Они не захотели сражаться. Флот сдался, и весь урожай зерна сделался добычей Филиппа.
   "В Афинах будет голод этой зимой", – подумал я тогда.



5


   Мы ехали в Пеллу, в столицу, и Филипп находился в прекрасном настроении: пусть он не сумел захватить Перинф и не нанес ущерба Бизантиону, только напугал их граждан, но зато он захватил урожай зерна. Армия рабов перетащила корабельный груз на поскрипывавшие, влекомые быками повозки, а потом мы сожгли афинские корабли, все до последнего. Черный дым вздымался к небу, словно приношение богам, и не один день туманил кристальную синеву. Афинских моряков Филипп пешком отослал домой, хотя Александр, а с ним еще кое-кто предлагали взять их в рабство. Среди нас не было недовольных тем, что удалось захватить зерно без боя. Не было. Кроме одного – Александра.
   – Молодой сорвиголова решил, что станет новым Ахиллесом, – ворчал Павсаний, пока мы ехали к столице. – Хочет славы и считает, что ее можно заслужить, только проливая кровь.
   – А сколько ему? – спросил я.
   – Восемнадцать.
   Я усмехнулся:
   – Понятно, разве не так? Или ты не хотел быть героем в свои восемнадцать?
   Павсаний не ответил на мой вопрос. И только сказал мне:
   – Несколько лет назад мы воевали в Северной Фракии, и Филипп оставил Александра в Пелле управлять страной, пока сам находился в походе. Дал ему кольцо с печатью и все прочее. Вот тогда-то люди и стали называть его маленьким царем. Александру еще не было шестнадцати.
   – Филипп доверил ему власть в шестнадцать лет? – удивился я.
   – Конечно, с ним оставили Антипатра, чтобы тот направлял его руку, но Александр весьма серьезно отнесся к делу. Одно из горных племен, маеты, затеяло мятеж. Эти конокрады всегда или совершают набеги друг на друга, или пытаются уклониться от выплаты налогов царю.
   – Александр усмирил их?
   Павсаний кивнул.
   – Оставил столицу в руках Антипатра, а сам вместе с такими же мальчишками, как он сам, галопом отправился воевать с мятежниками.
   Он кисло усмехнулся, однако я еще не слышал ничего более похожего на смех от Павсания.
   – Маеты, конечно, бежали в горы, бросив свою жалкую деревушку. Тогда Александр поехал в Пеллу за дюжиной македонских семей и поселил их в той деревне, переименовав ее в Александрополь.
   Я ожидал окончания истории. Павсаний взволнованно посмотрел на меня.
   – Кроме царя, никому не позволено давать свое имя городу, – объяснил он нетерпеливо.
   Я отвечал:
   – О!
   – А ты знаешь, что сказал Филипп, когда услышал об этом?
   – Что?
   – "Мог бы и моей смерти подождать".
   Я расхохотался:
   – Должно быть, он обожает мальчика.
   – Он гордится им. Гордится! Сопляк бьет его по лицу, а он этим доволен.
   Я огляделся. Мы ехали во главе отряда, но всадники поблизости могли подслушать нас. Неразумно злословить в адрес Александра.
   – Не беспокойся, – сказал Павсаний, заметив озабоченность на моем лице. – Никто из моих людей не станет доносить на нас. Все мы мыслим одинаково.
   Я несколько усомнился в этом.
   Павсаний умолк, какое-то время мы ехали, не говоря ни слова; лишь мягко стучали копыта коней по пыльной земле да изредка звякала металлом чья-нибудь сбруя.
   – Если хочешь знать причину, скажу: во всем виновата его мать, – проговорил Павсаний, словно бы разговаривая с самим собой. – Олимпиада затуманила голову мальчика своими безумными россказнями, еще когда тот сосал ее грудь. Это она заставила Александра поверить в то, что он сын бога. И теперь он считает, что слишком хорош не только для нас, но даже для своего собственного отца.
   Я молчал. Мне нечего было ответить.
   – Все эти россказни, что Филипп не настоящий его отец, что он рожден от Геракла, – Олимпиадины бредни, конечно. Ха, рожден от Геракла! Еще бы, ей, конечно, хотелось бы, чтобы и Геракл вспахал ее поле. Но она имела дело с Филиппом.
   Я вспомнил, что Никос называл Олимпиаду ведьмой, а его люди спорили о том, обладает ли она сверхъестественной силой. И о ее репутации отравительницы.
   Я видел в Александре обычного юношу, если не считать, что отец его был царем Македонии и юноша этот уже не раз водил конницу в битву. На мой взгляд, он рвался доказать всем, что он уже мужчина, а не мальчик. А более всего хотел доказать это отцу. Александр считался наследником престола, однако из этого еще не следовало, что он займет трон: македонцы выбирали своих царей, и, если с Филиппом что-нибудь случится, молодому Александру придется потрудиться, чтобы убедить старейшин в том, что ему по силам тяжесть власти.
   Конечно, у него были его Соратники, молодые люди, с которыми он вырос, по большей части юноши из благородных македонских семейств.
   Он был их главой по праву рождения, и Соратники только что не обожествляли его. Четверо из них, похоже, были особенно близки с ним. Улыбчивый Птолемей, неуклюжий Гарпал, критянин Неарх и в особенности симпатичный Гефестион постоянно соперничали друг с другом и стремились блеснуть перед Александром.
   Все они вместе воевали, и каждый пытался превзойти другого в бою. Все они выбривались дочиста, как это делал царевич, хотя среди телохранителей и поговаривали, что ему вообще нет нужды бриться.
   – Безбород, как женщина, – несколько раз повторил Павсаний, причем явно не без удовольствия.
   Я подумал: "А понимает ли он, что моя собственная борода растет так медленно, что бриться мне приходится лишь изредка?"
   Впрочем, взгляд Александра смущал меня. В нем я видел не одно честолюбие, не одну ярую жажду славы. Мне казалось, что у него глаза древнего старца, что совсем не подходило восемнадцатилетнему юноше. В этих золотых глазах трепетало нечто не знавшее времени, нечто не признававшее веков и тысячелетий. А иногда молодой царь смотрел на меня как бы с легкой насмешкой.
   Дни шли, а память моя не улучшалась, словно бы я родился взрослым, в броне гоплита всего несколько дней назад. Люди считали меня скифом, ведь я был высок, плечист и сероглаз. Но я понимал их язык – все диалекты и даже совершенно чужие языки, на которых говорили некоторые из воинов. Я все пытался вспомнить, кто я и почему здесь оказался. И не мог избавиться от чувства, что меня послали сюда преднамеренно, забросили в это время и место по причинам, которые я не мог вспомнить.
   Ключом к тайне был кинжал, прикрепленный к моему бедру, он находился там так долго, что даже когда я снимал его, ремни и ножны все равно оставляли отпечаток на моей плоти. Я не показывал его никому после той ночи, когда аргивяне пытались убить Филиппа.
   Но по дороге в Пеллу однажды ночью я извлек его из-под хитона, и один из телохранителей заметил, как блеснул в свете костра полированный оникс рукояти.
   – Где ты его взял? – Он задумчиво смотрел на прекрасное оружие.
   "У Одиссея" – хотелось сказать мне. Однако я придержал язык. Никто мне все равно не поверит, да и я не был уверен в том, что не ошибаюсь.
   – Не знаю, – отвечал я, позволив ему взять у меня оружие. – Я не помню совершенно ничего из того, что было со мной больше недели назад.
   Другие телохранители тоже принялись восхищаться кинжалом. Они заспорили относительно его происхождения.
   – Критский кинжал, – говорил один из мужей. – Посмотрите на изгиб рукоятки.
   – Ба! Ты не знаешь, о чем говоришь. Видишь: на рукоятке рисунок. Когда это критяне изображали летящего журавля? Не было такого!
   – Ну хорошо. Тогда откуда он?
   – Из Египта.
   – Из Египта? Ты перепил вина!
   – Говорю тебе, тут потрудился египтянин.
   – Как и над твоей мамашей.
   Дело едва не дошло до потасовки. Нам с Павсанием пришлось вмешаться, растащить задир и сменить тему.
   Но на следующую ночь оружейник царских телохранителей попросил меня показать ему кинжал. Оружие мое становилось знаменитым, это тревожило меня. Я всегда прятал кинжал так, чтобы использовать его при необходимости, когда не останется ничего другого. Но если все узнают о нем, кого я смогу удивить этим оружием?
   – Вот так клинок! – с восхищением сказал оружейник. – Я никогда не видел подобной работы. Никто не делает теперь таких лезвий. Это настоящий шедевр, работа истинного мастера.
   Летящий журавль был знаком дома Одиссея, я помнил это. Выходило, что я все-таки получил этот кинжал от самого Одиссея, царя Итаки, в лагере ахейцев возле стен Трои.
   Тысячу лет назад.
   Подобного не могло быть, и, даже как будто бы понимая это, я все равно видел мысленным взором высокие толстые стены и единоборство героев на равнине перед городом. Я видел мужественного Гектора, пламенного Ахиллеса, крепкого Агамемнона и осторожного Одиссея столь же отчетливо, словно был вместе с ними.
   И когда в ту ночь я распростерся на земле под своим плащом, то стиснул кинжал в руке, ожидая увидеть сон и об Одиссее, и о том, кем я был прежде… И почему помню события войны, окончившейся тысячу лет назад, хотя забыл все, что случилось в прошлом месяце?
   Я уснул.
   Сон пришел тревожный и путаный, вихри его наполняли полузнакомые лица и неразборчивые голоса.
   Я видел Александра; золотые волосы его развевались по ветру, царевич галопом скакал на своем черном как ночь жеребце по пустыне, усеянной человеческими черепами. Его лицо изменилось. Оставаясь самим собой, он сделался кем-то еще, жестоким и надменным, со смехом скакавшим по живым еще людям, терзая их тела копытами своего коня.
   Все преображалось, менялось, таяло подобно горячему воску, сон перенес меня в другое место: пьяный Филипп развалился на ложе с чашей вина в руке, царь яростно сверлил меня единственным глазом.
   – Я доверял тебе, – бормотал он. – Я доверял тебе.
   Нет, он не был пьян – Филипп умирал, кровь била из раны, нанесенной в живот ударом клинка. Отступая от трона Филиппа, я сжимал в правой руке окровавленный меч.
   Кто-то рассмеялся у меня за спиной, я обернулся, едва не поскользнувшись на увлажненных кровью камнях пола, и заметил, что передо мной – Александр. Но это был не он, это был не знавший возраста Золотой. Глядя на меня видевшими ход многих тысячелетий глазами, он горько смеялся, и презрение, смешанное с ненавистью, леденило мою душу.
   Возле него стояла высокая, царственная и невероятно прекрасная женщина с распущенными рыжими волосами и кожей, белой как алебастр. Она мрачно улыбнулась мне.
   – Хорошо сработано, Орион, – сказала она и шагнула, чтобы положить ладони мне на плечи, а потом обвила руками мою шею и жадным поцелуем припала к губам.
   – Ты не Афина, – сказал я.
   – Нет, Орион, нет. Можешь звать меня Герой.
   – Но я люблю… – Я хотел сказать: Афину, но потом вспомнил, что мою возлюбленную звали иначе.
   – Ты будешь любить меня, Орион, – сказала пламенноволосая Гера. – Я заставлю тебя забыть о той, которую ты называешь Афиной.
   – Но… – Я собирался сказать ей еще кое-что, но немедленно забыл, что именно.
   – Вернись назад в поток времен, Орион, – сказал Золотой, все еще пренебрежительно улыбаясь. – Вернись назад и исполни роль, которую мы предназначили для тебя.
   Повелевая, он смотрел на мертвого Филиппа. Окровавленный клинок оставался в моей руке. Я проснулся с болью в сердце, окруженный телохранителями Филиппа, все еще сжимая пальцами древний кинжал.
   Мы продолжили путь по скалистой земле вдоль прибрежных холмов к Пелле. Следом за войском тянулись бесконечные повозки, груженные зерном, которое мы захватили. По ночам в лагере поговаривали, что Филипп продаст зерно, наберет побольше войска и нападет на Афины. Или что он продаст зерно Афинам в обмен на Перинф и Бизантион. Или будет хранить зерно в Пелле, готовясь к нападению афинян на свою столицу.
   Однако, если Филипп и ожидал, что придет в Пеллу, в городе это не чувствовалось. С первого взгляда столица Филиппа произвела на меня глубокое впечатление. Вокруг города не было стен. Он располагался на просторной равнине возле дороги. Множество каменных строений были столь же открыты и беззащитны, как афинский флот, который захватил македонский царь.
   – Мы обороняем его, – сказал Павсаний. – Все войско. Филипп воюет только в чужих землях. Враги не смеют угрожать городам царя. Пелла – новый город, – пояснил он мне. – Старая столица, Эги, находится высоко в горах. Она окружена стенами, как и положено крепости. Но Олимпиаде не понравилось там, и Филипп перенес столицу сюда, к дороге, чтобы порадовать жену.
   Город еще только строился, я заметил это, когда мы подъехали ближе. Дома и храмы возводились из камня и кирпича; перед нами в склоне холма был устроен большой театр. На самом высоком месте теснились здания с колоннами из полированного мрамора: дворец Филиппа, как объяснил мне Павсаний.
   – Большой, – заметил я, имея в виду дворец.
   – Большего города я не видал, – ответил Павсаний.
   – Ты не видел Афин, – послышался голос позади нас.
   Повернувшись в седле, я заметил Александра, золотые волосы которого сверкали под утренним солнцем, а глаза горели внутренним огнем.
   – Афины построены из мрамора, а не из серого тусклого гранита, – сказал он высоким и резким голосом. – Фивы, Коринф… даже Спарта прекраснее, чем это нагромождение камней.
   – Когда ты был в Афинах? – ледяным тоном спросил Павсаний. – И в Фивах, и Коринфе, и…
   Александр бросил на него взгляд, выражавший откровенную ярость, и послал коня вперед. Его черный Буцефал поднял копытами пыль, которая запорошила наши глаза. Царевич отъехал.
   Павсаний плюнул:
   – Как послушаешь его, можно подумать, что объехал весь мир в колеснице!
   Мгновение спустя Соратники Александра проскакали мимо, и нас окутало еще более густое облако пыли.
   Когда мы остановились днем перекусить, Павсаний велел нам привести себя в порядок. Конюхи вычистили лошадей, рабы до блеска отполировали панцири. Мы вступили в город при полном параде, а граждане Пеллы вышли на улицы, чтобы приветствовать победителей радостными возгласами. Но я не чувствовал особой радости; сон все еще тревожил меня. Я гадал, найдется ли в этом городе кто-нибудь, кто может истолковать мое видение, не объявив меня предателем, способным видеть сны об убийстве царя.
   Посреди войска ехал Филипп, и горожане засыпали его приветствиями и цветами. Судя по тому, что я слышал от воинов, менее чем двадцать лет назад – когда Филипп сделался царем – Македонию притесняли соседи. Теперь они были либо покорены, либо стали союзниками царя-полководца. Филипп был настолько удачлив, что его столица не нуждалась в стенах. И теперь он стремился сделаться господином всего края: от Иллирии, протянувшейся вдоль Адриатического моря, до Бизантиона на берегу Боспора, от диких северных племен, обитавших возле реки Истр, до могучих Фив и Коринфа и даже до самых Афин. Поговаривали даже о вторжении в Азию; когда будет улажен вопрос с Афинами, придется освобождать греческие города Ионии и повыщипать бороду персидского Царя Царей.
   Наслаждаясь приветствиями толпы, мы ехали по широкой главной улице Пеллы до самых ворот в дворцовой ограде. Оказавшись дома, Филипп послал своего коня вперед и первым спрыгнул у ступеней дворца.
   На вершине серой гранитной лестницы, гордая и царственная, с огненными волосами, уложенными спиралью, которая делала ее еще выше, чем была она от природы, в царственном облачении чистейшей белизны, окаймленном переливчатой пурпурной полосой, невероятно прекрасная, надменная и властная, стояла женщина, которая в моем сне назвала себя Герой.
   Глядя на нее, я невольно открыл рот.
   – Что так удивился, Орион? – отрывисто шепнул Павсаний. – Ты видишь перед собой царицу Олимпиаду.
   Это была Гера.
   И она узнала меня. Гера смотрела на меня, не замечая Филиппа, который, хромая, поднимался по лестнице; я впервые заметил, что царь был не только покрыт многочисленными шрамами, но и частично парализован. Но не это открытие ошеломило меня, а Олимпиада, Гера. Она разглядывала меня с ледяной улыбкой. Кроваво-красные губы ее шевельнулись, беззвучно выговорив единственное слово:
   – Орион.
   Она знала меня. Значит, сон мой не был сном.



6


   Я не удивился, когда мне передали, что царица велела мне явиться к ней.
   В основном царскими телохранителями служили молодые знатные македонцы. И когда нас отпускали, они сразу расходились по своим домам – к семьям. Только немногие из нас – чужеземцы или люди, не имевшие своего дома в Пелле, – ночевали в казарме.
   Мы занимали одно из строений во дворце, в котором сновали рабы разного возраста, женского и мужского пола, поддерживавшие здесь уют. Наше обиталище было, пожалуй, чересчур роскошным для казармы. В просторной комнате под деревянным потолком, поддерживаемым крепкими балками, стояли удобные ложа. Было где отдохнуть. Окна полной воздуха комнаты выходили на площадь, где проводились парады.
   Я заметил, что соседи мои прекрасно знают домашних рабов. Кое-кто из женщин и мальчишек явно состояли в близких отношениях с телохранителями.
   Царица прислала за мной вестника. Он застал меня в бассейне, заполненном ключевой водой, который был расположен неподалеку от двора, где мы упражнялись. Вода обжигала холодом, но я не обращал внимания на это, как и на то, что некоторые воины смеялись над тем, что я мою тело.
   – Напрасно трудишься, Орион, скоро пойдет дождь! – крикнул мне один из сидевших на каменной скамье возле стен двора.
   – Нет, он у нас из афинских неженок, которые купаются каждый месяц, – съехидничал другой.
   Когда появился посланник царицы, все сразу умолкли. Должно быть, подумали, что я заранее знал, когда царица призовет меня к себе. Или же решили, что царица своим волшебством велела мне вымыться, чтобы от меня не разило потом в ее присутствии.
   Словом, я последовал за вестником, благоухавшим духами, еще не знавшим бритвы юнцом, по комнатам и коридорам дворца, прямо в приемную царицы.
   Да, передо мной оказалась Гера, огненноволосая и властная красавица, обещавшая мне любовь в недавнем видении.
   "Сон продолжается", – решил я, направляясь от двери к престолу и низко склоняясь перед царицей. Разве может быть иначе? Ведь иногда людям случается видеть свое будущее во сне. Нет, она узнала мое имя от гонцов, которых послал царь. Гонцов или лазутчиков.
   Я подумал, что так скорее всего и случилось. Однако чем объяснить, что Гера из моего сна оказалась копией Олимпиады, царицы Македонии, восседавшей передо мной на троне из полированного черного дерева? Я ведь никогда не видел царицу, только в том сне.
   Два телохранителя в прекрасных полированных панцирях из кованой бронзы, замерев позади трона, неподвижными глазами уставились в бесконечность. В уголке сидели несколько женщин. Трон поднимался над сверкавшим полом. Возле престола стояли высокие краснофигурные вазы, наполненные изящными цветами.
   – Мне сказали, что тебя зовут Орионом? – спросила она.
   – Да, госпожа, – вежливо отвечал я, полагая, что имя мое ей превосходно известно. Подумалось: а если она знает не только мое имя, но и кто я и почему оказался здесь?..
   – Мне сказали, что ты спас царю жизнь.
   – Я поступил, как подобает верному воину, – отвечал я.
   И вновь призрачная улыбка на короткий миг скользнула по ее губам. Я подумал, что, если бы Филипп тогда погиб, ее сын уже стал бы царем.
   – Олимпиада, царица Македонская, благодарит тебя, Орион.
   Я вновь поклонился.
   – Какой же награды ты просишь? – спросила она. – Говори, не смущайся.
   Слова слетели с моего языка прежде, чем я понял, что говорю:
   – У меня нет памяти, госпожа, я помню лишь то, что было со мной несколько дней назад. Если это в твоей власти, скажи, кто я и что делаю здесь?
   Она изогнула бровь, глядя на меня с удивлением и некоторым неудовольствием.
   Но потом улыбнулась и негромко сказала:
   – Приходи сюда в полночь, Орион. Только один, и никому не говори об этом. Ты понял?
   – Понял.
   – Итак, встретимся в полночь.
   Я поспешил к выходу. "Прийти одному, и так, чтобы никто не узнал". Опасно… Что подумает царь, если узнает об этом?
   Оказалось, что Филиппа тоже волнует мое беспамятство. Вестник, доставивший меня к царице, ожидал у входа в зал. Он сказал мне, что теперь меня ждет Парменион.
   Красноносый Парменион сразу вызвал у меня симпатию. Он был немолод, лет пятидесяти, и, хотя волосы и борода его поседели, сложением отличался крепким: приземистый, широкий в груди, с мощными руками. Кроме того, характером он обладал весьма прямолинейным.
   – Царь хочет, чтобы ты поговорил с учителем Александра, – сказал полководец, едва увидев меня. Он занимал во дворце одну из немногих свободных комнат. Собственный дом и семья – если они у него были – находились далеко отсюда.
   – С учителем Александра? – переспросил я.
   – Он узнал о том, что ты лишен памяти, и хочет поговорить с тобой. Зовут его Аристотель, он называет себя философом, хотя родом из наших краев, из Стагиры. Только вот пожил некоторое время в Афинах и набрался там странных идей, а теперь носится с ними.
   Меня вновь повели по дворцу… Я последовал за тем же надушенным юнцом через те же ворота, в которые мы въехали утром, потом по одной из шумных улиц Пеллы к дому Аристотеля Стагирита.
   На улицах висели густые облака пыли, поднятой или всеобщим строительством, или резким ветром, продувавшим каменистые равнины вокруг… Впрочем, какая разница? Повсюду стучали, орали строители и торговцы, уличные разносчики, хозяйки и купцы торговались, крича изо всех сил.
   К только что оштукатуренной стене нового дома прислонилась тощая и совсем юная девица лет десяти, она возилась с одной из своих сандалий. Длинные каштановые волосы девчонки были превосходно уложены, короткое голубое одеяние приспустилось, открыв плечо. Тут я заметил, что она мажет чернилами подошвы сандалий. Каждый ее шаг оставлял объявление, приглашавшее в дом свиданий Дионисии из Амфиполиса. Я расхохотался: у Дионисии, должно быть, состоятельная клиентура, если она рассчитывает, что новые гости умеют читать.
   Филипп предоставил Аристотелю большой и просторный, но не слишком солидный дом. Некоторые из новых сооружений, мимо которых я проходил, и другие, еще только строившиеся, казались более величественными благодаря украшенным желобками колоннам и лестницам, поднимавшимся к их подножию. Обычно здания отделяли от улицы низкие стены и полные цветов сады.
   "В столицу переезжают все, кто хоть что-то собой представляет", – подумал я. Мужланы-отцы, главари шаек конокрадов, породили сыновей-аристократов, соперничавших друг с другом в роскоши домов и садов. Новая знать оставила горы и селения предков, чтобы в столице Филиппа служить своему царю.
   Дом Аристотеля был невысок и приземист, лишь свежеокрашенные балки кровли свидетельствовали о том, что кто-то следит в нем за порядком. Сад перед домом зарос сорняками. Сквозь гравий на дорожке также пробивалась трава, ее явно не поправляли несколько месяцев. Ставни на окнах облезли, некоторые даже покосились.
   Но когда я вошел в здание, впечатление мое переменилось. Сначала мне показалось, что дом слишком велик для одного человека, ведь меня уверяли, что философ живет в одиночестве. Затем я увидел, что ошибался: ученый жил весьма широко, ему едва хватало места.
   Дом служил музеем, библиотекой, хранилищем всяких свитков, документов, множества вещей, которые занимали глубокий ум Стагирита. Симпатичный юный вестник подвел меня к входной двери, которую незамедлительно открыл передо мной ясноглазый слуга с клочковатой светло-каштановой бородой и рыжими волосами. Застиранный хитон его казался весьма поношенным.
   Оставив неухоженный сад, я вступил в комнату, которая прежде служила прихожей. Ныне стены ее были заставлены полками, забитыми свитками, которые, судя по виду, много ходили по рукам. Лысеющий слуга повел меня по коридору, который сужали нескончаемые книжные полки, в заднюю часть дома, где Аристотель, согнувшись, разглядывал морские раковины. Я не заметил среди них даже двух похожих.
   Он взглянул на меня, моргнул, а потом порывистым жестом отослал слугу. Невысокий и худой – едва ли не изможденный, – Аристотель напоминал подземного карлика: крупная голова с высоким лбом венчала убогое тело. Темные волосы философа поредели, борода была опрятно подстрижена. Небольшие глаза постоянно моргали, словно ученому было больно смотреть.
   – Так ты и есть тот, которого зовут Орион? – спросил он голосом, на удивление глубоким и сильным.
   – Да, я Орион, – отвечал я.
   – Чей сын?
   Я мог только пожать плечами.
   Он улыбнулся, показав неровные желтые зубы:
   – Простите меня, молодой человек, за неудавшийся фокус. Мне уже приходилось иметь дело с людьми, лишившимися памяти. Если ошеломить их вопросом, они могут ответить не думая, и память немедленно возвращается к ним, во всяком случае, отчасти.