– А разве современный политик – одновременно не воин? – полувопросительно заметил Суриц. – Разве Ленину не надо разбираться в хитросплетениях чисто военных дел: как сдержать Колчака, когда ударить по Деникину, что делать с Юденичем? А вы, уважаемый Аманулла-хан, блестяще победив профессиональную армию Великобритании и добившись признания независимости Афганистана, разве не доказали, что современный политик должен быть и воином?!
   – Увы, но в Афганистане так было всегда, – вздохнул Аманулла-хан. – История Афганистана – это история войн: то к нам пожалует Александр Македонский, то навалятся персы, то грозят монголы, а последние сто лет – англичане. Но теперь, имея такого надежного соседа, как Советская Россия, мы сможем жить спокойно. А я наконец займусь своим любимым делом – охотой! – азартно потер он руки. – Кстати, господин посол, любит ли Ленин охоту или у него другие интересы?
   – Любит, – улыбнулся Суриц. – Еще как любит.
   – Наш человек! – удовлетворенно воскликнул Аманулла-хан.

Глава третья

   Однажды утром Рашид в очередной раз скептически оглядел свою бороду и решительно заявил:
   – В самый раз. Сегодня ночью уйду. Отныне меня зовут Идрис. А Саидакбара – Азиз. Запомнил? Если встретимся, ты нас не знаешь. Я договорился с Шемалем. Настоящее имя у этого главаря банды другое, но для нас он Шемаль, то есть «Север». Так вот, Шемаль обещал подумать.
   – О чем?
   – О том, как обеспечить твою безопасность. Ты же хотел побывать в банде?
   – Хотел.
   – Шемаль на встречу согласен. Но ведь ты шурави, а русских в его банде не любят. Слово главаря там – закон, не дай бог нарушить – вырежут весь род от мала до велика. Но все-таки Шемаль прав: вдруг найдется какой-нибудь накурившийся анаши фанатик и полоснет из автомата в спину? Такие случаи бывали, и не раз… но Шемаль что-нибудь придумает. Для страховки я забросил удочку и в банду Ашрафа.
   Саидакбар, то есть Азиз, удивленно поднял брови.
   – Ничего-ничего, пусть поерзает. Удочку я забрасывал через его заместителя Канд-агу, а этот парень сам мечтает стать главарем. Он типичный экстремист, за ним – люди без роду и племени, руки у них по локоть в крови, терять им нечего. Представляешь, как пошатнется авторитет Канд-аги, когда выяснится, что он контактирует с хадовцами?!
   И тут я брякнул:
   – А нельзя Шемаля пригласить к Ашрафу и поговорить втроем?
   Идрис даже побледнел:
   – Да ты что?! Ашраф – таджик, а Шемаль – пуштун. Они же перестреляют друг друга! Никогда, запомни, никогда пуштун не сядет за один стол с таджиком или хазарейцем. А если, разговаривая с Ашрафом, ты ляпнешь, что был у Шемаля, жить тебе ровно две секунды: именно столько, сколько нужно, чтобы передернуть затвор и нажать на спуск.
   Теперь уже побледнел я.
   – Я же говорил, – поднялся Азиз, – нельзя его посылать в банду. Он не готов.
   – А мы на что?! Ничего, дадим толкового переводчика, предупредим, чтобы глупые вопросы не переводил, и все обойдется. Но ты прав: к этим встречам надо готовиться. Давайте-ка еще раз все вместе просмотрим захваченные у душманов документы.
   Об этом я не мог и мечтать!
   – Вот удостоверение Исламского общества Афганистана и значок с надписью «Аллах Акбар». Документ ценный, – размышлял Идрис, – можно вписать любую фамилию, приклеить фотографию – и прямиком в банду, сойдешь за своего. Когда были помоложе, мы с Азизом не раз пользовались такими пропусками.
   – Дай-ка, посмотрю, – протянул руку заметно погрустневший Азиз.
   – А вот фотографии Гульбеддина, Раббани, Гиляни и муллы Халеса[6] – это главари различных партий и наши злейшие враги. Правда, друг к другу они относятся тоже с откровенной антипатией.
   – Что так?
   – Грызутся из-за денег. Долларовая река из-за океана в Афганистане превращается в мелкие ручейки, но если их умело направлять, те потекут в нужный карман. Тот же Гульбеддин бежал из Афганистана без гроша в кармане, а теперь у него нефтеперерабатывающие заводы в Кувейте, сеть магазинов в Пешаваре, солидные вклады в западноевропейских банках. У Раббани или Гиляни заводов нет, зато есть острое желание их заиметь. А мулла Халес недавно в Бонне, рассказав о «победах» своих сторонников, призвал оказывать финансовую помощь не всему антиправительственному движению, а только ему, Халесу. В общем, за границей действует около семидесяти контрреволюционных обществ, партий и организаций, и все они норовят со стола своих благодетелей урвать кусок пожирнее.
   – Но ведь перед ними нужно отчитываться, рапортовать о победоносных сражениях, приводить впечатляющие цифры о пленных и убитых, – заметил я.
   – Вот-вот! Мы как-то не поленились и суммировали цифры: оказалось, что одна половина жителей Афганистана давным-давно в плену, а другая – в могилах. Иногда эти лжецы подписывают совместные заявления, призывы и приказы, побуждая главарей банд объединяться. Как правило, из этого ничего не получается. Частенько – не без нашей помощи. Так, Азиз?
   – Так-так, – кивнул тот.
   – Ты что, устал? – заметив, что друг не своей тарелке, спросил Идрис. – Иди домой и как следует выспись.
   – Нет, я не устал. Я сына вспомнил… Ты же знаешь, когда-то я был неплохим анестезиологом. В партию вступил еще при шахе, не один год работал в подполье, а при Амине[7] попал в тюрьму. Из-за такой же вот бумажки, только с портретом Мао[8]. Откуда она взялась в моем столе, гадаю до сих пор. Когда за мной пришли, я собирался в аптеку – сильно простудился сынишка. Что с нами делали аминовцы, страшно вспомнить! Через полгода меня вышвырнули за ворота тюрьмы: подохнет, мол, и так. Но я выжил. Выжил! – грохнул он кулаком по столу. – А сына схоронили. Без меня. И тогда я поклялся…
   Рашид встал и молча обнял Саидакбара. Тот уронил голову ему на плечо… Завтра этим людям идти в логово врага, завтра им могут выпустить кишки, отрезать голову, посадить на кол, но сегодня у Рашида есть Саидакбар, а у Саидакбара – Рашид. Это очень важно – иметь друга, вместе с которым можно не только жить, но и умереть.
   Потом Рашида куда-то вызвали, и Саидакбар рассказал, как они подружились.
   – Мы знакомы еще с университетских времен, вместе участвовали в студенческом движении. В восьмидесятом сложилась очень тяжелая обстановка в провинции Лагман. Партия сказала, что туда должны поехать молодые, сильные, умеющие стрелять. Мы стрелять не умели, но поехали – думали, научимся на месте. Нас было шестьдесят человек, казалось, большая сила, но местные власти распределили отряд по шести постам. Я оказался в десятке, которой командовал Рашид… Пост находился на окраине кишлака, прикрывал дорогу в ущелье, по которому пролегал путь за кордон. Душманам это ущелье требовалось позарез, но ключ от него держали мы. И подкупить нашу группу пытались, и перевербовать, и выжечь, и перестрелять – ничего не получалось!
   Взволнованный воспоминаниями, Саидакбар вскочил, одним глотком опрокинул в себя стакан минералки, пошагал по кабинету и, немного успокоившись, продолжил:
   – Однажды погиб наш товарищ. Кладбище – рядом, и мы решили похоронить его по-людски. Но душманы устроили засаду. Огонь открыли в тот самый момент, когда мы опускали труп в могилу. Пришлось залечь рядом с убитым и отстреливаться. А душманы выпустят несколько очередей – и ждут, что мы будем делать дальше. Путь отхода свободен, но уйти, не выполнив священного долга, мы не могли. Тогда поднялся отец этого парня. Он взял сына на руки и шагнул к могиле. Эти сволочи подождали, когда отец подойдет к самому ее краю, и ударили ему в спину…
   Больше Саидакбар говорить не мог. Пытался, но не мог: спазм перехватил горло. Он снова глотнул минералки и продолжил каким-то сиплым голосом:
   – Отец упал в могилу, не выпуская сына, – выдавил Саидакбар. – Так их и закопали… А на следующий день мы сделали вылазку и вырезали всех, кто находился в засаде. Придумал эту операцию Рашид. Накануне мы убили душмана, у которого обнаружили пачку удостоверений Исламского общества Афганистана[9] и полный карман значков, предназначенных для членов этой партии. Рашид предложил нацепить эти значки, запастись удостоверениями и явиться со стороны ущелья – как будто мы пришли из-за кордона. Фотографий на удостоверениях не было, вид у нас затрапезный, глаза злые, вооружены чем попало – словом, нас приняли как дорогих гостей: дескать, какое-никакое, а пополнение. Вечером мы предложили организовать новую засаду. Душманы согласились. Порешили мы их тихо, ножами.
   – А потом чуть было не порешили нас, – продолжил незаметно вернувшийся Рашид. – Когда душманы из другой, более крупной банды, окружили пост, а нас осталось двое и в пистолетах по одному патрону, я понял, что это конец. Сдаваться нельзя – смерть будет мучительной, поэтому мы решили застрелиться. А чтобы не надругались над трупами, я предложил спуститься в старый вонючий арык. Саидакбар согласился. Мы уже были по пояс в воде, когда наверху появились душманы. Я инстинктивно нырнул.
   – А я юркнул за корягу, – добавил Саидакбар.
   – И вот ведь как устроен человек: жить осталось считаные секунды, а я вдруг вспомнил, что на днях получил свою первую в жизни зарплату, и теперь деньги размокнут и пропадут. Сунул руку за пазуху, чтобы достать деньги и выставить их наружу. Мама родная! Граната! Когда сунул ее в карман, я не вспомнил, но, ощутив в руках «лимонку», понял, что мои похороны откладываются. Вынырнул, показал гранату Саидакбару и махнул рукой в сторону врагов. Тот все понял и согласно кивнул. А душманы тем временем столпились на берегу и громко спорили, где нас искать – в воде или на суше. И тут, в самую серединку толпы прилетела моя «лимонка». Одних взрывом разметало, других изрешетило, третьих оглушило. Но главное – поднялось облако пыли. Мы ринулись в это спасительное облако!
   Рашид плеснул нам принесенного с собой зеленого чаю. Он жадно отпил из своей чашки, взъерошил и без того растрепанную шевелюру, прыгнул во вращающееся кресло, крутанулся пару раз вокруг оси и неспеша, чуть растягивая слова, продолжил:
   – Как добрались до Кабула – это уже другая история. Тогда ХАДом руководил наш нынешний президент Наджиб[10]. Он выслушал доклад о действиях студенческой группы и предложил нам связать свою жизнь с работой в органах государственной безопасности. Мы согласились.
   Чего только не было за эти годы, – вздохнул он, – но раз мы живы, значит, работали грамотно…
   А на днях представилась фантастическая возможность проникнуть в банду Алим-хана. Мы перехватили одного из его курьеров по имени Идрис. Парень шел из Пакистана и клянется, что в банде его никто не знает. В хурджуне – пачка удостоверений и приличная сумма денег. Мы решили так: деньги и часть удостоверений отдадим Алим-хану. Это сделаю я и приду к нему с документами Идриса: борода отросла, так что сойду за своего. А вот Азиз и его ребята вклеят в удостоверения свои фотографии и придут чуть позже, по моему сигналу. Этим я докажу, что у меня надежная связь с Пакистаном.
   Как известно, у «духов» больше всего ценятся деньги и оружие. Деньги принесу я, а оружие доставит Азиз. Наша задача – парализовать банду и разложить ее изнутри. А еще лучше – стравить с другой. Пусть враги убивают врагов!
   – Задумка не просто дерзкая, а наглая, – заметил я. – Если получится, то…
   – Получится, – перебил меня Рашид. – И никаких «если»! Все продумано, все учтено.
   – Кроме страховки, – продолжал сомневаться я.
   – «Работаем без лонжи»! – неожиданно расхохотался Рашид. – Не удивляйся, это не мои слова. Тебе предстоит познакомиться с одним душманом, бывшим канатоходцем. Чего мне стоило посеять сомнения в его душе! Но парень начал думать, значит, будет наш. Иногда я, правда, сомневаюсь: он из породы экстремистов и окружил себя такими же головорезами. Но все же на контакт со мной пошел. Когда я спросил, не боится ли он иметь со мной дело, ведь, узнав об этом, свои же вздернут его на дереве, «канатоходец» гордо ответил: «Работаем без лонжи!» Это значит, он в себе абсолютно уверен.
   – Кто такой? Что за циркач? – загорелся я.
   – Всему свое время, – предостерегающе поднял руку Рашид. – Что в нашем деле враг номер один, так это спешка. Ну, ладно, – поднялся он, – давай прощаться.
   Мы троекратно расцеловались, и Рашид исчез. Но буквально с порога вернулся назад.
   – Тьфу ты, черт! – ругнулся он. – Про коробку-то я забыл. А в ней, не побоюсь этого слова, моя жизнь! – несколько шутовски воскликнул Рашид и вытряхнул на стол довольно потрепанные штаны, выгоревшую на солнце куртку и странноватого покроя берет.
   – Надо бы примерить, – все поняв, заметил Саидакбар. – А то вдруг окажется, что все это сидит на тебе, словно с чужого плеча.
   – Как всегда, ты снова прав, – начал переодеваться Рашид.
   – Ничего не понимаю. Может, объясните, зачем этот маскарад? – взмолился я.
   – Маскарад? – усмехнулся Рашид. – Это не маскарад, а вхождение в роль. Можешь ли ты себе представить, скажем, короля Лира в бухарском халате, а царя Бориса во фраке? Нет? А явившегося из Пакистана моджахеда в двубортном пиджаке, при галстуке и в шляпе? То-то же! – назидательно поднял он палец. – Поэтому я должен появиться в национальном пуштунском костюме, причем далеко не новом, и с обязательной потертостью от ремня автомата на правом плече. И на этом же плече должно быть что-то вроде синяка или мозоли. У тех, кто часто стреляет, такая отметина обязательна. Толчки от приклада автомата бесследно не проходят: отдача-то при стрельбе ощутимая.
   – А берет? – не унимался я. – Что за странный у тебя берет?
   – Никакой это не берет, – примерил Рашид отдаленно похожий на берет головной убор. – Пуштуны эту шапку называют «хвалей», но среди остальных народов прижилось название «пуштунка». Ну, как я? – крутанулся он перед Саидакбаром. – Сойду за своего?
   – Сойдешь, – имитируя боксерский удар, ткнул его в живот Саидакбар. – Только не забудь: Идрис – важная птица. Раз ему доверили деньги, значит, он пользуется особым доверием пакистанского руководства, а раз Идрис их принес, значит, он честный человек. Так что держись независимо, а когда надо, то и надменно: пусть думают, что у тебя могущественные покровители.
   – Ну все, пока, – помахал нам от порога Рашид и исчез. На этот раз – надолго.
   Меня же вскоре поглотили другие дела. Но я всегда ощущал заботу Рашида: как только возникали трудности, рядом оказывались его сотрудники – и проблемы решались сами собой.

Глава четвертая

   Одна из таких проблем возникла во время поездки в Джелалабад. Накануне я общался с министром по делам племен и народов, известным афганским поэтом Сулейманом Лаеком. Поскольку Лаек был болен, мы встретились в госпитальной палате, и я хотел все свести к обычному визиту вежливости, сказав, что москвичи помнят его выступления и ждут новых стихов.
   Какой же радостью вспыхнули глаза этого далеко не первой молодости человека! Он засыпал меня вопросами о Москве. Оказалось, что у нас немало общих знакомых. Лаек тут же начал строчить им письма. Потом заявил, что всем не написать – для этого понадобится не меньше суток, а кому-то одному писать негоже, это значит, обидеть других.
   – Давайте сделаем так, – предложил Лаек. – Я пошлю друзьям поэтический привет.
   – Напишете поэму? А мы ее переведем и напечатаем, – предложил я.
   – Нет! Прямо сейчас я прочту несколько новых стихов. Одни уже переведены, другие переведем вместе.
   – Готов, – отозвался я, доставая блокнот.
   Лаек откинулся на спинку кресла, устремил взгляд куда-то за горы и, не скрывая грусти, сказал:
   – Я прожил достаточно долгую жизнь. Я разучился писать стихи о цветочках, птичках и томных взглядах. Моя поэзия всегда служила народу и революции. Тем более сейчас! Говоря словами моего кумира Маяковского, свое перо я приравнял к штыку и тем горжусь. Недавно в одной воинской части я попытался расспросить о нуждах, а солдаты в один голос требовали от меня стихов. Это в нашей-то стране повальной неграмотности! Начал я с известного поэта Асадуллы Хабиба. Есть у него строки, выстраданные каждым афганцем:
 
Я иду туда, где бои,
Где земля от крови багрова,
Где коварная тишина
Громче самого грома.
 
   А потом прочел свое четверостишие, которое мне очень дорого:
 
Если сердцу Отчизна в беде не мила,
Если сердце любовь к ней не грела, не жгла,
Киньте в землю его, пусть займутся им черви,
А не то оно станет орудием зла!
 
   Я – пуштун, но пишу и на пушту, и на дари. Правда, пушту мне ближе. К тому же я убежден, что только на этом языке можно по-настоящему ярко рассказать о проблемах пуштунских племен. А не решив их, мы не решим задач революции. Пуштуны составляют пятьдесят пять процентов населения нашей многонациональной страны. Мои земляки есть практически во всех провинциях, но больше всего их на юге и особенно на востоке страны. В этих краях создалась чрезвычайно сложная ситуация.
   В свое время границу между Афганистаном и Пакистаном инглизи провели так коварно, что тринадцать миллионов пуштунов оказались на территории Пакистана. Добавьте еще два с половиной миллиона кочевых племен. А между тем все эти земли исконно пуштунские. Мы никогда не признавали этой искусственной границы и всегда свободно ходили из кишлака в кишлак, с пастбища на пастбище, ни у кого не спрашивая разрешения. А если нас пытались остановить, брались на оружие. Теперь вы понимаете, что ни о каком закрытии границы не может быть и речи? Она проходит через пуштунское сердце. Его можно разрубить, но покорить – никогда.
   Когда я встречаюсь с президентом Афганистана Наджибуллой, мы всегда ломаем голову над тем, как собрать пуштунов в одном доме, под одной крышей – и, знаете, кое-что придумали. Это «кое-что» я обязательно вам покажу. Вот выберусь из госпиталя и покажу. Сейчас это мое главное дело, оно важнее всех книг. Один я, конечно, ничего бы не сделал, но меня окружают люди, готовые на все ради осуществления этой идеи. О них я написал такие строки:
 
Кто живет, на жизнь не жалуясь, не ноя,
Видит будущее лучше, чем былое,
Кто борьбе отдаться рад, кто не пугается преград,
Только тот достоин имени героя!
 
   – Рафик[11] Лаек, – признался вдруг переводчик, – дело прошлое, но лет десять назад одним своим стихотворением вы смутили мою юную душу.
   – Смутил? Не может быть!
   – Помните ваши знаменитые «Караваны»? Весь Кабул зачитывался ими:
 
Караваны, караваны – путь у каждого отдельный,
Караваны, караваны – нет у них единой цели.
Проводник нам нужен смелый,
Чтоб на путь нас вывел верный.
 
   – Да-а, караваны… – вздохнул Лаек. – После них я угодил в тюрьму. Но проводник нашелся! Вот какие строки написал я, выйдя на волю:
 
Эй, ветер новой эры, дуй, крепчай!
Эй, солнце животворное, сияй!
 
   – Туч много, – продолжал Лаек. – Дующие из-за океана ветры пытаются нагнать их, чтобы закрыть солнце над нашим народом, сломать его, согнуть, поставить на колени. Пустое дело! Вся наша история – это борьба за свободу, и уж чему-чему, а умению постоять за себя мы обучены. Об этом, кстати, поется в ландыях – коротких стихах, сочиняемых в народе. Вот, например, о моих сородичах:
 
Пуштун родился рядом с саблей,
Он вместе с саблей вырос
И с саблею в руке умрет.
 
   А девушки какого еще народа поют такое:
 
Влюбленная в свободу изрекла:
«Кто рабству предан,
Того уж я не поцелую».
 
   Саблю милого, окрашенную кровью, пуштунские девушки в ландыях алыми губами очищают, из крови его родинки ставят себе, из ресниц своих плетут саван ему. Есть такой ландый:
 
Никогда я тебе не прощу,
Если кровью врага не обагришь свои руки.
 
   И вот ответ героя:
 
Пожертвую собой ради свободы,
Чтоб девушки всегда спешили по утрам
К святой для них моей могиле.
 
   В ландыях – душа народа, его сердце. Это своеобразный кодекс чести, – подвел итог Лаек.
   Я заметил, что Лаек время от времени поглядывает на часы.
   – Мне пора на процедуры, – поморщился он. – Врачи – народ строгий. Через полчаса я вернусь, – уже на ходу бросил он и вышел из палаты.
   Следом за ним тенью выскользнул невысокий парень с заметно оттопыренным карманом.
   – Телохранитель, – пояснил переводчик. – Охрана нужна и в палате. Для одних Лаек – духовный вождь, для других – смертельный враг.
   Ровно через полчаса в палату влетел посвежевший Лаек.
   – Процедура неприятная. Зато потом чувствуешь себя как влюбленный юноша, – бросил он.
   – Тогда понятно, зачем здесь эта фотография, – не очень удачно пошутил я. – Влюбленный юноша немыслим без предмета обожания. Что и говорить, красавица из красавиц! Она пуштунка?
   Лаек искренне расхохотался, когда услышал эти слова! Минут пять он катался по дивану, хлопая себя по бедрам. Одним глотком влил в себя какую-то микстуру и, лишь когда успокоился, вытирая глаза, наставительно заметил:
   – Вы же, кажется, выпускник Московского университета, а не знаете одной из лучших писательниц и журналисток Советской России? Стыдно, молодой человек, очень стыдно!
   Мне и вправду стало стыдно. Но что за женщина смотрела на меня с фотографии, хоть убей, не знал.
   – Сдаюсь, – поднял я руки. – Правда, не исключено, – уцепился я за соломинку, – что когда изучали ее творчество, я или болел, или был в командировке, или…
   – Ладно, – махнул рукой Лаек, – не самоедствуйте. На самом деле эту женщину теперь никто не знает, а когда-то в нее были влюблены такие поэты, как Блок и Гумилев, писатели Горький и Андреев, политики Троцкий и Радек. А Федор Раскольников стал ее мужем. Именно он в 1921 году сменил Сурица на посту полпреда в Афганистане. Жена приехала в Кабул вместе с ним и развила бурную деятельность, став популярнее мужа.
   – Батюшки, так это же Лариса Рейснер! – дошло наконец до меня.
   – А Раскольников – это тот самый Раскольников, который отказался возвращаться из-за границы и опубликовал разоблачительное письмо, в котором Сталина называл преступником, садистом и убийцей!
   – Именно так… Но меня заинтересовала вот эта книжица, – протянул Лаек тоненький томик. – Как видите, она издана в Ленинграде в 1925 году и называется «Афганистан». Мне пришлось поставить на ноги букинистов Лондона и Парижа. Лариса Рейснер провела в нашей стране два года и книгу написала, если так можно выразиться, по горячим следам. Очень интересно, что и как она увидела в тогдашнем Афганистане. Короче, эту книгу я сейчас перевожу: сначала на пушту, а потом и на дари.
   Надо ли говорить, что у меня не только загорелись глаза, но и зачесались руки, и я выклянчил у Лаека «Афганистан» Ларисы Рейснер – на один день.

Эпизод № 2

   Так каким же он был, этот отчаянный полпред Раскольников, имевший такую жену и осмелившийся восемнадцать лет спустя бросить вызов самому Сталину?
   Прежде всего, на самом деле он никакой не Раскольников, а Ильин, хотя по большому счету должен быть Сергеевым. Дело в том, что его мать Антонина Ильина со своим мужем, протопресвитером собора «Всея артиллерии» Федором Сергеевым, жила в так называемом гражданском браке, а их дети, Федор и Александр, считались незаконнорожденными. Вот и пришлось ребятам носить фамилию матери. А Раскольниковым Федор стал во время пребывания в приюте, приравненном к реальному училищу: так его прозвали однокашники за худобу, костлявость, длинные волосы и широкополую шляпу – все, как у героя Достоевского.
   С этим прозвищем, ставшим фамилией, Федор поступил в Санкт-Петербургский политехнический институт. Учиться бы ему и учиться, глядишь, со временем стал бы хорошим инженером, но Федору нравились митинги, демонстрации, стычки с полицией. Вот и домитинговался: из института его вышвырнули, арестовали, приговорили к трем годам ссылки и отправили в Архангельскую губернию. И тут ему крупно повезло: в 1913-м, в связи с трехсотлетием Дома Романовых, он попал под амнистию.