Будь я французский романист или биограф, я, конечно, разогнал бы тут страницы на две «простонародные» и непременно «революционные» солдатские споры с непременным употреблением надежного набора русских слов, которых ждет французский читатель от парижского знатока России. Но должен признать, что и многознающему русскому читателю история спасения комендантской семьи от смерти может представиться таинственной.
   Согласно семейной легенде, услышав простодушное обещание посланцев солдатского комитета арестовать ее мужа, Любовь Владимировна посадила детишек в машину и переехала в материнский дом, где уже полсуток прятался ее муж. Солдатский комитет беглецов искать не стал, а может, и члены его уже разъехались по деревням, так что последний комендант Петропавловской крепости Владимир Иванович Сталь фон Гольштейн в течение пятнадцати месяцев прятался в доме Глазуновых на самом что ни на есть Невском проспекте – чтобы спастись от смерти и уберечь семью. Генерал подал Временному правительству прошение об отставке «по болезни», 8 мая 1917 года получил отставку. Ему была назначена пенсия и выражена благодарность за безупречную службу. Но одно дело – отношения со вполне цивилизованной либеральной властью, а другое – разгул толпы и анархия, с которыми новая власть неспособна была справиться, а главное – государственный террор, который воцарился в стране после октября. Осталось немало мемуарных воспоминаний о случаях зверского самосуда и убийства офицеров на петроградских улицах и до октябрьского большевистского переворота 1917 года и после него. У самого дома был убит каким-то разгульным патрулем спешивший на любовное свидание младший брат Любови Владимировны Иван Бередников. Справедливо полагают, что убит лишь за то, что был прилично одет, не вонял водкой и потом. Времена были кроваво-свинские. Так и Бунин считал. Впрочем, политически корректнее будет назвать их романтическими… Не исключаю того, что дети наблюдали кровавые тогдашние сцены из окон глазуновского дома. Да и в доме, где прятались беглецы, должна была царить атмосфера страха и безысходного горя. Удавалось спасти тело, но вряд ли можно было спасти здоровье души…
   В результате октябрьского переворота 1917 года власть была захвачена сторонниками Ленина в союзе с левыми эсерами (кстати, под эсеровскими лозунгами о земле и воле), с «сознательными анархистами», а также с выходцами с российских окраин, чехословацкими пленными и разнообразными наемниками без особого труда (либеральная власть падала и надо было решиться ее подобрать), террор из хаотического стал организованным, государственным (и набирал обороты до самого 1953 года, чуть не полстолетия).
   Трудно представить себе, чтобы жизнь генеральской семьи стала менее опасной после октябрьского переворота. Дом на Невском не был изолирован от жизни столицы. Маринина няня Домна, единственная из слуг, остававшаяся с семьей до конца своих дней, выводила из дома детей в эти долгие месяцы подполья – то на прогулку, то на службу в Казанский собор, что почти напротив дома. Можно представить себе, что родители следили за ними украдкой из-за портьеры. Нетрудно догадаться, как воспринимали дети это унижение всемогущего некогда отца, эту атмосферу нелегальности и страха. Что до старого воина генерала Сталя, то сломленный утратой сыновей и унижением подпольной жизни, он стал дряхлеть на глазах.
   А было ли чего бояться герою воину?
   На этот вопрос нетрудно найти ответ в старых газетах, в мемуарах, в дневниковых записях и в публицистике самых знаменитых русских писателей того времени, как раз из числа тех, что долго грезили о русской революции, призывали ее, наконец накликали, а через восемь месяцев оказались под властью решительных репатриантов-экстремистов и разнузданной толпы, откликавшейся на самые возбуждающие лозунги: «Убивай! Грабь! Жги!»
   Началось с развала армии, с ликвидации правовой системы, с удушения всех надежд на демократические институты. Для отмены выборов в Учредительное собрание, где должны были быть представлены все партии России и где большевикам ничего не светило, попросту послали отряд матросов во главе с братьями Железниковыми. Я хорошо помню, как в нашем московском детсадике и на семейных праздниках распевали романтическую песню про то, что «в степи под курганом, поросшим бурьяном», где-то там, под Херсоном зарыт в многострадальную южную землю этот самый «матрос-партизан Железняк». И только полвека спустя довелось мне из статьи немало озадаченного результатами своей пробольшевистской деятельности Максима Горького и из благодушных воспоминаний близкого к Ленину Бонч-Бруевича узнать, что и правда бесчинствовали в ту пору в Питере два брата-матроса Железняковы, истинные каннибалы, serial killers из голливудского триллера. Один из них, тот самый, что привел в такой восторг Маяковского разгоном русского парламента, по свидетельству Максима Горького, «переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык человека массы, сказал, что для благополучия русского народа можно убить и миллион человек». Второй брат в присутствии большевистской верхушки хвастал тем, как он лично расстрелял четыре десятка русских офицеров и как у него при виде их трупов «на душе приятно, тепло делалось… радостно, тихо, словно ангелы поют».
   Похоже, что даже «социально близких» большевиков слегка перепугал (несмотря на бравые описания тов. Бонч-Бруевича) грабительский петроградский размах братьев, которые и были ими в конце концов сосланы куда-то туда, в степь под Херсоном, где, как подметил поэт-песенник, «высокие травы», а главное – «бурьян», в дебрях которого и была спрятана от потомства бандитская история тех дней. Так что дети моего поколения, сидя на своих детсадовских железных горшочках, а также партийцы на своих домашних и служебных застольях могли дружно и нестройно петь про курган и бурьян под Херсоном.
   К сожалению, ни бедная Любовь Сталь фон Гольштейн, ни ее супруг-генерал, ни теща генерала, ни нянюшка Домна не оставили потомству никаких дневниковых записей и мемуаров о тех страшных днях, которые одни авторы называют «историческими», другие просто «памятными». Таких записей и вообще осталось не так уж много. Может, люди чувствительные старались (даже в эмиграции) по возможности освободиться от гнетущих воспоминаний и не желали ничего писать. Ну а те, кто остался выживать на родине, знали, что никто не дает им гарантий от обыска…
   И все же кое-какие записи остались, даже и дневниковые. К примеру, дневниковые записи модной поэтессы Зинаиды Гиппиус. Как и большинство представителей передовой (а она во многих смыслах была очень передовой) русской интеллигенции, Гиппиус с нетерпением ждала революцию и ее приветствовала. За октябрьским переворотом и разгулом большевистского насилия Гиппиус, подобно супругам Сталь, наблюдала из окна своей петербургской квартиры. Вот первые ее «октябрьские» записи:
   «27.Х.1917 Когда же хлынули «революционные»… войска… – они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести – то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба… Нет, слишком стыдно писать… Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…»
   Есть у З.Гиппиус записи с упоминанием Петропавловской крепости и новых ее комендантов: тюремные бастионы переполнены, как никогда, в крепости заключены министры временного правительства. Когда двое из них (Шингарев и Кокошкин) заболели и переведены были в Мариинскую больницу, пьяные матросы ворвались туда и зверски их прикончили:
   «Шингарев был убит не наповал, два часа еще мучился изуродованный. Кокошкину стреляли в рот, у него выбиты зубы. Обоих застали сидящими в постелях. Электричество в ту ночь в больнице не горело. Все произошло при ручной лампочке».
   Июльская запись 1918 года:
   «Расстреливают офицеров с женами. Эта же участь постигла профессора Бориса Никольского. Жена его сошла с ума. Остались сын и дочь. Первого вызвали и, издеваясь, спрашивали: не знает ли он, где тело его отца. Мальчик 4-ые сутки в бреду».
   «1.1Х.1918 Нет ни одной буквально семьи, где бы не было схваченных, увезенных, совсем пропавших… Красный Крест наш давно разогнан, к арестованным никто не допускается, но и пищи им не дается».
   «1.Х.1918 …Аресты, террор… кого еще? Кто остался? В крепости – в Трубецком бастионе, набиты оба этажа. А нижний, подвальный (запомните!) – камеры его заперты наглухо, замурованы, туда давно нет ходу, там – неизвестно кто – обречены на голодную смерть? Случайно из коридора крикнули: сколько вас там? И лишь стоном ответило: много, много…»
   Зинаида Гиппиус поминает в своем дневнике недобрым словом нового коменданта Петропавловской крепости. Его же выводит под именем «комендант Куделька» в своей «Повести о пустяках» художник Юрий Анненков. Комендант устраивает в крепости «званую вечеринку» и жалуется гостям на трудности своей работы:
   «Революция, скажу вам, – грозный факт… По утрам, за бастионом паляют в классовых врагов почем зря – аж башка трещит. Товарищ в красных портках потерял цвет лица через это».
   Всего навиделись испуганные жители «блистательного Петербурга»…
   С осторожностью смотрели из-за оконных штор на Невский супруги Сталь. Смотрела писательница Зинаида Гиппиус:
   «Смотрю из окна… Едет воз белых гробов… В гробах покойники… Едут священники… Плачут бабы… Тягучее неподвижное время… Продали все до нитки…»
   Страшные известия приносили в дом Глазуновых… Десятки тысяч офицеров русской армии расстреляны без суда. Убиты ни в чем не повинные дети последнего русского императора, зверски убиты многие из друзей…
   Оставалось прятаться, обмирать при каждом стуке в дверь «черного хода» (все парадные двери домов на Невском давно заколочены досками).

Глава 5. «Этот крик – детский…»

   К сведениям о разбое, грабежах и убийствах на петроградских улицах, доходившим в убежище глазуновского дома на Невском, вскоре прибавились сообщения об организованном, государственном терроре. Большевистская власть, пришедшая на смену русским либералам, с особой серьезностью занялась делами устрашения и террора с целью удержания своего не слишком популярного режима. Уже в декабре 1917 года большевики создают главный орган своей власти – тайную полицию, которая на протяжении почти столетия меняла свое название, не меняя своей сути. В 1917 году орган этот назывался Всероссийской чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией и саботажем – ВЧК («чека»), позднее политуправлением (ГПУ), министерством, комитетом и даже бюро, но в народе его называли просто «органы». Еще первый глава «органов» Дзержинский разъяснил населению, что организация эта не собирается ничего расследовать или блюсти какое бы то ни было право, а намерена лишь расправляться с теми гражданами, которые в чем-либо не согласны с вождем. «Не думайте, что я ищу форм революционной юстиции, – публично заявил этот хилого сложения подпольщик, которого устрашающе окрестили «железным Феликсом» – юстиция сейчас нам не нужна… я требую организации революционной расправы…»
   Под интересы расправы новая власть подгоняла и новый язык («новояз»). Любая попытка уклониться от участия в насилии стала именоваться «саботажем» или «контрреволюцией». Любая попытка жить по-своему отныне каралась смертью. Контрреволюционерами были объявлены все, кто что-либо значил при старом режиме и представлял какую-либо ценность для общества («бывшие»). Они могли быть арестованы, стать «заложниками», быть посажены в тюрьмы и сосланы в лагеря. Особо жестокой была расправа над офицерами русской армии…
   Конечно, не все эти нововведения придумал сам оказавшийся далеко не железным Феликс, которого убрали довольно скоро. Однако и он, и кровожадный Троцкий с большим рвением проводили в жизнь навязчивую идею Ленина о всесилии «массовидного террора», оглашали в своих указах запрещение свободной печати, деятельность заградотрядов в армии, истребление «эксплуататорских» классов в массовых расстрелах по всем поводам и без повода – просто для устрашения…
   Так или иначе, семейство генерала Владимира Ивановича Сталя фон Гольштейна, его жена, детки и даже нянька по всем статьям подходили для революционной расправы. То, что до них и год спустя, несмотря на все обыски, чистки, облавы, не добрались красные мстители, можно списать на несовершенство новой системы подавления. Истинное бесстрашие, неистощимую энергию и практицизм проявили в эти годы Любовь Сталь и ее матушка. Когда я гляжу на копии выправленных бедной Любовью новых документов и читаю о «хлопотах» бедной женщины, спасавшей семью, в голову приходит только горькая, но утешительная мысль о том, что коррупция способня смягчить любое, самое безумное насилие.
   Может, вдобавок дом Глазуновых хранила каким-то образом и причастность этой знаменитой семьи к культуре и искусству, причем скорее даже не к книжному делу (принесшему славу Глазуновым), а к русской музыке… Музыке вообще суждено было сыграть судьбоносную роль в короткой жизни Николая де Сталя. По-видимому, известно было, что сын книготорговца Константина Глазунова Александр был знаменитым русским композитором, признанным мастером симфонической музыки, автором многих квартетов, симфоний и балетов, самым знаменитым из которых был балет «Раймонда». С 1905 года он был директором петербургской консерватории, в 1917 году, как большинство русских интеллигентов, приветствовал февральскую революцию (и если верить записи в дневнике Александра Бенуа, даже собрался сочинять музыку нового российского гимна на стихи З.Гиппиус), да и после октябрьского переворота, согласившись сотрудничать с большевиками, остался директором консерватории. Новая власть и назначенный ею народный комиссар просвещения Луначарский, конечно, высоко ценили поддержку таких знаменитостей, как Глазунов, Бенуа или Горький, и готовы были в связи с этим на некоторые уступки и привилегии. Об одной такой курьезной привилегии упоминает в своих дневниках З.Гиппиус: Глазунова освободили от уплаты особого налога за его домашний рояль… В общем, Глазунов, как и Бенуа, и сам Горький, был в фаворе. Бывший студент консерватории Сергей Прокофьев, после почти десятилетнего отсутствия приезжавший из Франции в Ленинград в 1927 году и решивший нанести визит одному из своих консерваторских наставников (не слишком, впрочем, любимому), отметил в своем дневнике, что «Глазунову сохранили квартиру». Прокофьев не застал Глазунова дома и беседовал с его женой и дочерью, которые жаловались гостю на атмосферу подозрительности и слежки. Через год после этого прокофьевского визита Глазунов с семьей поехал на зарубежный фестиваль и больше в Россию не вернулся.
   Известно, что не вся интеллигенция с такой готовностью, как Глазунов, Бенуа или Горький, пошла на сотрудничество с насильниками-большевиками. В Петрограде бастовали государственные служащие, учителя, врачи, фармацевты, профессора высших учебных заведений. Им не понравились запрещение свободной прессы, грабежи и поборы, насилие… Новые карательные органы большевистской диктатуры боролись и с забастовками (которые теперь назывались саботажем) и со всеми свободами (которые считались теперь «буржуазными» и «контрреволюционными»). Было опробовано новое оружие принуждения – искусственный голод. Власть не только ввела «хлебную монополию», но и вообще забрала в свои руки все продукты питания. Помощник Ленина В.Бонч-Бруевич вспоминал, что у рынков, у крестьян и торговцев было отобрано все «до последней морковки в магазине. Всюду стояли заставы, чтобы никто не мог ни пройти, ни проехать с какими-либо продуктами – все были посажены на паек…» Пайки выдавались в соответствии с новой иерархией неравенства – от сытных комиссарских до нулевых – для нищих «лишенцев». На счастье, черный рынок (сохранивший, несмотря на все угрозы, заставы и даже расстрелы, до 60% сферы снабжения) и неистребимая коррупция помогли части обнищавшего и вконец оголодавшего городского населения выжить.
   И русские романисты и художники (а среди них и художники, пишущие романы, вроде Юрия Анненкова) оставили нам леденящие душу лихие пейзажи большевистской столицы:
   «На улицах лошадиные трупы лежали вверх ногами, как перевернутые столы. Обледенелые и оборванные трамвайные провода свисали до самых сугробов. Голодные люди, очереди за пайками, голодная смерть…»
   Террор, городские заставы и война мешали жителям столицы обратиться в поголовное бегство, но зимой смельчаки все же уходили пешком по льду Финского залива в сторону былых петербургских дач, ныне ставших финскими. Так ушли организатор последней выставки футуристов художник Иван Пуни и художник Василий Шухаев с женами. На лодке через залив вывез семью художник Борис Григорьев. Супруги Сталь не могли решиться на такой побег с тремя маленькими детьми. И все же надо было убегать, спасать себя и детей…
   «Бежать! – восклицал писатель Алексей Ремизов в своей «Взвихренной Руси», – И только грозная воля: беги! И ноги – единственное, что еще что-то значит, ноги… стали первыми, а все остальное от головы – так…»
   Согласно семейному преданию, летом 1919 года супругам Сталь с детьми и нянюшкой Домной удалось бежать из Петрограда в товарном вагоне поезда. Французский биограф сообщает, что семья хлопотала о получении эстонского гражданства. Были даже получены новые паспорта. Однако многие обстоятельства (в том числе и наступление Юденича) помешали отъезду в Прибалтику. Да и куда было бежать? В 1 томе своей «Истории русской революции» Троцкий сообщает о разграблении крестьянами усадьбы Сталь фон Гольштейнов…
   Супруги с детьми и няней двинулись в каком-то ненадежном эшелоне в сторону польской границы. Удалось выбраться из Петрограда, почти без багажа. Удалось провезти зашитыми в нянину кацавейку хозяйкины драгоценности. Ехали с пересадками, с приключениями и вечными страхами. Беглецы были арестованы и допрошены в старинном Полоцке (Витебская область Белоруссии). Ослабевший и совсем больной Владимир Иванович был освобожден до утреннего допроса, а ночью семейству удалось сбежать в санях с возницей из зимнего Полоцка в сторону Вильны. Неблизкий путь беженцев пролегал через покрытые льдом реки, через заснеженные поля и леса, кишевшие голодными волками и двуногими бандитами всех видов и мастей. Вспоминалась ли им потом в страшных снах эта зимняя одиссея: возница-контрабандист, две испуганных женщины, больной старик-генерал, до глаз укутанные в платки и овчины малые дети… Три пары то блестящих, то испуганных, то плачущих детских глаз… И бескрайний белый простор, и скрипучий снег, и страшный ночной лес, и вселяющие страх незнакомые люди – в лесу, в умученных, разграбленных деревнях при дороге…
   В конце этого долгого и страшного путешествия им все же удалось добраться (в начале 1920 года) до древней Вильны (нынешнего Вильнюса). Этот оживленный польско-литовско-еврейский (недаром его называли Восточным Иерусалимом) город пережил за 1920 год немало бурных событий. Весной через город прошла на рысях конница Пилсудского, в июле здесь оказалась армия Тухачевского. Отказавшись от предложенного поляками перемирия, Каменев вручил в Минске маршалу Тухачевскому план Варшавской операции. Московское начальство отдало права на Вильну Литве. Теперь оставалось только разбить поляков. В августе Тухачевский подошел к Варшаве. Ленин полагал, что захват Польши поможет ускорить приход коммунистов к власти в Германии, а без мировой революции он не надеялся удержать власть в России. Однако под Варшавой произошло то, что польские историки называют «чудом на Висле». Поляки в пух и прах раздолбали легендарного Тухачевского и погнали его далеко от столицы. А древнюю Вильну на целых 19 лет присоединила к себе непокорная Польша. Вот тогда-то, после трех лет петроградского подполья и скитаний по снежному захолустью добралось в Вильну семейство Сталей. Бедная Любовь Сталь возлагала на этот город смутные надежды. Дело в том, что до войны в Вильне жила с мужем своим, князем Дмитрием Любимовым старинная подруга Любови Сталь, Колина крестная мать Любовь Ивановна Любимова (урожденная Туган-Мирза-Барановская). До войны князь Дмитрий Николаевич Любимов, сенатор, гофмейстер Высочайшего двора, добрых шесть лет занимал высокий пост генерал-губернатора Вильны и губернии. Конечно, за последние шесть лет и Вильна пережила немало перемен. Теперь здесь, как и во всей Российской империи, царили разор, разбой, неуверенность в завтрашнем дне. Вильна была забита русскими беженцами. Светская красавица-княгиня Любовь Любимова, как и другие русские дамы, активно занималась в те годы бедствий благотворительной деятельностью. Возглавляемое ею в течение двух лет «Общество помощи русским беженцам» работало в Польше под эгидой международного Красного Креста. Забегая вперед, отметим, что общественного пыла и энергии Любови Любимовой хватило надолго. Бывший священник русского кладбища под Парижем отец Борис Старк вспоминает в своих записках, что и в старости Людмила Ивановна сохраняла «неуемную энергию и большие связи», которые она направляла на помощь ближнему. «Она устроила инвалидный дом… – пишет отец Борис Старк, – и уже будучи 80 лет блестяще им управляла».
   Ну а в бурном 1920, когда изможденные петроградские беглецы добрались в Вильну, княгиня была еще молода, хороша собой и полна энергии, Это с ее помощью и по рекомендации ее «Общества помощи русским беженцам» Любовь Владимировна Сталь с мужем, детьми и няней перебрались из перенаселенной Вильны в городок Остров Великопольский (не путайте его с польским же Островом Мазовецким и российским Островом, что в пушкинских местах Псковской области, неподалеку от Изборска, Опочки, Святых Гор и нынешней латвийской границы). В великопольском Острове собралось к тому времени немало русских беженцев, и «Общество помощи», попросило баронессу де Сталь устроить в городке школу для русских детей. Так шестилетний Коля, Марина и даже малышка Оля пошли в свою первую школу, в «мамину школу». «Общество» положило учительнице жалованье, впрочем, совсем небольшое, и Любови Владимировне приходилось подрабатывать уроками музыки, а также рисунками для вышивки. Сгодилось петербургское образование…
   Но дома у них становилось все печальнее. Владимир Иванович, переживший все унижения и тяготы собственного бессилия, гибель сыновей, страхи подполья, арест и безумное путешествие, превратился в убогого, больного старика. Вскоре его разбил паралич… Няня Домна умывала его теперь, как ребенка, и, как ребенка, кормила с ложечки. А дети обходили стороной это странное, мычащее существо…
   В сентябре 1921 года генерал-майора Владимира Ивановича Сталя, барона Шталь фон Гольштейна, с военными почестями похоронили на местном кладбище в польском Острове. Играл военный оркестр, среди цветов дети видели чужое, окостеневшее лицо, и даже девятилетней Марине трудно было связать этот вызывавший любопытство собравшихся неживой предмет в гробу с воспоминаньем о высоком и сильном папочке, водившем ее за ручку по саду в крепости.
   Чужой польский город не вызывал у вдовы генерала ни симпатий, ни добрых воспоминаний. Она сделала последнюю попытку вырваться из кольца обложившей ее беды. Она была совсем еще не старая женщина… Любовь Владимировна решила переехать на север, к берегу родного Балтийского моря, в Оливу. Этот крохотный курортный городок лежал невдалеке от Гданьска, только что объявленного «вольным городом», близ Гдыни и Сопота. Госпожа Сталь сняла домик на тихой окраинной улице, уводившей из маленькой, живописной Оливы в портовый Сопот.
   Семья заняла весь нижний этаж домика, но подошла зима, и согреть им удавалось только одну комнату. Весной 1922 годя Любовь Владимировна стала чувствовать себя совсем худо. Врачи нашли у нее рак. В те годы это был смертный приговор. С отчаяньем смотрела она со своей коечки на детей, которым предстояло остаться сиротами. Она написала письмо подруге своего детства Любови Любимовой, заклиная ее взять на себя опекунство и воспитание детей. Просила ее растить их как своих собственных. Согласно завещанию, заверенному нотариусом, Любовь Владимировна оставляла подруге часть принадлежащей ей жилплощади в доме на Невском (кто ж мог думать тогда, что большевистская власть продержится в России до конца века, а может, и прихватит кусок третьего тысячелетия?). В письме, отправленном еще в июле, Любовь обещала княгине переслать ей уцелевшие при всех обысках бриллианты. В конце августа 1922 года Любовь Владимировна Сталь умерла на больничной койке в чужом городке Северной Польши. Ей было неполных сорок семь лет. Трое ее детей остались сиротами. К миллионам несчитанных русских сирот Великой войны, революции, большевистского переворота 1917 года и Гражданской войны прибавилось еще трое. Их постигла горькая, однако еще и не самая страшная детская судьба. Уцелевших беспризорных детей в России сажали в тюрьмы наряду со взрослыми, отправляли в концлагеря и детские колонии, а по закону 1935 года даже и расстреливали. Тогда великий гуманист Сталин лично объяснил трухлявому гуманисту Роллану, как опасны для большевистской власти дети, гуляющие на свободе, и французский гуманист проявил полное понимание обстановки…