Страница:
Аяру предстояла переправа через Мургаб. Реку заслоняли густые заросли тростника. Лишь узкая тропа пролегала через сплошную чашу. Здесь нужно было дождаться утра: каюки перевозчиков ушли на левым берег.
Не въезжая в камышовые заросли, Аяр остановился в небольшом селенье. Сняв с лошадей переметные мешки, воины пошли к небольшой мазанке, прислонили мешки к ее крепким, будто прокаленным, как у кувшинов, глиняным стенам, сели на землю в холодке.
Солнце стояло еще высоко. Старуха в узкой красной рубахе, в белой высокой, как башня, чалме разжигала сухой тростник в очаге. День был так светел, так ярок, что огонь костра на этом солнце горел невидимый, бездымный, будто сухой тростник сам, без огня, сгорал от солнечного света.
Неподалеку от дома длинный человек в черной, из целого барана, шапке, завернув за пояс полы халата, до колен засучив штаны, ходил босой следом за деревянной сохой. Соху задумчиво влачили иссиня-черные, белорогие горбатые быки, понурив головы под тяжелым ярмом.
Лоснясь на солнце, быки двигались под бирюзовым небом, тяжело ступая по лиловатой земле пахоты, а хозяин, то наваливаясь на соху, то приподымая ее, охрипнув, кричал и кричал, ободряя и понукая быков.
Видно, он пахал уже долго. Увидев приезжих, он вонзил соху глубже и, отпустив быков от ярма, пошел, хромая, к дому. Пока он пахал, хромота его никак не была заметна, но теперь обнаружилось, что хромает он больше, чем сам повелитель. А когда подошел ближе, он оказался еще кривым на левый глаз.
Вытирая мокрое лицо полой халата, он остановился около Аяра и, словно сразу обессилев, резко опустился на землю, сел, привалившись спиной к стене.
Лицо опять взмокло, и опять он утерся полой халата.
- Давно пашете? - спросил Аяр.
Довольный, что с ним так запросто заговорили, хозяин при двинулся ближе:
- Пятый день. Еще дня на два осталось.
Старуха поставила перед ним кувшин холодной воды и глиняную плошку.
Налив воды, хозяин протянул плошку Аяру, но Аяр, видя, как хозяин облизывает серые толстые губы, отслонился:
- Пей! Пей сперва сам.
Жадно сжав плошку ладонью, пахарь пил маленькими, редкими глотками, неторопливо, долго, как бы пробуя вкус воды. Так вернее утоляется жажда. Если же пить большими глотками, живот наполнится и отяжелеет раньше, чем утолишь жажду. Тот, у кого мало воды, умеет пить воду.
Шуршали камыши и порой потрескивали. Они тянулись вдоль берега, отходили по болотистым землям далеко в сторону. Можно было неделями плутать в их беспросветных зарослях по хитрым звериным тропкам, где бродят несметные семьи кабанов, где на прогалинах пасутся чуткие олени, где охотятся, пощуривая зеленые глаза, камышовые коты, пятнистые барсы, где владычествуют тигры, еще более могущественные и надменные, чем сам Тимур.
А хозяин рассказывал Аяру:
- Отпашусь - начну стену лепить: вокруг всего поля нужна высокая стена. Не то кабаны войдут, не столько зерно пожрут, сколько вытопчут. Ни дынь, ни арбузов на бахчах не вырастишь, коль не огородишься. Истинные язычники - поганые кабаны.
- Не тяжело одному хозяйствовать?
- А как быть? Двоих сыновей отдал. Одного убили от Тохтамыша, на Каме-реке. Другого - в Индии, когда на Дели ходили. Сам десять лет лук из рук не выпускал. Да, слава аллаху, изломали меня под Багдадом, отпустил меня повелитель домой. А ведь дело такое: чужие поля топчешь, а свое хочется запахать да засеять. Чем по своему больше горюешь, тем свирепее чужое крушишь. Я такой. Люблю на земле действовать. В походе золото берешь, шелками мешок набиваешь, а сам глядишь, где бы тут горсточкой отборных семян разжиться да на свою землю снести.
- Рад теперь, что отвоевался?
- И рад бы! Да ведь человек не всегда рад...
- А что?
Но хозяину не хотелось отвечать на вопрос царского гонца. Заслышав среди однообразного шелеста камышей какой-то хруст, смолкший так же сразу, как и возник, хозяин отвернулся к зарослям:
- Не тигр ли крадется? Может, лошадей ваших нанюхал. Тогда держись: ятаганами не отобьешься.
Но это был не тигр. Неприметной дорожкой выехал из камышей на тонком, как газель, сером коне коренастый сутулый старик в мерлушковой шапке, сопровождаемый вооруженным юношей на гнедом иноходце, и стороной проехал мимо, кинув косой взгляд на Аяра.
Старик поехал вдоль поля к высокому, как крепость, дому, и вечерние лучи тянули за всадником длинные синие тени. В небе сгущалась синева. Полоса зарослей зарозовела.
- Кто это? - спросил Аяр. - Я его где-то видел.
- На переправе, может? Он там десятник караула. А над нами правитель.
- Свиреп?
- Не скажешь. Ничего худого не скажешь. Делает свое дело. Я, что должен исполнять, всегда исполню. Я такой!
- А что?
- Да ничего! Он мне земледельничать не мешает. Нас сам повелитель на землю посадил: "Земледельствуйте, а мне на воинов хлеб давайте. Я вас берегу, вы меня кормите". Что он зерно у меня берет, его право, не мне обижаться! А вот надсмотрщик этот правительствует без обиды, берет, что надо взять, а вот душа от него сохнет, как глотка от жары.
- Чего ж она сохнет, если он лишнего не берет?
- Нет, не берет: я повелителев выслужник. А вот что не по мне - что ни день едет сюда, проверяет меня. У меня в свое дело кровь влита. Я урожай соберу, отдам что должно. А чего он стоит у меня над душой? Как подъедет, руки опускаются. Стоит и смотрит, а у меня руки обвисают, как ботва без полива. Не могу ими шевелить, не могу ни пахать, ни полоть. Чего он смотрит? Оттого смотрит, что считает, сколько у меня чего народится. У него нос, как безмен. Раз поведет - и все взвесил. А я не вешаю зерно, когда сею; не вешаю, когда жну. Мне сама работа дорога - как земля пахнет, как быки идут, как со своей сохой борюсь, будто она живая. Измучаюсь, а рад. А он стоит, и я понимаю, как не понять, - ему моя радость неведома, ему дела нет, как пахнет земля, как мне быки отвечают, как проглянут первые всходы, как земля воду пьет. Он на это не смышлен: он смышляет насчет урожая. Ему урожай нужен, урожай! А в урожае не сбор, не жатва, а вес. Он зерно на вес считает. А разве зерно - это вес, когда оно живое?
- Его дело, он обязан.
- Разве я против? Да зачем над душой стоять? Дай мне земледельствовать в радость. Зерно ведь я ему отдам! А они повсюду. Где пашут, где пастухи пасут, там и они. Мы растим, а они считают. Вот кабы над душой не стояли, дали бы каждому вволю своему делу радоваться.
- Этого я не пойму, чего ж ты хочешь? - строго сказал Аяр.
- Сами-то пахивали, почтенный гонец?
- Как-то не случилось. Сперва был мал, а потом земли не было. Сызмалу в воинах.
Небо стало лиловым, прозрачным. Засветились звезды. Старуха опять подкинула сушняку в огонь, пламя взвилось, запахло полынной горечью дыма. Что-то зашипело в котле.
Сгущалась ночь.
Ночевать легли наверху, на кровле. Отсюда шире раскидывались необозримые, темные заросли камышей. Вдали под луной поблескивала река.
Всю ночь шелестели камыши, и сквозь их шелест что-то всхлипывало вода ли в болотах, кабаны ли бродили.
* * *
Хорасан охватил Аяра волнами теплых ветров, небесной синевой, первой, прозрачной, как марево, прозеленью весенних садов, зацветавших то розовыми облаками персиковых деревьев, то зеленоватыми, когда расцветал миндаль, то лиловатыми. На склонах холмов густая и сверкающая зелень молодой травы мерцала то синими, то желтыми искрами первых цветов.
Облака, легкие и переливчатые, как мыльные пузыри, улетали в синеву высокого неба.
Там и сям громоздились развалины, обглаженные ветрами и дождями за двадцать лет, минувших после первых вторжений Тимура на эту землю.
И сами сады, так широко раскинувшиеся у предгорий, давно одичали: это весна пробудила старые деревья, оставшиеся без хозяев.
Чем ниже в долину уводила Аяра хорасанская дорога, тем чаще то там, то сям вставали из-за холмов или из-за деревьев немые полурухнувшие здания, обвалившиеся своды, холмики глины, из которой торчали клочья истлевших циновок - остатки покинутых жилищ, следы замершей жизни.
Все реже попадались сады. Раскрылись пустые поля, зазеленевшие под влажным весенним ветром. Но эта поросль оказывалась не зеленями озимей, а лишь недолговечной зеленью степной травы, обреченной зачахнуть, едва просохнет напоенная зимними дождями земля. То тут, то там дорогу пересекали овраги - мертвые русла былых оросительных ручьев. И кругом - ни земледельцев, ни скота, ни даже собак.
Только сама земля, как вдова, хлопотливо убиралась и прихорашивалась, как было заведено во времена ее счастливой жизни. Одиноко встретила она светлый праздник весны, все вокруг украсив и безропотно прикрыв руины, знаки неотвратимой нищеты и запустения.
Аяр въехал в долину, где тысячи людей, сведенных сюда со всего Хорасана, рыли канал. Уверенный, что хорасанские земли навсегда стали частью его удела, Тимур велел оросить поля Хорасана.
Серые рубища, изорванные на локтях и на спинах, измазанные, измокшие под ночным дождем, не прикрывали костлявых, посинелых тел обросших всклокоченными волосами землекопов. Сил землекопам хватало лишь на то, чтоб, едва приподняв мотыгу, соскрести в сторону горсть глины. Там, где на своей земле молодой земледелец одним взмахом мотыги сбрасывает тяжкий пласт, им надо было долго трудиться. Казалось, они не прорывают, а процарапывают русло. Им было невмоготу, - не было ни сил, ни того, что пробуждает силу, - любви к делу. Зачем, для кого было им здесь напрягаться? Лишь бы избежать лишнего удара от надсмотрщиков, лишь бы дотянуть до полудня, когда каждому дадут чашку варева и клок лепешки.
И ни говором, ни движением - ничем не нарушало степного безмолвия и безлюдья это множество людей, тяжело трудившихся в степи. Лишь скрипели камни или песок под мотыгами да хрипло, глухо звучали окрики надсмотрщиков. Не было слышно даже вскриков, когда палка ударялась о чью-нибудь нерадивую спину, будто били не по живому телу, а по сухой глине.
Аяр насмотрелся на такие работы, когда по слову повелителя десятки тысяч людей - и своих и рабов - напрягались на строительствах то великих зданий, то оросительных каналов, то крепостных стен. Везде было то же горбились ли ряды каменотесов в горах, месили ли глину строители крепостей в пустырях, складывали ли мечети и дворцы в городах и в пригородах. А в стороне уже рыли могилы десяткам, а то и сотням тех, что обманули надсмотрщика, сбежав в сады аллаха или в преисподнюю, уверенные, что в преисподней не будет хуже. Навеки рядом ложились те, что дошли до своих могил с каменистых берегов Куры, с песчаных побережий Евфрата, с зеленых набережных Инда, с ледяных откосов Волги-реки. И все в последний раз обращали к небу остановившиеся глаза, которым так и не довелось снова глянуть на родные реки.
Аяр с седла, проезжая мимо, смотрел на однообразные ряды тысяч людей, на однообразные вялые движения немощных рук. Как несхоже у этих людей начиналась жизнь и как одинаково у всех она завершится! Им не было исхода, их жизни не хватит на то, чтоб дождаться чего-нибудь в жизни, и если прежде не каждый это понимал, теперь, здесь, в этом безысходном труде, они все это уже твердо знали: они будут рыть, рыть, рыть, пока не слягут в могилу. Только там разогнутся и могут не шевелясь ждать справедливости и милости от бога, ибо все религии, все веры обещают людям милость и справедливость.
Не справедлив ли Тимур, что повелел оросить эти исчахшие поля, которые он двадцать лет назад повелел вытоптать?
Не милостив ли Тимур, что дал мотыгу десяткам тысяч покоренных людей, когда сотням тысяч таких же вырыл могилу?
- Милостив и справедлив повелитель наш! - громко проговорил осторожный Аяр, проезжая мимо надсмотрщиков.
- Хвала аллаху! - дружно подтвердила послушная Аярова охрана.
Начальствовавший на строительстве сын самаркандского Джильды Шавкат-бек, завидев царского гонца, послал звать Аяра отдохнуть. Аяр не посмел отказаться: это было б обидой молодому вельможе.
Гонец завернул к шелковому шатру, воздвигнутому на холме, откуда широко оглядывалась вся полоса работ.
Повара горячо работали, обжаривая для Шавкат-бека мясо на вертелах, пока над очагом поспевал широкий котел плова. Пахучий синий дымок разносило далеко вокруг.
"Как небось он щекочет ноздри у тех, кому этой еды не положено!" подумал Аяр, идя к шатру, и при этой догадке он почувствовал раздражение. Но почему это его раздражает, он не задумался.
Очень бледный, бледный до странной синевы под впалыми щеками, тонконосый, кривоногий Шавкат-бек, скучая от безделья в этой пустыне, развлекался лишь тем, что требовал неутомимого усердия от всех, кто здесь работал. Теперь он велел кликнуть гонца, чтоб, придержав его здесь, выведать какие-нибудь новости, городские сплетни, а может быть, и важные известия.
Раздражение не покидало Аяра. Гонцу не по душе были жирные пятна пота на белых рубахах плотных поваров, прохладная тень шатра, самаркандские корчаги с припасами, накрытые чистенькими дощечками, не по душе был этот хилый, еще молодой, но одряхлевший владыка тысяч жизней, отданных ему в полную власть.
- Садись, гонец. Отдохни, целое утро проскакавши. Помойся с дороги. Ступай, ступай, помойся! Да скорей назад иди: расскажешь, что там у вас...
"Брезгует, что ли, мной?" - продолжал сердиться Аяр и отказался:
- Не смею, господин: государь взыщет, ежели задержусь. Великая благодарность за честь.
Не решаясь неволить царского гонца, господин распорядился дать гонцу на дорогу лепешек, но своей досады не сумел скрыть:
- Очень уж ты усерден, я гляжу.
- Воля повелителя!.. - поклонился Аяр, почтительно принимая от повара горячие лепешки и с удовольствием вдыхая вкусный запах свежего хлеба.
Аяр по походке своей стражи понял, с какой неохотой возвращаются его воины к дороге, как бы им хотелось посидеть здесь, обгрызая баранину, поприпекшуюся к вертелам, попивая неведомо откуда завезенный сюда холодный кумыс. Он и сам посидел бы: время было подходящее, чтобы, пополдничав, понежиться в холодке, дать и коням волю. Но что-то такое случилось в душе Аяра: комок застревал бы у него в горле на этом холме, откуда видны тысячи людей, из которых никому никогда в жизни не суждено было отведать ни горячих лепешек, ни барашка на вертеле.
Пустынная степь после полудня захолмилась, и вскоре дорога вошла в ущелье, обваленное по краям зеленоватыми скалами, запятнанными голубым лишайником.
Здесь намеревались отдохнуть у родничка. Ладонь Аяра уже не раз оглаживала мешок с припасами: все давно проголодались, а лепешки еще не остыли. Аяр помнил, как похрустывала на них тоненькая корочка, когда он засовывал их в этот мешок.
Один из воинов негромко затянул древний напев о приволье гор, где возлюбленная бежит, оставляя узенькие следы...
Но что-то серое, сливаясь с окружающими откосами, метнулось в сторону от дороги и залегло в камнях.
Воины насторожились.
Поехали, сдерживая лошадей, сжав наготове копья:
"Не барсы ли?"
И когда уже совсем подобрались к этим камням, из-за них порывисто вышел человек и пошел навстречу воинам.
На нем был серый, истлевший, рваный хитон. Серое тело проглядывало в клочьях ткани. Серая борода спускалась клочьями от темных щек. Округлившиеся глаза смотрели прямо в глаза Аяру. Оправляя, теребя и снова оправляя ворот одежды, человек остановился среди дороги, ожидая:
- За мной?.. Догнали?..
Аяр смотрел на оборванца, гадая по его выговору: кто он, армянин, грузин? Гонцу было ясно, что человек этот как-то умудрился уйти от надсмотрщиков, таился здесь, чтобы, переждав погоню, куда-то брести, где его, может быть, никто и не ждал, где ему, верно, и приютиться было негде, где некому было его накормить и укрыть.
Беглец стоял, переминаясь на черных ногах, обуглившихся на жесткой земле. Поправляя ворот рубища:
- Нате, нате, вот он я!
- Нет, мы не за тобой... - ответил Аяр, отводя взгляд от неподвижных глаз беглеца.
- Едемте! - сказал он воинам. - Не наше дело: нам спасибо не скажут, как станем шарить по дорогам, когда нам другое ведено. Не за то нас милует повелитель наш!
- Хвала аллаху! - согласно отозвались послушные воины. И опять они поскакали к той, известной Аяру скале, где снизу пробивается скупая струйка родничка, обросшая, словно курчавой зеленой бородой, какой-то мелкой мягкой травкой, свисающей с влажного камня.
Но думавший о чем-то своем Аяр на мгновенье отстал от спутников, быстро вытянул из седельного мешка еще теплую лепешку и, словно невзначай, выронил на дорогу.
А беглец стоял, переминаясь на горячей земле, и смотрел вслед удалявшимся воинам.
Как ни хотелось Аяру посидеть со знакомцами на постоялых дворах, побродить по базарам в дальних городах, он не задержался ни в полуразрушенном Рее, где еще встречались гончары, умевшие покрывать блюда и чаши такой росписью, что глаза радовались, словно взирали на благолепие рая, полного праведников и гурий. Ни в тесной, людной Султании, куда сходились отовсюду паломники поклониться могиле пророка Хайдара. Ни в Мараге, городе мудрецов и звездочетов, где еще высился мавзолей над гробницей хана Хулагу, стены школ и обсерваторий, воздвигнутых за сотню лет назад; в Марагу пришлось свернуть, ибо гонцу сказали, что повелитель направляется в этот город и что всем гонцам надлежит ждать его здесь.
Однако по приказу Тимура все гонцы из Мараги, не задерживаясь, направлялись ему навстречу, где бы ни случилось встретить его.
В тот день навстречу повелителю выезжал неповоротливый, заносчивый гератский купец. Оставив в городе свою стражу, изнемогшую от непрерывного пути, Аяр присоединился к гератцам, и хотя свою поездку они пытались обратить в прогулку, Аяр заставил их ехать скорей. При царском гонце купец присмирел и повиновался, покряхтывая, когда приходилось, сокращая очередную дневку, снова трогаться вдаль.
Иногда к ним присоединялись или встречались им "короткие" гонцы. По дорогам Тимура ездили "сквозные" гонцы, такие, как Аяр, пересекавшие просторные области с каким-нибудь тайным или срочным делом; эти отличались красной косицей на шапке, красным темляком на ятагане, дававшим не только право брать по дороге любого коня, но и в любом доме брать коню корм, чтоб не задерживаться; но были и "короткие" гонцы, ездившие между двумя городами, между двумя правителями. С этими считались меньше, но Аяр любил расспрашивать их: они о своих краях про все знали лучше и, робея перед красной косицей, иной раз поверяли Аяру такие новости, каких и своему десятнику не посмели бы рассказать. Они на всем пути Аяра попадались повсюду, на любом ночлеге. Не в пример прежним поездкам, Аяр нынче не расспрашивал их, он уже наверстал время, потерянное из-за своей болезни, но следовало быть начеку: сохрани аллах, вдруг повелителю покажется, что слишком мешкотно ехал Аяр из Самарканда!
Нежданно среди дороги гонцов спешили. Повели к речной излучине. Поместили в темных юртах под огромными, еще голыми чинарами. Велели здесь сидеть, здесь ждать повелителя.
Как торопился Аяр, как боялся потерять хотя бы один день, а тут день уже угасал, день уходил...
Гонец сидел в полумгле юрты, на кошме, где пахло мокрым войлоком и сырой землей.
День угасал, день уходил, но все сидели и ждали. Гонцов не задержали бы здесь, если б повелитель был далеко отсюда. И когда вдруг все затихли, насторожились, Аяр понял: повелитель прибыл.
Теперь, сидя на кошмах, они тревожно взглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов?
Но все еще никого не звали.
Четвертая глава
СТАН
День уходил. Последние лучи, долго пробивавшиеся сквозь облака, светили пронзительно.
Улугбек сидел на краю водоема, ограненного серыми плитами, глядел, как весеннее изобилие воды колыхалось, колебля опрокинутые навзничь отражения вечереющего мира - белую юрту дедушки, на нее наползала недобрая горбатая тень; стражей в позлащенных отсветами румских доспехах у входа в юрту. Отражения воинов дрожали на воде, словно их трепало в лихорадке либо в ознобе. Змеей извивалось древко знамени, воткнутого перед юртой.
Улугбек соскучился в одиночестве, здесь, в стане, где у всех было много дел, обязанностей. Воины, приставленные к царевичу, хлопотливо постелили ему возле воды узенький тюфячок, пахнувший лошадьми. Спать еще не хотелось, хотелось побыть одному, благо наставник отлучился.
В этом походе, когда мальчик бывал подолгу оторван от бабушкиной опеки, дед из своих испытанных тысячников приставил к Улугбеку дядьку, известного среди войск по прозвищу Кайиш-ата, что значит Ремень-батюшка.
Жилистый Кайиш-ата всю жизнь провел в седле, и не было для него разницы - мчаться ли вперегонки со своими соратниками в сечу, на вражью конницу; влезать ли по лестницам на крепостные стены, чтобы сбросить с них осажденных; прокрадываться ли по козьим тропам, над безднами, в тыл к зазевавшемуся противнику; лежать ли неподвижно в оледенелой степи, подстерегая самонадеянных врагов, крадущихся в тыл к Тимуру. Ни боли, ни устали не ведало тело старого воина; тело ли, ятаган ли наравне служили Кайиш-ате, всегда готовые для удара по врагу во славу повелителя.
И когда повелитель не для битвы, а для назиданий поднял этот иззубренный ятаган и повелел ему блюсти охрану царевича, исподволь приохочивать его к походным обычаям, к воинскому обиходу, великая честь оказывалась Кайиш-ате. Он повиновался, но впервые оробел перед истиной, вдруг открывшейся: пора битв окончилась для него. Дотоле он не замечал, что ему уже семьдесят лет. Сам не замечал, а повелитель заметил! Значит, чем-то выдал Тимуру, что наступили эти самые семьдесят лет! Велик почет соратнику повелителя, избранному в блюстители царевича, но Кайиш-ате этот почет горек: куда проще кинуть свою тысячу воинов наперерез врагу, чем разъяснять пытливому, дотошному юнцу преимущества тех или иных воинских ухваток. Старику были столь явны эти преимущества, что не находилось никаких доводов для их доказательства.
Поэтому между питомцем и наставником часто случались недомолвки, подобные такой. Однажды Кайиш-ата рассказывал о походе на Каму-реку и о своей встрече с передовым отрядом Тохтамыша:
- Вижу, пеших у него меньше, конными же он сильнее меня. Я своих конных придержал, а пехоту выпустил. Всегда делай так.
- А почему? Разве не следовало приберечь то, что сильнее? - удивился Улугбек.
- Нет. Как я поступил, так лучше. Повелитель тоже поступил бы так. Я разбил ордынцев, и повелитель пожаловал мне всю добычу. Поход только начинался, повелитель был щедр.
- Я не утверждаю, что следовало поступить иначе, но почему надлежало решить только так?
Старик растерянно помолчал. Улугбек ждал доводов. Тогда плохо скрывая раздражение, Кайиш-ата ответил:
- Я врать не привык. Сказано "так лучше" - и конец!
Улугбек в таких случаях снисходительно усмехался, делая вид, что вежливо улыбается, а Кайиш-ата и без этих улыбок побаивался малолетнего царевича, не в меру любознательного, не по возрасту грамотного, дедушкина любимчика, и никогда не упускал случая отлучиться. Сейчас такой случай выпал: стража сменилась, юрта царевичу поставлена, день заканчивался. Приближенные с беспокойством ждали Тимура, уединившегося в своей белой юрте. Такое уединение не предвещало милостей, и приближенные, как при общей опасности, становились дружнее между собой, перешептываясь, переминаясь с ноги на ногу. Кайиш-ата отправился к ним, молодцевато перепрыгнув через ручей.
Он тоже временами отражался в водоеме, и Улугбек примечал его, опрокинутого вверх ногами.
Солнце почти зашло за гору. Проточный пруд почернел, озаренные последними лучами люди и деревья стали яркими и сказочными на воде, некогда отражавшей стройный Дом Звездочета.
Теперь не Дом Звездочета, а ветвистые чинары, еще голые, лишь кое-где покрытые прошлогодней листвой, опрокидывались в глубь воды и казались мальчику то гривастыми, рыжими львами, то, содрогаясь на расплывчатых струях, оборачивались острогорбыми верблюдами. То вдруг почудилась огромная, во всю ширь водоема, краснобородая, в шапке голова дедушки.
Улугбек прилег на тюфячке и заснул бы, утомленный долгой ездой в твердом седле, но любопытство возобладало над усталостью: выйдет ли дедушка?
Отражения вельмож, то выступая в лучах заката, то исчезая в тени, сменяли друг друга, растягивались, сжимались, извивались, корчились на медлительной воде. Сейид Береке согнулся большим псом, но с бородой, вытянутой и перепутанной струями, как пучок серых змей. Дородный Шах-Мелик, беседовавший с Шейх-Нур-аддином, в отражении вышел синим быком с белым кувшином на голове. А принаряженный Кайиш-ата представлялся треугольником. Таким его делали широкие жесткие халаты, узкие плечи и островерхий тюбетей.
Не въезжая в камышовые заросли, Аяр остановился в небольшом селенье. Сняв с лошадей переметные мешки, воины пошли к небольшой мазанке, прислонили мешки к ее крепким, будто прокаленным, как у кувшинов, глиняным стенам, сели на землю в холодке.
Солнце стояло еще высоко. Старуха в узкой красной рубахе, в белой высокой, как башня, чалме разжигала сухой тростник в очаге. День был так светел, так ярок, что огонь костра на этом солнце горел невидимый, бездымный, будто сухой тростник сам, без огня, сгорал от солнечного света.
Неподалеку от дома длинный человек в черной, из целого барана, шапке, завернув за пояс полы халата, до колен засучив штаны, ходил босой следом за деревянной сохой. Соху задумчиво влачили иссиня-черные, белорогие горбатые быки, понурив головы под тяжелым ярмом.
Лоснясь на солнце, быки двигались под бирюзовым небом, тяжело ступая по лиловатой земле пахоты, а хозяин, то наваливаясь на соху, то приподымая ее, охрипнув, кричал и кричал, ободряя и понукая быков.
Видно, он пахал уже долго. Увидев приезжих, он вонзил соху глубже и, отпустив быков от ярма, пошел, хромая, к дому. Пока он пахал, хромота его никак не была заметна, но теперь обнаружилось, что хромает он больше, чем сам повелитель. А когда подошел ближе, он оказался еще кривым на левый глаз.
Вытирая мокрое лицо полой халата, он остановился около Аяра и, словно сразу обессилев, резко опустился на землю, сел, привалившись спиной к стене.
Лицо опять взмокло, и опять он утерся полой халата.
- Давно пашете? - спросил Аяр.
Довольный, что с ним так запросто заговорили, хозяин при двинулся ближе:
- Пятый день. Еще дня на два осталось.
Старуха поставила перед ним кувшин холодной воды и глиняную плошку.
Налив воды, хозяин протянул плошку Аяру, но Аяр, видя, как хозяин облизывает серые толстые губы, отслонился:
- Пей! Пей сперва сам.
Жадно сжав плошку ладонью, пахарь пил маленькими, редкими глотками, неторопливо, долго, как бы пробуя вкус воды. Так вернее утоляется жажда. Если же пить большими глотками, живот наполнится и отяжелеет раньше, чем утолишь жажду. Тот, у кого мало воды, умеет пить воду.
Шуршали камыши и порой потрескивали. Они тянулись вдоль берега, отходили по болотистым землям далеко в сторону. Можно было неделями плутать в их беспросветных зарослях по хитрым звериным тропкам, где бродят несметные семьи кабанов, где на прогалинах пасутся чуткие олени, где охотятся, пощуривая зеленые глаза, камышовые коты, пятнистые барсы, где владычествуют тигры, еще более могущественные и надменные, чем сам Тимур.
А хозяин рассказывал Аяру:
- Отпашусь - начну стену лепить: вокруг всего поля нужна высокая стена. Не то кабаны войдут, не столько зерно пожрут, сколько вытопчут. Ни дынь, ни арбузов на бахчах не вырастишь, коль не огородишься. Истинные язычники - поганые кабаны.
- Не тяжело одному хозяйствовать?
- А как быть? Двоих сыновей отдал. Одного убили от Тохтамыша, на Каме-реке. Другого - в Индии, когда на Дели ходили. Сам десять лет лук из рук не выпускал. Да, слава аллаху, изломали меня под Багдадом, отпустил меня повелитель домой. А ведь дело такое: чужие поля топчешь, а свое хочется запахать да засеять. Чем по своему больше горюешь, тем свирепее чужое крушишь. Я такой. Люблю на земле действовать. В походе золото берешь, шелками мешок набиваешь, а сам глядишь, где бы тут горсточкой отборных семян разжиться да на свою землю снести.
- Рад теперь, что отвоевался?
- И рад бы! Да ведь человек не всегда рад...
- А что?
Но хозяину не хотелось отвечать на вопрос царского гонца. Заслышав среди однообразного шелеста камышей какой-то хруст, смолкший так же сразу, как и возник, хозяин отвернулся к зарослям:
- Не тигр ли крадется? Может, лошадей ваших нанюхал. Тогда держись: ятаганами не отобьешься.
Но это был не тигр. Неприметной дорожкой выехал из камышей на тонком, как газель, сером коне коренастый сутулый старик в мерлушковой шапке, сопровождаемый вооруженным юношей на гнедом иноходце, и стороной проехал мимо, кинув косой взгляд на Аяра.
Старик поехал вдоль поля к высокому, как крепость, дому, и вечерние лучи тянули за всадником длинные синие тени. В небе сгущалась синева. Полоса зарослей зарозовела.
- Кто это? - спросил Аяр. - Я его где-то видел.
- На переправе, может? Он там десятник караула. А над нами правитель.
- Свиреп?
- Не скажешь. Ничего худого не скажешь. Делает свое дело. Я, что должен исполнять, всегда исполню. Я такой!
- А что?
- Да ничего! Он мне земледельничать не мешает. Нас сам повелитель на землю посадил: "Земледельствуйте, а мне на воинов хлеб давайте. Я вас берегу, вы меня кормите". Что он зерно у меня берет, его право, не мне обижаться! А вот надсмотрщик этот правительствует без обиды, берет, что надо взять, а вот душа от него сохнет, как глотка от жары.
- Чего ж она сохнет, если он лишнего не берет?
- Нет, не берет: я повелителев выслужник. А вот что не по мне - что ни день едет сюда, проверяет меня. У меня в свое дело кровь влита. Я урожай соберу, отдам что должно. А чего он стоит у меня над душой? Как подъедет, руки опускаются. Стоит и смотрит, а у меня руки обвисают, как ботва без полива. Не могу ими шевелить, не могу ни пахать, ни полоть. Чего он смотрит? Оттого смотрит, что считает, сколько у меня чего народится. У него нос, как безмен. Раз поведет - и все взвесил. А я не вешаю зерно, когда сею; не вешаю, когда жну. Мне сама работа дорога - как земля пахнет, как быки идут, как со своей сохой борюсь, будто она живая. Измучаюсь, а рад. А он стоит, и я понимаю, как не понять, - ему моя радость неведома, ему дела нет, как пахнет земля, как мне быки отвечают, как проглянут первые всходы, как земля воду пьет. Он на это не смышлен: он смышляет насчет урожая. Ему урожай нужен, урожай! А в урожае не сбор, не жатва, а вес. Он зерно на вес считает. А разве зерно - это вес, когда оно живое?
- Его дело, он обязан.
- Разве я против? Да зачем над душой стоять? Дай мне земледельствовать в радость. Зерно ведь я ему отдам! А они повсюду. Где пашут, где пастухи пасут, там и они. Мы растим, а они считают. Вот кабы над душой не стояли, дали бы каждому вволю своему делу радоваться.
- Этого я не пойму, чего ж ты хочешь? - строго сказал Аяр.
- Сами-то пахивали, почтенный гонец?
- Как-то не случилось. Сперва был мал, а потом земли не было. Сызмалу в воинах.
Небо стало лиловым, прозрачным. Засветились звезды. Старуха опять подкинула сушняку в огонь, пламя взвилось, запахло полынной горечью дыма. Что-то зашипело в котле.
Сгущалась ночь.
Ночевать легли наверху, на кровле. Отсюда шире раскидывались необозримые, темные заросли камышей. Вдали под луной поблескивала река.
Всю ночь шелестели камыши, и сквозь их шелест что-то всхлипывало вода ли в болотах, кабаны ли бродили.
* * *
Хорасан охватил Аяра волнами теплых ветров, небесной синевой, первой, прозрачной, как марево, прозеленью весенних садов, зацветавших то розовыми облаками персиковых деревьев, то зеленоватыми, когда расцветал миндаль, то лиловатыми. На склонах холмов густая и сверкающая зелень молодой травы мерцала то синими, то желтыми искрами первых цветов.
Облака, легкие и переливчатые, как мыльные пузыри, улетали в синеву высокого неба.
Там и сям громоздились развалины, обглаженные ветрами и дождями за двадцать лет, минувших после первых вторжений Тимура на эту землю.
И сами сады, так широко раскинувшиеся у предгорий, давно одичали: это весна пробудила старые деревья, оставшиеся без хозяев.
Чем ниже в долину уводила Аяра хорасанская дорога, тем чаще то там, то сям вставали из-за холмов или из-за деревьев немые полурухнувшие здания, обвалившиеся своды, холмики глины, из которой торчали клочья истлевших циновок - остатки покинутых жилищ, следы замершей жизни.
Все реже попадались сады. Раскрылись пустые поля, зазеленевшие под влажным весенним ветром. Но эта поросль оказывалась не зеленями озимей, а лишь недолговечной зеленью степной травы, обреченной зачахнуть, едва просохнет напоенная зимними дождями земля. То тут, то там дорогу пересекали овраги - мертвые русла былых оросительных ручьев. И кругом - ни земледельцев, ни скота, ни даже собак.
Только сама земля, как вдова, хлопотливо убиралась и прихорашивалась, как было заведено во времена ее счастливой жизни. Одиноко встретила она светлый праздник весны, все вокруг украсив и безропотно прикрыв руины, знаки неотвратимой нищеты и запустения.
Аяр въехал в долину, где тысячи людей, сведенных сюда со всего Хорасана, рыли канал. Уверенный, что хорасанские земли навсегда стали частью его удела, Тимур велел оросить поля Хорасана.
Серые рубища, изорванные на локтях и на спинах, измазанные, измокшие под ночным дождем, не прикрывали костлявых, посинелых тел обросших всклокоченными волосами землекопов. Сил землекопам хватало лишь на то, чтоб, едва приподняв мотыгу, соскрести в сторону горсть глины. Там, где на своей земле молодой земледелец одним взмахом мотыги сбрасывает тяжкий пласт, им надо было долго трудиться. Казалось, они не прорывают, а процарапывают русло. Им было невмоготу, - не было ни сил, ни того, что пробуждает силу, - любви к делу. Зачем, для кого было им здесь напрягаться? Лишь бы избежать лишнего удара от надсмотрщиков, лишь бы дотянуть до полудня, когда каждому дадут чашку варева и клок лепешки.
И ни говором, ни движением - ничем не нарушало степного безмолвия и безлюдья это множество людей, тяжело трудившихся в степи. Лишь скрипели камни или песок под мотыгами да хрипло, глухо звучали окрики надсмотрщиков. Не было слышно даже вскриков, когда палка ударялась о чью-нибудь нерадивую спину, будто били не по живому телу, а по сухой глине.
Аяр насмотрелся на такие работы, когда по слову повелителя десятки тысяч людей - и своих и рабов - напрягались на строительствах то великих зданий, то оросительных каналов, то крепостных стен. Везде было то же горбились ли ряды каменотесов в горах, месили ли глину строители крепостей в пустырях, складывали ли мечети и дворцы в городах и в пригородах. А в стороне уже рыли могилы десяткам, а то и сотням тех, что обманули надсмотрщика, сбежав в сады аллаха или в преисподнюю, уверенные, что в преисподней не будет хуже. Навеки рядом ложились те, что дошли до своих могил с каменистых берегов Куры, с песчаных побережий Евфрата, с зеленых набережных Инда, с ледяных откосов Волги-реки. И все в последний раз обращали к небу остановившиеся глаза, которым так и не довелось снова глянуть на родные реки.
Аяр с седла, проезжая мимо, смотрел на однообразные ряды тысяч людей, на однообразные вялые движения немощных рук. Как несхоже у этих людей начиналась жизнь и как одинаково у всех она завершится! Им не было исхода, их жизни не хватит на то, чтоб дождаться чего-нибудь в жизни, и если прежде не каждый это понимал, теперь, здесь, в этом безысходном труде, они все это уже твердо знали: они будут рыть, рыть, рыть, пока не слягут в могилу. Только там разогнутся и могут не шевелясь ждать справедливости и милости от бога, ибо все религии, все веры обещают людям милость и справедливость.
Не справедлив ли Тимур, что повелел оросить эти исчахшие поля, которые он двадцать лет назад повелел вытоптать?
Не милостив ли Тимур, что дал мотыгу десяткам тысяч покоренных людей, когда сотням тысяч таких же вырыл могилу?
- Милостив и справедлив повелитель наш! - громко проговорил осторожный Аяр, проезжая мимо надсмотрщиков.
- Хвала аллаху! - дружно подтвердила послушная Аярова охрана.
Начальствовавший на строительстве сын самаркандского Джильды Шавкат-бек, завидев царского гонца, послал звать Аяра отдохнуть. Аяр не посмел отказаться: это было б обидой молодому вельможе.
Гонец завернул к шелковому шатру, воздвигнутому на холме, откуда широко оглядывалась вся полоса работ.
Повара горячо работали, обжаривая для Шавкат-бека мясо на вертелах, пока над очагом поспевал широкий котел плова. Пахучий синий дымок разносило далеко вокруг.
"Как небось он щекочет ноздри у тех, кому этой еды не положено!" подумал Аяр, идя к шатру, и при этой догадке он почувствовал раздражение. Но почему это его раздражает, он не задумался.
Очень бледный, бледный до странной синевы под впалыми щеками, тонконосый, кривоногий Шавкат-бек, скучая от безделья в этой пустыне, развлекался лишь тем, что требовал неутомимого усердия от всех, кто здесь работал. Теперь он велел кликнуть гонца, чтоб, придержав его здесь, выведать какие-нибудь новости, городские сплетни, а может быть, и важные известия.
Раздражение не покидало Аяра. Гонцу не по душе были жирные пятна пота на белых рубахах плотных поваров, прохладная тень шатра, самаркандские корчаги с припасами, накрытые чистенькими дощечками, не по душе был этот хилый, еще молодой, но одряхлевший владыка тысяч жизней, отданных ему в полную власть.
- Садись, гонец. Отдохни, целое утро проскакавши. Помойся с дороги. Ступай, ступай, помойся! Да скорей назад иди: расскажешь, что там у вас...
"Брезгует, что ли, мной?" - продолжал сердиться Аяр и отказался:
- Не смею, господин: государь взыщет, ежели задержусь. Великая благодарность за честь.
Не решаясь неволить царского гонца, господин распорядился дать гонцу на дорогу лепешек, но своей досады не сумел скрыть:
- Очень уж ты усерден, я гляжу.
- Воля повелителя!.. - поклонился Аяр, почтительно принимая от повара горячие лепешки и с удовольствием вдыхая вкусный запах свежего хлеба.
Аяр по походке своей стражи понял, с какой неохотой возвращаются его воины к дороге, как бы им хотелось посидеть здесь, обгрызая баранину, поприпекшуюся к вертелам, попивая неведомо откуда завезенный сюда холодный кумыс. Он и сам посидел бы: время было подходящее, чтобы, пополдничав, понежиться в холодке, дать и коням волю. Но что-то такое случилось в душе Аяра: комок застревал бы у него в горле на этом холме, откуда видны тысячи людей, из которых никому никогда в жизни не суждено было отведать ни горячих лепешек, ни барашка на вертеле.
Пустынная степь после полудня захолмилась, и вскоре дорога вошла в ущелье, обваленное по краям зеленоватыми скалами, запятнанными голубым лишайником.
Здесь намеревались отдохнуть у родничка. Ладонь Аяра уже не раз оглаживала мешок с припасами: все давно проголодались, а лепешки еще не остыли. Аяр помнил, как похрустывала на них тоненькая корочка, когда он засовывал их в этот мешок.
Один из воинов негромко затянул древний напев о приволье гор, где возлюбленная бежит, оставляя узенькие следы...
Но что-то серое, сливаясь с окружающими откосами, метнулось в сторону от дороги и залегло в камнях.
Воины насторожились.
Поехали, сдерживая лошадей, сжав наготове копья:
"Не барсы ли?"
И когда уже совсем подобрались к этим камням, из-за них порывисто вышел человек и пошел навстречу воинам.
На нем был серый, истлевший, рваный хитон. Серое тело проглядывало в клочьях ткани. Серая борода спускалась клочьями от темных щек. Округлившиеся глаза смотрели прямо в глаза Аяру. Оправляя, теребя и снова оправляя ворот одежды, человек остановился среди дороги, ожидая:
- За мной?.. Догнали?..
Аяр смотрел на оборванца, гадая по его выговору: кто он, армянин, грузин? Гонцу было ясно, что человек этот как-то умудрился уйти от надсмотрщиков, таился здесь, чтобы, переждав погоню, куда-то брести, где его, может быть, никто и не ждал, где ему, верно, и приютиться было негде, где некому было его накормить и укрыть.
Беглец стоял, переминаясь на черных ногах, обуглившихся на жесткой земле. Поправляя ворот рубища:
- Нате, нате, вот он я!
- Нет, мы не за тобой... - ответил Аяр, отводя взгляд от неподвижных глаз беглеца.
- Едемте! - сказал он воинам. - Не наше дело: нам спасибо не скажут, как станем шарить по дорогам, когда нам другое ведено. Не за то нас милует повелитель наш!
- Хвала аллаху! - согласно отозвались послушные воины. И опять они поскакали к той, известной Аяру скале, где снизу пробивается скупая струйка родничка, обросшая, словно курчавой зеленой бородой, какой-то мелкой мягкой травкой, свисающей с влажного камня.
Но думавший о чем-то своем Аяр на мгновенье отстал от спутников, быстро вытянул из седельного мешка еще теплую лепешку и, словно невзначай, выронил на дорогу.
А беглец стоял, переминаясь на горячей земле, и смотрел вслед удалявшимся воинам.
Как ни хотелось Аяру посидеть со знакомцами на постоялых дворах, побродить по базарам в дальних городах, он не задержался ни в полуразрушенном Рее, где еще встречались гончары, умевшие покрывать блюда и чаши такой росписью, что глаза радовались, словно взирали на благолепие рая, полного праведников и гурий. Ни в тесной, людной Султании, куда сходились отовсюду паломники поклониться могиле пророка Хайдара. Ни в Мараге, городе мудрецов и звездочетов, где еще высился мавзолей над гробницей хана Хулагу, стены школ и обсерваторий, воздвигнутых за сотню лет назад; в Марагу пришлось свернуть, ибо гонцу сказали, что повелитель направляется в этот город и что всем гонцам надлежит ждать его здесь.
Однако по приказу Тимура все гонцы из Мараги, не задерживаясь, направлялись ему навстречу, где бы ни случилось встретить его.
В тот день навстречу повелителю выезжал неповоротливый, заносчивый гератский купец. Оставив в городе свою стражу, изнемогшую от непрерывного пути, Аяр присоединился к гератцам, и хотя свою поездку они пытались обратить в прогулку, Аяр заставил их ехать скорей. При царском гонце купец присмирел и повиновался, покряхтывая, когда приходилось, сокращая очередную дневку, снова трогаться вдаль.
Иногда к ним присоединялись или встречались им "короткие" гонцы. По дорогам Тимура ездили "сквозные" гонцы, такие, как Аяр, пересекавшие просторные области с каким-нибудь тайным или срочным делом; эти отличались красной косицей на шапке, красным темляком на ятагане, дававшим не только право брать по дороге любого коня, но и в любом доме брать коню корм, чтоб не задерживаться; но были и "короткие" гонцы, ездившие между двумя городами, между двумя правителями. С этими считались меньше, но Аяр любил расспрашивать их: они о своих краях про все знали лучше и, робея перед красной косицей, иной раз поверяли Аяру такие новости, каких и своему десятнику не посмели бы рассказать. Они на всем пути Аяра попадались повсюду, на любом ночлеге. Не в пример прежним поездкам, Аяр нынче не расспрашивал их, он уже наверстал время, потерянное из-за своей болезни, но следовало быть начеку: сохрани аллах, вдруг повелителю покажется, что слишком мешкотно ехал Аяр из Самарканда!
Нежданно среди дороги гонцов спешили. Повели к речной излучине. Поместили в темных юртах под огромными, еще голыми чинарами. Велели здесь сидеть, здесь ждать повелителя.
Как торопился Аяр, как боялся потерять хотя бы один день, а тут день уже угасал, день уходил...
Гонец сидел в полумгле юрты, на кошме, где пахло мокрым войлоком и сырой землей.
День угасал, день уходил, но все сидели и ждали. Гонцов не задержали бы здесь, если б повелитель был далеко отсюда. И когда вдруг все затихли, насторожились, Аяр понял: повелитель прибыл.
Теперь, сидя на кошмах, они тревожно взглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов?
Но все еще никого не звали.
Четвертая глава
СТАН
День уходил. Последние лучи, долго пробивавшиеся сквозь облака, светили пронзительно.
Улугбек сидел на краю водоема, ограненного серыми плитами, глядел, как весеннее изобилие воды колыхалось, колебля опрокинутые навзничь отражения вечереющего мира - белую юрту дедушки, на нее наползала недобрая горбатая тень; стражей в позлащенных отсветами румских доспехах у входа в юрту. Отражения воинов дрожали на воде, словно их трепало в лихорадке либо в ознобе. Змеей извивалось древко знамени, воткнутого перед юртой.
Улугбек соскучился в одиночестве, здесь, в стане, где у всех было много дел, обязанностей. Воины, приставленные к царевичу, хлопотливо постелили ему возле воды узенький тюфячок, пахнувший лошадьми. Спать еще не хотелось, хотелось побыть одному, благо наставник отлучился.
В этом походе, когда мальчик бывал подолгу оторван от бабушкиной опеки, дед из своих испытанных тысячников приставил к Улугбеку дядьку, известного среди войск по прозвищу Кайиш-ата, что значит Ремень-батюшка.
Жилистый Кайиш-ата всю жизнь провел в седле, и не было для него разницы - мчаться ли вперегонки со своими соратниками в сечу, на вражью конницу; влезать ли по лестницам на крепостные стены, чтобы сбросить с них осажденных; прокрадываться ли по козьим тропам, над безднами, в тыл к зазевавшемуся противнику; лежать ли неподвижно в оледенелой степи, подстерегая самонадеянных врагов, крадущихся в тыл к Тимуру. Ни боли, ни устали не ведало тело старого воина; тело ли, ятаган ли наравне служили Кайиш-ате, всегда готовые для удара по врагу во славу повелителя.
И когда повелитель не для битвы, а для назиданий поднял этот иззубренный ятаган и повелел ему блюсти охрану царевича, исподволь приохочивать его к походным обычаям, к воинскому обиходу, великая честь оказывалась Кайиш-ате. Он повиновался, но впервые оробел перед истиной, вдруг открывшейся: пора битв окончилась для него. Дотоле он не замечал, что ему уже семьдесят лет. Сам не замечал, а повелитель заметил! Значит, чем-то выдал Тимуру, что наступили эти самые семьдесят лет! Велик почет соратнику повелителя, избранному в блюстители царевича, но Кайиш-ате этот почет горек: куда проще кинуть свою тысячу воинов наперерез врагу, чем разъяснять пытливому, дотошному юнцу преимущества тех или иных воинских ухваток. Старику были столь явны эти преимущества, что не находилось никаких доводов для их доказательства.
Поэтому между питомцем и наставником часто случались недомолвки, подобные такой. Однажды Кайиш-ата рассказывал о походе на Каму-реку и о своей встрече с передовым отрядом Тохтамыша:
- Вижу, пеших у него меньше, конными же он сильнее меня. Я своих конных придержал, а пехоту выпустил. Всегда делай так.
- А почему? Разве не следовало приберечь то, что сильнее? - удивился Улугбек.
- Нет. Как я поступил, так лучше. Повелитель тоже поступил бы так. Я разбил ордынцев, и повелитель пожаловал мне всю добычу. Поход только начинался, повелитель был щедр.
- Я не утверждаю, что следовало поступить иначе, но почему надлежало решить только так?
Старик растерянно помолчал. Улугбек ждал доводов. Тогда плохо скрывая раздражение, Кайиш-ата ответил:
- Я врать не привык. Сказано "так лучше" - и конец!
Улугбек в таких случаях снисходительно усмехался, делая вид, что вежливо улыбается, а Кайиш-ата и без этих улыбок побаивался малолетнего царевича, не в меру любознательного, не по возрасту грамотного, дедушкина любимчика, и никогда не упускал случая отлучиться. Сейчас такой случай выпал: стража сменилась, юрта царевичу поставлена, день заканчивался. Приближенные с беспокойством ждали Тимура, уединившегося в своей белой юрте. Такое уединение не предвещало милостей, и приближенные, как при общей опасности, становились дружнее между собой, перешептываясь, переминаясь с ноги на ногу. Кайиш-ата отправился к ним, молодцевато перепрыгнув через ручей.
Он тоже временами отражался в водоеме, и Улугбек примечал его, опрокинутого вверх ногами.
Солнце почти зашло за гору. Проточный пруд почернел, озаренные последними лучами люди и деревья стали яркими и сказочными на воде, некогда отражавшей стройный Дом Звездочета.
Теперь не Дом Звездочета, а ветвистые чинары, еще голые, лишь кое-где покрытые прошлогодней листвой, опрокидывались в глубь воды и казались мальчику то гривастыми, рыжими львами, то, содрогаясь на расплывчатых струях, оборачивались острогорбыми верблюдами. То вдруг почудилась огромная, во всю ширь водоема, краснобородая, в шапке голова дедушки.
Улугбек прилег на тюфячке и заснул бы, утомленный долгой ездой в твердом седле, но любопытство возобладало над усталостью: выйдет ли дедушка?
Отражения вельмож, то выступая в лучах заката, то исчезая в тени, сменяли друг друга, растягивались, сжимались, извивались, корчились на медлительной воде. Сейид Береке согнулся большим псом, но с бородой, вытянутой и перепутанной струями, как пучок серых змей. Дородный Шах-Мелик, беседовавший с Шейх-Нур-аддином, в отражении вышел синим быком с белым кувшином на голове. А принаряженный Кайиш-ата представлялся треугольником. Таким его делали широкие жесткие халаты, узкие плечи и островерхий тюбетей.