Вспомнилось. Обидели. Не дали "кобру". Хотели дать и почему-то не дали. Вернее, дали не ему. Тот, кому дали эту лучшую по тем временам машину, отлетав на ней почти всю войну, стал первым человеком воздуха. Четырежды герой. Понимал Федор Сергеевич, что не в машине дело, а в умении и везении... Но и в машине тоже... Вместо "кобры" получил Як-76. Сырятина. Не обкатали как следует -- и под Сталинград. В первом же бою пару "мессеров" завалил. Повезло. Другим, многим... Им не повезло... Против "мессера" машина была хуже "харрикейна". Шказы постоянно отказывали... Необкатанные моторы запороли... Потом Як-9...
   Федор Сергеевич сидел на рюкзаке не шелохнувшись. Наслаждался уже почти позабытым чувством хозяина-распорядителя собственной памяти. В те дни и месяцы, когда память отказывала, словно в клубок сворачивалась, образуя бесцветную пустоту там, где жило его прошлое, в такие дни и месяцы вся прожитая им жизнь укорачивалась до какой-то страшной и опасной малости. С подступающим отчаянием сражался до изнеможения, исключительно по привычке сопротивляться до последнего. А теперь вот, в эти минуты долго ожидаемого прозрения, прожитая жизнь виделась предлинной, по-настоящему достойной... Например, бои под Демьянском... Машины сначала "пятерки" лавочкинские, а потом Ла-7, с которыми ни "мессерам", ни "вульфам" не равняться. "Семерочка" -- так любовно вспоминал... Когда вспоминал... Теперь вспомнил, будто не забывал вовсе. Крыло ламинированного профиля, масляный радиатор в хвосте, двигатель непосредственного вспрыска... Когда первый раз "в зону сходил"* на "семерке", сущим хозяином неба себя почувствовал. К началу сорок четвертого в небе -- полное превосходство. Раздражались сыны неба: и чего на земле возится пехота всякая, гнать бы да гнать до самого Берлина!
   Было чувство особенности -- это тоже вспомнилось, правда, без особой радости. Потому что понимал: несправедливо. Пехота, как известно, царица... Но им, летчикам, тогда казалось, что они каждый царь... Сам тогда уже был командиром эскадрильи.
   Тут портретной галереей замелькали лица доживших и не доживших, имена и фамилии равных, подчиненных и начальников и несколько, совсем немного, особо памятных, почти родных, но сказал себе: "Стоп!" Впервые за много лет приказал памяти остановиться. Имена и лица -- путь к размягчению души. А сюда, на захолустный аэродром, он добирался для разрешения своего личного вопроса, главного и последнего вопроса жизни, своей жизни, единственной и неповторимой. В том смысле, что все позади. И ему повезло -- добрался, хотя мог загнуться на полдороге. Сердце, оно же сердчишко, как "мессер" на хвосте, то и дело напоминало о себе острыми проколами. В глазах темнело, но говорил себе: доберусь! И добрался. Значит, не расслабляться!
   Однако ж от одной прокрутки уклониться не смог: на посадку идет "кобра" с горящим мотором. А в "кобре" единственный за всю войну наипрямейший земляк из того самого городишка, куда и спарашютил по выходе на пенсию. В "кобре" капитан Петюнька Сапожников, мрачноватый парень, но верный и отчаянный. Полсотни метров до земли -- "кобра" клюет носом и врезается в землю. И нет Петюньки, капитана и земляка. Даже похоронить толком нечего. Сработал остаток боекомплекта. А все потому, что на добротной американской "кобре" не предусмотрена цепная дубляжная тяга, а дюралевая под мотором попросту перегорела.
   ...Снова и снова идет на посадку горящая "кобра"... Обман! Это "аннушка" возвращается с облета лесных пожаров. И не то чтобы нет больше мочи ждать. Сердце торопит. Разворошил болячку воспоминаниями. Уже не проколы -- захват в полгруди, знакомо, потому вскинул рюкзак за спину и медленно, бережно, как бы заранее вымеряя и длину, и силу шага, двинулся в сторону ангаров.
   Парни, им что? У них вся жизнь впереди. Не торопятся. Но с уважением. У Федора Сергеевича уже нет времени на уважение. Времени в обрез. И молитва-мольба, которой всегда стыдился, вполушепот с губ: "Господи, еще часок! Может, даже меньше! Дай, Господи!"
   А парни не торопятся, потому что сговорились на подвиг -покатать деда бесплатно, то есть не брать с него обещанных пяти тысяч. Это решение им далось нелегко. Каждый в уме уже составил список проблем, каковые решились бы с таким диким калымом. Меж собой шептались никому не рассказывать о том, что прогнулись, дали слабину... Завтра бы весь авиаотряд завидовал им. Времена нынче крутые, в почете урвавший, потому немного презирали себя, но немного и наоборот...
   Скрывая про свои сердечные дела, Федор Сергеевич попросил:
   -- Хлопцы, ноги у меня что-то не того, помогли бы, я в машине посижу, подожду вас.
   Помогли. Пассажирских удобств в "аннушке" никаких. Узкие скамейки вдоль бортов. Даже попридержаться на вираже не за что. Глаза, конечно, туда, в рубку, и руки машинально на уровне груди, будто штурвал в руках. Но справился, присек. Знал: не взлететь. А в памяти машина, на которой войну окончил. Ла-7. Отличная машина, не чета всяким "харрикейнам". На триста килограммов легче, чем Ла-5. Скорость, вооружение -- все на уровне... И один из последних боев, когда его ведомый, Толя Крутиков, чуть припоздавший за ним на вираже, пропустил в хвост своему ведущему и затем, исправляя ошибку, успел вклиниться и принять удар "мессера" на себя. Метров с пятнадцати. Сразу вразвал. Посмертно героя дали. А через неделю конец войне. Последний аэродром на Балтике. Там чуть и не испортил себе всю фронтовую биографию. Вздумал на трофейном "мессере" слетать. Нашли пленных немецких техников, чтоб машину к полету приготовили. Сказали: "Если что, на месте расстреляем". Взлетел, "сходил в зону". Так себе машина... На маневре хороша, но сзади ничего не видно, шибко закрытая... Наши машины, что "лавочкины", что "яки", были к тому времени уже лучше. Убедился. Но похоже, за это и не получил второго Героя. А должны были дать, за штурмовые действия.
   Федор Сергеевич присмотрелся к рукоятке выхода. Элементарно. Особых усилий не потребуется. И тут снова вспомнил свой полет на "харрикейне", когда, преследуемый своим же, но безмозглым, захотел вдруг выйти из машины... выйти в небо. Теперь он это сделает. Прикидывал, на каком метре выключится сердце. На десятом? На двадцатом? Неважно. Он не умрет в небе. Он уйдет в небо. А если хотя бы в шутку предположить, что есть она, душа, как утверждают попы, облегчая слабым расставание с жизнью, если вообще есть что-то, что не умирает, но уходит из тела, и уходит, как говорят, именно вверх, то он значительно укоротит этому уходяще-выходящему путь подъема... Но это так... Не всерьез... Всерьез об этом думать поздно. Как жил, так и помирать...
   Но вот наконец и пилоты.
   -- Ну, говори, дед, как тебя покатать: покруче, помягче?
   -- Помягче, ребята. Круче, чем сам летывал, у вас не получится. Машина не та.
   Парни слегка стушевались. И правильно. Кто они против него.
   После взлета только раз глянул в иллюминатор. Тайга. Да и неважно что. С землей покончено. Теперь только небо. И еще сердце... Нарастала боль, нарастала быстрее, чем "аннушка" набирала высоту. Кончался лимит времени, что выклянчил у судьбы. Подняться с лавки на ноги не решился. Сполз на колени и на коленях зашаркал к двери. Темнело в глазах, и дыхание... И боль такая, что уже и не закричать. Только захрипеть. А до ручки еще надо дотянуться. Хорошо, что хоть парни в кабине спиной, не поворачиваются...
   Вдруг уверенно идущее вразнос сердце дало ему короткую передышку. Он сел на подрагивающий пол самолета, и сел не от слабости. От мысли. Такой простой мысли, что дивиться только, почему до сих пор... Если сделает, что задумал, -- подставит парней. Как же это? Столько лет жить с мечтой уйти в небо и ни разу не подумать о последствиях! Прожить жизнь как положено, а напоследок подлянку подкинуть своим же братьям-летчикам. Ведь братья же, и не их вина, что нет войны... Стыд в голову -- боль в сердце. Заваливаясь на бок, об одном думал: дожить до земли. Услышал крик: "Дед, ты чего это? Але, дед!" Под головой руку почувствовал. Картинка перед глазами промелькнула: его продырявленный Ла-7 плюхается на немецкий аэродром, чтобы подобрать сбитого ведомого старлея Андрюшку Крахмальникова... потом орден Звезды на гимнастерке за эту дерзость...
   Склонившемуся к нему парнишке последней волей в самое ухо прошептал:
   -- Садимся, ребята... Я уже все... прилетел...