Страница:
Ханс Кристиан Браннер
Игры у моря
Она уже давно скрылась из виду, а он все стоял не шевелясь, не сводя глаз с того места, где она исчезла. Спокойно, сказал он себе и, круто повернувшись, зашагал прочь, а ну спокойно. Потому что идти страх как опасно, но сейчас он еще не одинок, он повсюду видит ее. Медленно пробирался он просекой среди жестких трав, и она все время была с ним и солнечными зрачками следила за ним с неба и цветочными зрачками – с земли, и теперь только бы выбраться из леса, и увидеть море, и тронуть куст шиповника на откосе, и ничего уже не будет, можно спрятаться в пещеру и лежать, дожидаясь ее, никто не нагрянет туда, не найдет его. Но сейчас страх как опасно идти, так опасно, что он не смеет смотреть ни вперед, ни по сторонам, ведь из черного сосняка за ним следят другие глаза и громадный серый чертополох в солнечной полосе тянет к нему змеиные головки, а чуть поодаль, в крапивном рву, притаился враг. Ужасом налита тишина.
– Хелла, – позвал он и не хотел разлучаться с ней, но не было иного пути, и он пришпорил коня и поскакал вперед, увлекая за собой солдат. – В атаку! – крикнул он и хотел перепрыгнуть ров, но не допрыгнул и приземлился в самой гуще вражеского стана, и крапива обожгла ему ноги. – К чертям! – сказал он и от боли и ярости заскрежетал зубами – ведь он не маленький, взрослый, и время детских забав и фантазий для него уже позади, все уже позади. – Навсегда, – сказал он и хотел задуматься о своей беде, но беда была слишком большая и страшная: будто в самом нутре его разверзлась сосущая бездна.
Он вышел к откосу и потрогал яркий цветок шиповника на склоне. Но цветок утратил былую силу, чары рассеялись.
– Море, – сказал он и взглядом унесся вдаль, – «в море, в море мы уйдем, в море вечное…».
На миг он вновь погрузился в мечты: кругом море, и буря, и мрак, он стоит на носу корабля и зорко всматривается в ночь. «Земля! Неведомая земля!» Но он не смел громко выкрикнуть эти слова: там, в заливе, рыбачья лодка, двое рыбаков снимают садки, и так тихо вокруг, что по воде долетают сюда их голоса. Может, они даже видят его. Но его никто сейчас не должен ни видеть, ни слышать – он отпрянул от склона и спрятал обе руки в карманы и тут же отдернул их, как ужаленный, оттого что прикоснулся к письму, и снова разверзлась в нем черная бездна, и сосущая боль поползла от ног к самому сердцу. Хорошо бы порвать письмо на мелкие клочки или просто смять в комок и бросить в море, но ведь ему надо узнать, что там написано, не то беда станет еще страшней, а он только и успел выхватить взглядом три первых слова: «Ваш сын Андреас…» Когда Хелла вернется, они вдвоем прочитают письмо, но сейчас он даже не смеет вынуть его из кармана, даже взглянуть на него, и он ничком растянулся в траве и спрятал в нее лицо. Сейчас он песчинка, затерявшаяся в зеленой мгле; мимо него, сквозь джунгли, бегут диковинные звери, а сам он охотник и с луком и стрелами в руках крадется за ними или дикарь – рубит деревья и вдвоем с Хеллой строит дом, и никому вовек не добраться сюда, не отыскать их. Но… «Ваш сын Андре-ас…». Он перевернулся на спину и уставился в пустое небо и сказал:
– Пустота, умереть и уйти в пустоту.
Но и это он зря сказал, оттого что вверху было Око, а с моря доносился грозный гул и громовой голос произнес: «Фантазер… Ваш сын Андреас – фантазер, нет, того хуже – лгун, лгун и обманщик, он прогулял школу и подделал на записке отцовскую подпись…» «Не пытайся лгать – тебя видели, – продолжал голос, – за подлог наказывают, за это сажают в тюрьму». «Полиция», – сказал все тот же голос – письмо заклеили, сунули Андреасу в руку, и он медленно, на ватных ногах спустился по лестнице и вышел из ворот, вконец опустошенный, безжизненный, как во сне, но было все это наяву, и он всегда знал, что так оно и кончится. Он не посмел сразу пойти домой, а долго слонялся по улицам, пока не кончились уроки, и от этого делалось только хуже и хуже, и, увидев наконец лицо отца, он тоже не посмел отдать ему письмо – нет, только не сейчас, лучше уж после обеда. Но когда встали из-за стола, отдать письмо было и вовсе невмоготу, да и сперва надо поговорить с Хеллой, ведь и она замешана в той затее, это она подделала подпись отца на записке.
Но Хелла и бровью не повела: пустяки, бросила она и лишь рассмеялась, услыхав про тюрьму и полицию, ничему этому она не верила. Они только грозят тюрьмой и полицией, сказала она, полиция ничего не может нам сделать, пока нам нет восемнадцати лет. И тогда он чуть-чуть позабыл о своей беде. Но тут вдруг завечерело, стало смеркаться, и уже по пути домой он знал, что теперь и вовсе невозможно отдать письмо, надо ждать до утра, ничего ведь не скажешь отцу, пока кругом ночь. Но рано поутру, когда в комнату заглянуло солнце, он взял школьную сумку и вышел из дома, так и кс сказав никому ни слова, и долго стоял, прячась за изгородью, пока не увидел Хеллу. Теперь она уже не смеялась, а глядела печально и строго, и на лбу ее обозначилась резкая складка. Идем, сказала она, и вдвоем они спустились к болоту, туда, где над черной топью висел утренний туман и стояла плотная тишина, и Хелла доверху набила обе школьные сумки землей и галькой и потом закинула в воду – далеко-далеко. Это конец. Он услыхал всплеск и понял, что это конец – нет больше школы, нет ни отца, ни братьев, даже кровати нет. Только Хелла есть у него. И только пещера в лесу.
Они крались туда поодиночке, выбирая длинные кружные пути, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза, и все утро ушло на то, чтобы расширить и утеплить пещеру: они наносили веток из леса, потом Хелла вдруг пропала куда-то, но скоро вернулась с большими бумажными мешками в руках, и ножом они нарезали дерну и соорудили крышу. Работали оба бесшумно, быстро, как одержимые. Им и прежде случалось, играя, строить настоящую пещеру, чтобы в ней жить; сколько раз говорили они между собой, мол, хорошо бы сбежать из дома и спрятаться в лесу, но нынче, когда мечта обернулась явью, они уже не говорили об этом, а если случалось им обронить слово, не глядели друг на друга. Но когда солнце поднялось высоко в небе, им не осталось работы. Пещера стояла готовая, только рано было в нее залезать, но и податься некуда, на берег и то нельзя – вдруг увидят их те двое в лодке, да у них и еды нет с собой и нечего будет на себя надеть, когда спустится вечер и похолодает. Тут они и решили, что Хелла одна сходит домой и принесет все что надо. Вместе они просекой поднялись вверх и молча расстались у лесной тропки, но он еще долго глядел ей вслед, долго-долго после того, как она скрылась за деревьями в своем красном платье, с волосами, белыми от солнца, и длинными голыми ногами в сандалиях.
Она не вернется. Он лежал один в пещере и знал, что она не вернется. Должно быть, он ненадолго заснул – сейчас на дворе уже вечер: по свету видно и слышно по тишине. А она не вернется – сколько часов теперь уже прошло с той минуты, как оттуда позвонили отцу, а отец позвонил в полицию… Они подстерегли ее у дома и схватили. Но она ничего не скажет. Даже если поколотят ее и бросят в тюрьму, все равно не добьются от нее ни слова. В этом он был уверен. И видел как наяву ее непокорные глаза, рот, который ничего им не скажет, ее строгое лицо с маленькой складкой между бровями. Он знал Хеллу. Он знал ее всю жизнь. Но нынче она другая – как взрослая. И все другое теперь. Он закрыл глаза и подумал: да, все другое. Вернуться домой и сдаться полицейским нельзя; даже если Хеллу поймали и игра безнадежно проиграна, все равно уходить нельзя: он должен остаться здесь, ждать ее.
Потому что так или иначе она убежит от них и вернется сюда, и самое страшное будет, если Хелла вернется и не застанет его на месте. Страшнее письма, страшнее отцовского гнева, страшнее полиции. Стало быть, он должен ждать ее весь вечер, а может, и всю ночь напролет, и это ужасно, но нет смысла притворяться, будто все это не взаправду, а понарошку – игра, мол, такая или сон. Потому что все это взаправду.
Он выбрался из чащобы сквозь пролом в густых, сплетенных ветвях кустарника и, застыв на краю откоса, уже набрал воздуха в легкие, чтобы в отчаянной своей тоске выкрикнуть хоть мольбу, хоть имя чье-то. Но мир объяла слишком плотная тишина. Лодка с двумя рыбаками уплыла, и белая-белая морская гладь сливалась с небом; море уже не дышит, и из леса тоже не слышно ни звука, ни шелеста. Он протянул руку – тронуть куст шиповника, но и тот притаился, да к тому же обзавелся глазами: он что-то высматривая, подслушивал, выжидал. Да и все вокруг притаилось, слушало, выжидало. И он нырнул в небытие и растворился в природе – рухнул в траву, на землю, и понял вдруг, что уже поздно, что настал конец, от земли струился мрак, и ноги пронизывал ледяной холод, и не стало больше ни глаз, ни рук. Навсегда. Но все же он не совсем умер, не совсем ушел в небытие – земля под ногами раскачивалась еле слышно, чуть вперед, чуть назад, все сильнее и сильнее, пока снова не проснулось море и не забормотало где-то глубоко внизу между скалами. И ветер снова задул, еще издали слышал он свист ветра и ощущал его дыхание на своем лице; он открыл глаза и видел, как заструилось, замелькало в траве и зашуршало в кустах, и ветер помчался дальше и вдохнул жизнь в большой ясень, который могучей громадой высился над сосняком, – и ясень зашумел, расправил крылья и воспарил в небо. Тогда и ему не осталось ничего другого, как встать, и раскинуть руки, и взмыть в дальнюю высь, и он разом оглядел все вокруг – весь край с его огненными полями, дорогами и садами, со сверкающей зеленой дымкой яблонь и алым пожаром рябин, и пожар охватил его самого, проник в него до самых кончиков пальцев, до самых корней волос, и сердце его раздулось и уже не умещалось в груди, оттого что в той головокружительной дали, в могучем сиянии света над морем и сушей вспыхнула вдруг крошечная алая точка.
– Хелла! – воскликнул он и закружился в пляске, замахал руками, но она была еще слишком далеко – еле заметная искорка на краю неба, где море сходилось с высоким, желтым, как глина, откосом, но искорка мигала, двигалась, приближалась к нему. – Иди же, иди сюда! – крикнул он, и восторг судорогой пробежал по телу. – О Хелла! Хелла! Хелла! – И все вернулось при звуке ее имени: зной лета и зимняя стужа, ветер и круженье птиц, и он почуял запах земли и солнца и сладкую горечь диких лесных ягод. – Хелла! – сказал он и увидел большой каштан, на который как-то раз они влезли и прятались под кроной, когда отец запретил ему играть с Хеллой, но он все равно играл с ней, они всегда были вместе, даже когда были врозь, и он увидел иву с большим дуплом, где они прятали записки, и увидел потайное место у топи, где они складывали лучины и соломинки условным способом, только им двоим понятным. Он разом увидел все это – и правда, нет ничего, чего бы он о ней не знал. -Хелла, – снова позвал он, – Хелла, Хелла…
Да что за пытка: Хелла почти не приближается, алое платье ее порхает взад-вперед между морем и скатом, а порой она и вовсе замирает на месте. Наконец она увидела его и замахала ему, вроде бы даже сердито, показывая, чтобы он скорей бежал к ней, и он побежал, полетел, скатился с крутого склона и во весь дух помчался ей навстречу, чтобы нагнать ее, обнять, задушить в объятьях и все-все сказать ей, о Хелла, Хелла, Хелла! Но она снова остановилась, и только теперь он заметил, что она тащит огромный мешок; опустив ношу, она застыла чуть ли не в грозной позе, а у него уже заплетались и подгибались ноги, оттого что Хелла была такая, какой он увидал ее издали, такая, какой он всегда ее знал, и все равно совсем-совсем другая вблизи.
– Чего стоишь, глаза пялишь? – крикнула она. – Ступай скорей сюда и помоги мне узел тащить!
И уже ничего не скажешь… он застыл на месте, уставившись на мешок, только, оказывается, это вовсе и не мешок, а старое шерстяное одеяло, стянутое по углам веревкой.
– Ух до чего тяжело, – сказала она, отирая со лба пот, – отчего ты не вышел мне навстречу?
Но ведь он никак не ожидал, что она пойдет берегом, сколько раз он поднимался в лес и там высматривал ее и даже подумал было, что она никогда уже не придет, и тут увидел ее… Он хотел все-все сказать ей и не мог.
– Не знаю, – выговорил он, – я думал… Мне казалось… Тебя так долго не было.
– Еще бы, – сказала Хелла, – мне ведь пришлось дожидаться, когда они уйдут, раньше ведь нельзя было зайти за вещами. Иди же сюда и берись за узел, отчего ты чудной какой-то?
– Чудной? Почему чудной?
– Нет, правда чудной!
Вдвоем они поволокли узел по склону. Она карабкалась вверх и тянула за собой ношу, а он лез по скату следом за ней и подталкивал. И длинные загорелые ноги ее под короткой юбчонкой были видны ему до самых бедер. Хелла сбросила сандалии, должно быть, раньше шла морем, потому что ноги у нее были мокрые и в песке, да и вся она была в песке, а мокрые волосы слиплись. Он чувствовал запах ее волос и кожи, запах влажный и буйный. Он знал этот запах, он и прежде не раз ощущал его, только не так, как сейчас, – так чудно, так странно…
– Обожди, – выдохнул он и отпустил узел: он должен постоять, выждать, чтобы это прошло.
– Что с тобой? – спросила она сверху, а он ответил ей «ничего», разве мог он сказать ей правду, уж легче умереть, а она рассмеялась и обрушила на него облако песка – песок в глаза и песок в рот, он задохнулся, закашлялся и совсем ослеп, но сквозь слепоту все время видел ее узкие сверкающие глаза. Зеленые. Прежде он никогда не задумывался о цвете ее глаз, но они были зеленые.
Узел то и дело застревал в непролазной чаще терновника и дубовой поросли, но в конце концов его все же благополучно втащили в пещеру, и Хелла перерезала ножом веревку.
– Спасибо тебе! – проговорил Андреас, глядя на нее с восторгом и страхом: чего только не было в том узле – и сковорода, и котелок, и кастрюля, и дыня размером с футбольный мяч, и хлеб, и яйца, и сыр, и еще много-много всякой снеди. – Ты спятила, – сказал Андреас, – ведь они скоро хватятся своего добра и все поймут.
– Еще бы! – сказала Хелла. – И пусть поймут. Я и записку написала, что домой больше не вернусь.
– Не вернешься домой? Ну, знаешь…
Он онемел. Она ли это? Сидит перед ним загорелая, в красном платье, будто мерцающий огонек в полутьме пещеры, и тонкий лучик солнца, проникший сквозь щель, лег на ее лицо, на это лицо с гневным ртом, с яростным взглядом, – а у ног ее груда вещей, которые она выкрала из дома. Полиция… они сообщат в полицию, и за нами придут и схватят нас. Но он ничего не сказал, знал ведь, что ей наплевать – она всех их ненавидит и не ставит ни в грош, даже полицию, а сейчас от нее каких угодно слов можно ждать: дурень, мол, в штаны наложил от страха, да еще и того похуже скажет.
– Что же ты написала им? – глухо спросил он. – Куда вроде ты подалась?
– В Копенгаген, – ответила Хелла. – В Копенгаген, к моему Генри. Нам все равно придется туда податься, здесь нам нельзя долго быть. Я знаю, где мастерская Генри, а они – нет, но даже если они разыщут нас, ничего не смогут нам сделать. Генри поможет нам.
Но Андреас с сомнением взглянул на нее – странное дело с этим Генри. Сколько он помнит, Хелла всегда рассказывала о нем, и сначала Генри был просто мальчик, только что богатырской стати, из силачей силач, одной рукой любого мог уложить, но потом он сделался моряком и плавал по всем морям вокруг света, затем держал ферму в Америке, и Хелла лишь ждала, когда ей можно будет к нему уехать, а теперь вдруг оказалось, у него своя мастерская в Копенгагене. Андреас не знал, что и думать на этот счет. Хорошо бы она перестала твердить про этого Генри.
– До Копенгагена слишком далеко, – сказал он, – пешком нам туда не дойти, а на поезд у нас нет денег.
Хелла ничего не ответила, только засунула руку к себе под юбку, и он с ужасом увидел у нее на ладони четыре смятые десятикроновые бумажки.
– Ты что? Где ты стащила их?
– Стащила? Еще чего, это мои деньги! Отец каждый месяц присылает мне деньги, но мать все берет себе. Я отлично знаю, где она их прячет -
в ящике под бельем. Но это мои деньги, и пусть только попробует пикнуть – уж я выложу все, что знаю.
Но Андреас ни слова не сказал ей в ответ и только думал: хоть бы она больше не заговаривала о своем отце – ведь он никакой ей не отец, она даже не знает, кто ее настоящий отец, только сейчас у матери другой мужчина, они и не женаты вовсе, а в то утро, когда Хелла вошла к ним в комнату, они лежали вдвоем в постели и оба были пьяны и несли всякую похабщину, а мать, грузная, толстая, сплошь и рядом разгуливает по дому в ночной рубашке, к тому же совсем прозрачной, и курит сигареты, пачкая их губной помадой, а уж нынешний ухажер ее – самый мерзкий из всех, какие только бывали в доме, и Хелла ненавидит его лютой ненавистью.
«Ты бы только посмотрел, как он улыбается всеми своими гнилыми зубами, – говорила она, – да и весь он грязный и гнилой, что внутри, что снаружи, и пусть они не воображают, будто я не знаю, чем они занимаются: столько раз я из соседней комнатки все слышала…»
Гневное лицо Хеллы жестко белело во тьме, она рьяно сдирала кору и молодые отростки с длинной сосновой ветки, но Андреас уже не смотрел на нее и не слышал ее… Это было совсем в другом месте и очень давно – из большой черной отцовской бороды вылетели слова «женщина легкого поведения», и вроде бы из-за этого Андреасу нельзя играть с Хеллой. Но он не понимал смысла этих слов, он ничего не знал про такие дела, зато Хелла знала и веткой нарисовала на земле все как есть. Так, мол, и так. Но он не желал этому верить, он затопал ногами, заплакал, а Хелла обозвала его «сосунком», и они подрались, но она взяла верх, и он крикнул ей в своей слепой ярости: это только мамаша твоя такая, потому что она женщина легкого поведения, а Хелла сказала: твой отец – надутый святоша, и после они долго были в ссоре.
– О чем ты задумался? – донесся до него ее голос. – Почему молчишь, может, струсил? Если так, я просто отправлюсь туда одна, и притом нынче же вечером, не хочу в воспитательный дом, так и знай!
– Это еще что – воспитательный дом? Зачем? – Он онемел от изумления, снова разверзлась в душе черная бездна, а Хелла, сощурив узкие злые глазки, сказала:
– А затем, что ты непременно туда угодишь, оба мы туда угодим, если они найдут нас здесь вдвоем; пусть даже мы ничего такого не сделали, люди все равно будут думать свое – они ведь только об этом и думают.
– Что значит «ничего такого не сделали»? – недоуменно спросил он, но она лишь рассмеялась и защекотала его по лицу кончиком сосновой ветки, и он уже знал, что сейчас она это скажет, самое-самое страшное:
– Крошка Андреас, трусишка, пай-мальчик! Самое время тебе побежать домой с ревом и попросить у папочки прощения и, по обыкновению, свалить всю вину на меня; беги, мне-то что, я с тобой и водиться-то не желаю, а уж если когда-нибудь сделаю то самое, так уж с настоящим парнем вроде Генри, а не с сопливым мальчишкой, который всего боится и только и умеет бродить, мечтая о чем-то, и разговаривает вслух сам с собой…
Ярость захлестнула его.
– Прикуси язык, дура! – сказал он и сжал кулаки, сейчас он легко одолел бы ее. Но она не пошевельнулась, она сидела недвижно, вся гладкая и грозная, удерживая его одним только взглядом.
– Что ж, бей, – сказала она, – бей меня, раз уж ничего другого с девчонкой не смеешь.
Но, конечно, он не мог ударить ее, а лишь яростно пнул ногой груду лакомств на одеяле и, шатаясь, выбежал из пещеры и прорвался сквозь колючую, ранящую рать кустов к солнечному пятну у откоса.
– Дура! – крикнул он так громко, что она там, в пещере, должна была это слышать. – Дура проклятая!
Он постоял немного, подождал – из пещеры ни звука.
– Я ухожу! – крикнул он и сделал несколько шагов в сторону леса, зная, что не уйдет: не мог он ни ударить ее, ни сбежать, разве что топнуть ногой и обломать ветку с кустов и ненавидеть и проклинать все вокруг.
Опустившись на корточки в траву, он с тоской уставился на море, боль раздирала грудь, но он подавлял ее – нет, Хелла не увидит его слез, и рыдает он сейчас последний раз в жизни, и вообще… улыбка никогда не тронет его уста. Он чуть-чуть не сказал это вслух, но вовремя осекся -опять мечты! – а он нынче навсегда разделался с мечтами, со всем разделался навсегда. Пусть приходит полиция и схватит Хеллу, и Андреаса схватит, пусть пошлют их в воспитательный дом, хоть между ними и не было этого. Теперь, оставшись один, он понял, что она имела в виду; закрыв глаза, он перенесся в то утро на школьном дворе, когда кто-то из старшеклассников за велосипедным навесом показывал такие картинки, тогда он всего лишь бегло взглянул на них, но этого было довольно -ужас какой, – и неужели кто-то мог думать, будто он с ней… Неужели кто-то мог заподозрить их? Нет, лучше уж смерть. Прижавшись лицом к коленям, он медленно умирал; поблекли и умирали медленной смертью земля и небо, и далеко-далеко на западе багровое солнце смерти зависло над грозной иссиня-черной горой туч, и ветер, прошелестев по траве, тоже умер, и куст шиповника, умирая, сверкал бледными всевидящими очами, и в последний раз вспыхнули ярким пламенем алые ягоды бузины, прежде чем погрузиться в смертный мрак. И тут у Андреаса вырвался вопль ужаса – потому что его вдруг настигли, подкрались к нему сзади и схватили, жесткие ладони закрыли ему глаза, а он отбивался отчаянно и кричал: «Хелла! Хелла!»-и услыхал ее смех, потому что это была она, всего лишь она. Сердце его разрывалось от счастья и ярости, они покатились по траве, и смеялись, и хохотали, и дрались не на жизнь, а на смерть, и он уже не знал, где она, а где – он, локоть в живот, ногой -в лицо, а в рот лезут волосы и трава, и вдруг удар коленом в грудь, так что у него занялся дух, он скрючился, но тут же стал отбиваться, бешено рваться на волю и скорей бегом, скорей прочь от нее, потому что то самое снова нашло на него, он чувствовал уже, что нашло.
– Что с тобой? – крикнула она и, смеясь, помчалась за ним. – Что такое? – Но он лишь засмеялся еще громче, смеялся как одержимый и бежал все дальше и дальше, не оборачиваясь. – Ты что, сдурел? – услышал он ее голос, а он уже подбежал к самому краю откоса и спрыгнул с него в самом опасном месте, где бугор круто нависал над скатом, и надолго замер в воздухе, пока навстречу не взметнулась земля и не стукнула его так, что потемнело в глазах; он чуть не разбился насмерть, но даже этого не заметил, он бежал вдоль моря по водорослям, по песку, по гальке, но Хелла уже снова гналась за ним по пятам, и он ринулся прямо в воду. – Ботинки сбрось! – крикнула она вдогонку, но ему было наплевать, что он вымокнет, – только бы не повернуться к ней, пока не пройдет это. – Ты что, рехнулся, – сказала Хелла, когда он наконец-то возвратился, – с чего ты вдруг бросился бежать?
И тут же все было забыто.
– Я голодна как собака, – сказала Хелла, и Андреас тотчас тоже ощутил голод, и волна счастья вновь захлестнула его – никогда еще не был он так голоден. В азарте сновали они по пляжу, собирая деревяшки, выброшенные на берег, и на открытом месте над скатом соорудили очаг, и Андреас еще слазил в чащобу за ветками и хворостом. Но тут на него снова накатил страх, потому что Хелла вдруг пропала куда-то, он звал и звал ее, но она не откликалась, а когда наконец воротилась назад, то несла в подоле груду выпачканных в земле картошек, которые накопала в огороде у лесника. Опять воровство! – он стоял, бессильно уронив руки, и смотрел, как она раскладывает костер и мастерит треножник из ивовых сучьев.
– Скорей воду неси, – сказала она, и он помчался прочь от своего страха; он мчался и несся с откоса к морю за водой, а после они лежали ничком в траве и все дули и дули в костер, пока совсем не ослепли и чуть не задохнулись от дыма. Вдруг кверху взметнулось ясное, стройное пламя. Скрестив по-турецки ноги, они молча сидели у костра, прислушиваясь к треску огня и глядя, как полыхает пламя, и Андреас вновь унесся куда-то в мечтах: вот он, костер, огонь в сердце мира, и все это в первый раз, но при том словно было всегда – будто они всегда сидели вдвоем у опушки над склоном, глядя в огонь, вдыхая запах смолы, а вокруг догорал день, с каждым мигом сникая, и чем ближе к вечеру, тем больше светился золотом; и желтые склоны в дальней дали тоже вздымались, как пламя, и дыханием пламени веяло в траве, и руки огня летели над плотной чащей кустов, и сияли в самом сердце пожара белые волосы и красное платье Хеллы.
– Хелла, – сказал он, и она спросила:
– Чего тебе?
Но всего было слишком много, было все сразу, он только и мог твердить: «Хелла! Хелла!», и она одарила его беглой улыбкой, а руки ее мелькали, подбрасывали в огонь хворост, колдовали над котелком, который висел на треножнике и посылал ей прямо в лицо облака пара, так что ей то и дело приходилось откидывать волосы со лба.
Вынув из кастрюли яйцо, она опустила его в холодную воду, затем подержала в руке, будто взвешивая, и Андреасу вновь показалось, что однажды он уже видел все это, только он чувствовал, что нынче она другая, совсем другая, чем прежде, не отчаянная, отпетая, злая, а какая-то притихшая и взрослая – взрослей самих взрослых, – и казалось, она все знает и все умеет. Посмотреть хотя бы, как она держит яйцо, и он уже набрал воздуха в легкие, чтобы ей это сказать, но только и мог выговорить, что яйца очень красивые и вообще-то жалко их поедать. Но Хелла ответила: еще жальче убивать живых зверей и съедать их, ведь звери лучше людей. Она угрюмо смотрела прямо перед собой, на лбу у нее вновь прорезалась прежняя складка, но руки ее проворно счистили скорлупу и протянули ему яйцо. Оно варилось так долго, что желток затвердел и позеленел, и к яйцам не было даже соли, только черствый хлеб, но Андреас сказал, что так оно даже лучше, сроду не ел он такой вкусноты. Потом яйца кончились, и руки Хеллы соскребли грязь с картофелин. Картошку ели с кожурой, на зубах поскрипывала земля, и Андреас снова сказал:
– Хелла, – позвал он и не хотел разлучаться с ней, но не было иного пути, и он пришпорил коня и поскакал вперед, увлекая за собой солдат. – В атаку! – крикнул он и хотел перепрыгнуть ров, но не допрыгнул и приземлился в самой гуще вражеского стана, и крапива обожгла ему ноги. – К чертям! – сказал он и от боли и ярости заскрежетал зубами – ведь он не маленький, взрослый, и время детских забав и фантазий для него уже позади, все уже позади. – Навсегда, – сказал он и хотел задуматься о своей беде, но беда была слишком большая и страшная: будто в самом нутре его разверзлась сосущая бездна.
Он вышел к откосу и потрогал яркий цветок шиповника на склоне. Но цветок утратил былую силу, чары рассеялись.
– Море, – сказал он и взглядом унесся вдаль, – «в море, в море мы уйдем, в море вечное…».
На миг он вновь погрузился в мечты: кругом море, и буря, и мрак, он стоит на носу корабля и зорко всматривается в ночь. «Земля! Неведомая земля!» Но он не смел громко выкрикнуть эти слова: там, в заливе, рыбачья лодка, двое рыбаков снимают садки, и так тихо вокруг, что по воде долетают сюда их голоса. Может, они даже видят его. Но его никто сейчас не должен ни видеть, ни слышать – он отпрянул от склона и спрятал обе руки в карманы и тут же отдернул их, как ужаленный, оттого что прикоснулся к письму, и снова разверзлась в нем черная бездна, и сосущая боль поползла от ног к самому сердцу. Хорошо бы порвать письмо на мелкие клочки или просто смять в комок и бросить в море, но ведь ему надо узнать, что там написано, не то беда станет еще страшней, а он только и успел выхватить взглядом три первых слова: «Ваш сын Андреас…» Когда Хелла вернется, они вдвоем прочитают письмо, но сейчас он даже не смеет вынуть его из кармана, даже взглянуть на него, и он ничком растянулся в траве и спрятал в нее лицо. Сейчас он песчинка, затерявшаяся в зеленой мгле; мимо него, сквозь джунгли, бегут диковинные звери, а сам он охотник и с луком и стрелами в руках крадется за ними или дикарь – рубит деревья и вдвоем с Хеллой строит дом, и никому вовек не добраться сюда, не отыскать их. Но… «Ваш сын Андре-ас…». Он перевернулся на спину и уставился в пустое небо и сказал:
– Пустота, умереть и уйти в пустоту.
Но и это он зря сказал, оттого что вверху было Око, а с моря доносился грозный гул и громовой голос произнес: «Фантазер… Ваш сын Андреас – фантазер, нет, того хуже – лгун, лгун и обманщик, он прогулял школу и подделал на записке отцовскую подпись…» «Не пытайся лгать – тебя видели, – продолжал голос, – за подлог наказывают, за это сажают в тюрьму». «Полиция», – сказал все тот же голос – письмо заклеили, сунули Андреасу в руку, и он медленно, на ватных ногах спустился по лестнице и вышел из ворот, вконец опустошенный, безжизненный, как во сне, но было все это наяву, и он всегда знал, что так оно и кончится. Он не посмел сразу пойти домой, а долго слонялся по улицам, пока не кончились уроки, и от этого делалось только хуже и хуже, и, увидев наконец лицо отца, он тоже не посмел отдать ему письмо – нет, только не сейчас, лучше уж после обеда. Но когда встали из-за стола, отдать письмо было и вовсе невмоготу, да и сперва надо поговорить с Хеллой, ведь и она замешана в той затее, это она подделала подпись отца на записке.
Но Хелла и бровью не повела: пустяки, бросила она и лишь рассмеялась, услыхав про тюрьму и полицию, ничему этому она не верила. Они только грозят тюрьмой и полицией, сказала она, полиция ничего не может нам сделать, пока нам нет восемнадцати лет. И тогда он чуть-чуть позабыл о своей беде. Но тут вдруг завечерело, стало смеркаться, и уже по пути домой он знал, что теперь и вовсе невозможно отдать письмо, надо ждать до утра, ничего ведь не скажешь отцу, пока кругом ночь. Но рано поутру, когда в комнату заглянуло солнце, он взял школьную сумку и вышел из дома, так и кс сказав никому ни слова, и долго стоял, прячась за изгородью, пока не увидел Хеллу. Теперь она уже не смеялась, а глядела печально и строго, и на лбу ее обозначилась резкая складка. Идем, сказала она, и вдвоем они спустились к болоту, туда, где над черной топью висел утренний туман и стояла плотная тишина, и Хелла доверху набила обе школьные сумки землей и галькой и потом закинула в воду – далеко-далеко. Это конец. Он услыхал всплеск и понял, что это конец – нет больше школы, нет ни отца, ни братьев, даже кровати нет. Только Хелла есть у него. И только пещера в лесу.
Они крались туда поодиночке, выбирая длинные кружные пути, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза, и все утро ушло на то, чтобы расширить и утеплить пещеру: они наносили веток из леса, потом Хелла вдруг пропала куда-то, но скоро вернулась с большими бумажными мешками в руках, и ножом они нарезали дерну и соорудили крышу. Работали оба бесшумно, быстро, как одержимые. Им и прежде случалось, играя, строить настоящую пещеру, чтобы в ней жить; сколько раз говорили они между собой, мол, хорошо бы сбежать из дома и спрятаться в лесу, но нынче, когда мечта обернулась явью, они уже не говорили об этом, а если случалось им обронить слово, не глядели друг на друга. Но когда солнце поднялось высоко в небе, им не осталось работы. Пещера стояла готовая, только рано было в нее залезать, но и податься некуда, на берег и то нельзя – вдруг увидят их те двое в лодке, да у них и еды нет с собой и нечего будет на себя надеть, когда спустится вечер и похолодает. Тут они и решили, что Хелла одна сходит домой и принесет все что надо. Вместе они просекой поднялись вверх и молча расстались у лесной тропки, но он еще долго глядел ей вслед, долго-долго после того, как она скрылась за деревьями в своем красном платье, с волосами, белыми от солнца, и длинными голыми ногами в сандалиях.
Она не вернется. Он лежал один в пещере и знал, что она не вернется. Должно быть, он ненадолго заснул – сейчас на дворе уже вечер: по свету видно и слышно по тишине. А она не вернется – сколько часов теперь уже прошло с той минуты, как оттуда позвонили отцу, а отец позвонил в полицию… Они подстерегли ее у дома и схватили. Но она ничего не скажет. Даже если поколотят ее и бросят в тюрьму, все равно не добьются от нее ни слова. В этом он был уверен. И видел как наяву ее непокорные глаза, рот, который ничего им не скажет, ее строгое лицо с маленькой складкой между бровями. Он знал Хеллу. Он знал ее всю жизнь. Но нынче она другая – как взрослая. И все другое теперь. Он закрыл глаза и подумал: да, все другое. Вернуться домой и сдаться полицейским нельзя; даже если Хеллу поймали и игра безнадежно проиграна, все равно уходить нельзя: он должен остаться здесь, ждать ее.
Потому что так или иначе она убежит от них и вернется сюда, и самое страшное будет, если Хелла вернется и не застанет его на месте. Страшнее письма, страшнее отцовского гнева, страшнее полиции. Стало быть, он должен ждать ее весь вечер, а может, и всю ночь напролет, и это ужасно, но нет смысла притворяться, будто все это не взаправду, а понарошку – игра, мол, такая или сон. Потому что все это взаправду.
Он выбрался из чащобы сквозь пролом в густых, сплетенных ветвях кустарника и, застыв на краю откоса, уже набрал воздуха в легкие, чтобы в отчаянной своей тоске выкрикнуть хоть мольбу, хоть имя чье-то. Но мир объяла слишком плотная тишина. Лодка с двумя рыбаками уплыла, и белая-белая морская гладь сливалась с небом; море уже не дышит, и из леса тоже не слышно ни звука, ни шелеста. Он протянул руку – тронуть куст шиповника, но и тот притаился, да к тому же обзавелся глазами: он что-то высматривая, подслушивал, выжидал. Да и все вокруг притаилось, слушало, выжидало. И он нырнул в небытие и растворился в природе – рухнул в траву, на землю, и понял вдруг, что уже поздно, что настал конец, от земли струился мрак, и ноги пронизывал ледяной холод, и не стало больше ни глаз, ни рук. Навсегда. Но все же он не совсем умер, не совсем ушел в небытие – земля под ногами раскачивалась еле слышно, чуть вперед, чуть назад, все сильнее и сильнее, пока снова не проснулось море и не забормотало где-то глубоко внизу между скалами. И ветер снова задул, еще издали слышал он свист ветра и ощущал его дыхание на своем лице; он открыл глаза и видел, как заструилось, замелькало в траве и зашуршало в кустах, и ветер помчался дальше и вдохнул жизнь в большой ясень, который могучей громадой высился над сосняком, – и ясень зашумел, расправил крылья и воспарил в небо. Тогда и ему не осталось ничего другого, как встать, и раскинуть руки, и взмыть в дальнюю высь, и он разом оглядел все вокруг – весь край с его огненными полями, дорогами и садами, со сверкающей зеленой дымкой яблонь и алым пожаром рябин, и пожар охватил его самого, проник в него до самых кончиков пальцев, до самых корней волос, и сердце его раздулось и уже не умещалось в груди, оттого что в той головокружительной дали, в могучем сиянии света над морем и сушей вспыхнула вдруг крошечная алая точка.
– Хелла! – воскликнул он и закружился в пляске, замахал руками, но она была еще слишком далеко – еле заметная искорка на краю неба, где море сходилось с высоким, желтым, как глина, откосом, но искорка мигала, двигалась, приближалась к нему. – Иди же, иди сюда! – крикнул он, и восторг судорогой пробежал по телу. – О Хелла! Хелла! Хелла! – И все вернулось при звуке ее имени: зной лета и зимняя стужа, ветер и круженье птиц, и он почуял запах земли и солнца и сладкую горечь диких лесных ягод. – Хелла! – сказал он и увидел большой каштан, на который как-то раз они влезли и прятались под кроной, когда отец запретил ему играть с Хеллой, но он все равно играл с ней, они всегда были вместе, даже когда были врозь, и он увидел иву с большим дуплом, где они прятали записки, и увидел потайное место у топи, где они складывали лучины и соломинки условным способом, только им двоим понятным. Он разом увидел все это – и правда, нет ничего, чего бы он о ней не знал. -Хелла, – снова позвал он, – Хелла, Хелла…
Да что за пытка: Хелла почти не приближается, алое платье ее порхает взад-вперед между морем и скатом, а порой она и вовсе замирает на месте. Наконец она увидела его и замахала ему, вроде бы даже сердито, показывая, чтобы он скорей бежал к ней, и он побежал, полетел, скатился с крутого склона и во весь дух помчался ей навстречу, чтобы нагнать ее, обнять, задушить в объятьях и все-все сказать ей, о Хелла, Хелла, Хелла! Но она снова остановилась, и только теперь он заметил, что она тащит огромный мешок; опустив ношу, она застыла чуть ли не в грозной позе, а у него уже заплетались и подгибались ноги, оттого что Хелла была такая, какой он увидал ее издали, такая, какой он всегда ее знал, и все равно совсем-совсем другая вблизи.
– Чего стоишь, глаза пялишь? – крикнула она. – Ступай скорей сюда и помоги мне узел тащить!
И уже ничего не скажешь… он застыл на месте, уставившись на мешок, только, оказывается, это вовсе и не мешок, а старое шерстяное одеяло, стянутое по углам веревкой.
– Ух до чего тяжело, – сказала она, отирая со лба пот, – отчего ты не вышел мне навстречу?
Но ведь он никак не ожидал, что она пойдет берегом, сколько раз он поднимался в лес и там высматривал ее и даже подумал было, что она никогда уже не придет, и тут увидел ее… Он хотел все-все сказать ей и не мог.
– Не знаю, – выговорил он, – я думал… Мне казалось… Тебя так долго не было.
– Еще бы, – сказала Хелла, – мне ведь пришлось дожидаться, когда они уйдут, раньше ведь нельзя было зайти за вещами. Иди же сюда и берись за узел, отчего ты чудной какой-то?
– Чудной? Почему чудной?
– Нет, правда чудной!
Вдвоем они поволокли узел по склону. Она карабкалась вверх и тянула за собой ношу, а он лез по скату следом за ней и подталкивал. И длинные загорелые ноги ее под короткой юбчонкой были видны ему до самых бедер. Хелла сбросила сандалии, должно быть, раньше шла морем, потому что ноги у нее были мокрые и в песке, да и вся она была в песке, а мокрые волосы слиплись. Он чувствовал запах ее волос и кожи, запах влажный и буйный. Он знал этот запах, он и прежде не раз ощущал его, только не так, как сейчас, – так чудно, так странно…
– Обожди, – выдохнул он и отпустил узел: он должен постоять, выждать, чтобы это прошло.
– Что с тобой? – спросила она сверху, а он ответил ей «ничего», разве мог он сказать ей правду, уж легче умереть, а она рассмеялась и обрушила на него облако песка – песок в глаза и песок в рот, он задохнулся, закашлялся и совсем ослеп, но сквозь слепоту все время видел ее узкие сверкающие глаза. Зеленые. Прежде он никогда не задумывался о цвете ее глаз, но они были зеленые.
Узел то и дело застревал в непролазной чаще терновника и дубовой поросли, но в конце концов его все же благополучно втащили в пещеру, и Хелла перерезала ножом веревку.
– Спасибо тебе! – проговорил Андреас, глядя на нее с восторгом и страхом: чего только не было в том узле – и сковорода, и котелок, и кастрюля, и дыня размером с футбольный мяч, и хлеб, и яйца, и сыр, и еще много-много всякой снеди. – Ты спятила, – сказал Андреас, – ведь они скоро хватятся своего добра и все поймут.
– Еще бы! – сказала Хелла. – И пусть поймут. Я и записку написала, что домой больше не вернусь.
– Не вернешься домой? Ну, знаешь…
Он онемел. Она ли это? Сидит перед ним загорелая, в красном платье, будто мерцающий огонек в полутьме пещеры, и тонкий лучик солнца, проникший сквозь щель, лег на ее лицо, на это лицо с гневным ртом, с яростным взглядом, – а у ног ее груда вещей, которые она выкрала из дома. Полиция… они сообщат в полицию, и за нами придут и схватят нас. Но он ничего не сказал, знал ведь, что ей наплевать – она всех их ненавидит и не ставит ни в грош, даже полицию, а сейчас от нее каких угодно слов можно ждать: дурень, мол, в штаны наложил от страха, да еще и того похуже скажет.
– Что же ты написала им? – глухо спросил он. – Куда вроде ты подалась?
– В Копенгаген, – ответила Хелла. – В Копенгаген, к моему Генри. Нам все равно придется туда податься, здесь нам нельзя долго быть. Я знаю, где мастерская Генри, а они – нет, но даже если они разыщут нас, ничего не смогут нам сделать. Генри поможет нам.
Но Андреас с сомнением взглянул на нее – странное дело с этим Генри. Сколько он помнит, Хелла всегда рассказывала о нем, и сначала Генри был просто мальчик, только что богатырской стати, из силачей силач, одной рукой любого мог уложить, но потом он сделался моряком и плавал по всем морям вокруг света, затем держал ферму в Америке, и Хелла лишь ждала, когда ей можно будет к нему уехать, а теперь вдруг оказалось, у него своя мастерская в Копенгагене. Андреас не знал, что и думать на этот счет. Хорошо бы она перестала твердить про этого Генри.
– До Копенгагена слишком далеко, – сказал он, – пешком нам туда не дойти, а на поезд у нас нет денег.
Хелла ничего не ответила, только засунула руку к себе под юбку, и он с ужасом увидел у нее на ладони четыре смятые десятикроновые бумажки.
– Ты что? Где ты стащила их?
– Стащила? Еще чего, это мои деньги! Отец каждый месяц присылает мне деньги, но мать все берет себе. Я отлично знаю, где она их прячет -
в ящике под бельем. Но это мои деньги, и пусть только попробует пикнуть – уж я выложу все, что знаю.
Но Андреас ни слова не сказал ей в ответ и только думал: хоть бы она больше не заговаривала о своем отце – ведь он никакой ей не отец, она даже не знает, кто ее настоящий отец, только сейчас у матери другой мужчина, они и не женаты вовсе, а в то утро, когда Хелла вошла к ним в комнату, они лежали вдвоем в постели и оба были пьяны и несли всякую похабщину, а мать, грузная, толстая, сплошь и рядом разгуливает по дому в ночной рубашке, к тому же совсем прозрачной, и курит сигареты, пачкая их губной помадой, а уж нынешний ухажер ее – самый мерзкий из всех, какие только бывали в доме, и Хелла ненавидит его лютой ненавистью.
«Ты бы только посмотрел, как он улыбается всеми своими гнилыми зубами, – говорила она, – да и весь он грязный и гнилой, что внутри, что снаружи, и пусть они не воображают, будто я не знаю, чем они занимаются: столько раз я из соседней комнатки все слышала…»
Гневное лицо Хеллы жестко белело во тьме, она рьяно сдирала кору и молодые отростки с длинной сосновой ветки, но Андреас уже не смотрел на нее и не слышал ее… Это было совсем в другом месте и очень давно – из большой черной отцовской бороды вылетели слова «женщина легкого поведения», и вроде бы из-за этого Андреасу нельзя играть с Хеллой. Но он не понимал смысла этих слов, он ничего не знал про такие дела, зато Хелла знала и веткой нарисовала на земле все как есть. Так, мол, и так. Но он не желал этому верить, он затопал ногами, заплакал, а Хелла обозвала его «сосунком», и они подрались, но она взяла верх, и он крикнул ей в своей слепой ярости: это только мамаша твоя такая, потому что она женщина легкого поведения, а Хелла сказала: твой отец – надутый святоша, и после они долго были в ссоре.
– О чем ты задумался? – донесся до него ее голос. – Почему молчишь, может, струсил? Если так, я просто отправлюсь туда одна, и притом нынче же вечером, не хочу в воспитательный дом, так и знай!
– Это еще что – воспитательный дом? Зачем? – Он онемел от изумления, снова разверзлась в душе черная бездна, а Хелла, сощурив узкие злые глазки, сказала:
– А затем, что ты непременно туда угодишь, оба мы туда угодим, если они найдут нас здесь вдвоем; пусть даже мы ничего такого не сделали, люди все равно будут думать свое – они ведь только об этом и думают.
– Что значит «ничего такого не сделали»? – недоуменно спросил он, но она лишь рассмеялась и защекотала его по лицу кончиком сосновой ветки, и он уже знал, что сейчас она это скажет, самое-самое страшное:
– Крошка Андреас, трусишка, пай-мальчик! Самое время тебе побежать домой с ревом и попросить у папочки прощения и, по обыкновению, свалить всю вину на меня; беги, мне-то что, я с тобой и водиться-то не желаю, а уж если когда-нибудь сделаю то самое, так уж с настоящим парнем вроде Генри, а не с сопливым мальчишкой, который всего боится и только и умеет бродить, мечтая о чем-то, и разговаривает вслух сам с собой…
Ярость захлестнула его.
– Прикуси язык, дура! – сказал он и сжал кулаки, сейчас он легко одолел бы ее. Но она не пошевельнулась, она сидела недвижно, вся гладкая и грозная, удерживая его одним только взглядом.
– Что ж, бей, – сказала она, – бей меня, раз уж ничего другого с девчонкой не смеешь.
Но, конечно, он не мог ударить ее, а лишь яростно пнул ногой груду лакомств на одеяле и, шатаясь, выбежал из пещеры и прорвался сквозь колючую, ранящую рать кустов к солнечному пятну у откоса.
– Дура! – крикнул он так громко, что она там, в пещере, должна была это слышать. – Дура проклятая!
Он постоял немного, подождал – из пещеры ни звука.
– Я ухожу! – крикнул он и сделал несколько шагов в сторону леса, зная, что не уйдет: не мог он ни ударить ее, ни сбежать, разве что топнуть ногой и обломать ветку с кустов и ненавидеть и проклинать все вокруг.
Опустившись на корточки в траву, он с тоской уставился на море, боль раздирала грудь, но он подавлял ее – нет, Хелла не увидит его слез, и рыдает он сейчас последний раз в жизни, и вообще… улыбка никогда не тронет его уста. Он чуть-чуть не сказал это вслух, но вовремя осекся -опять мечты! – а он нынче навсегда разделался с мечтами, со всем разделался навсегда. Пусть приходит полиция и схватит Хеллу, и Андреаса схватит, пусть пошлют их в воспитательный дом, хоть между ними и не было этого. Теперь, оставшись один, он понял, что она имела в виду; закрыв глаза, он перенесся в то утро на школьном дворе, когда кто-то из старшеклассников за велосипедным навесом показывал такие картинки, тогда он всего лишь бегло взглянул на них, но этого было довольно -ужас какой, – и неужели кто-то мог думать, будто он с ней… Неужели кто-то мог заподозрить их? Нет, лучше уж смерть. Прижавшись лицом к коленям, он медленно умирал; поблекли и умирали медленной смертью земля и небо, и далеко-далеко на западе багровое солнце смерти зависло над грозной иссиня-черной горой туч, и ветер, прошелестев по траве, тоже умер, и куст шиповника, умирая, сверкал бледными всевидящими очами, и в последний раз вспыхнули ярким пламенем алые ягоды бузины, прежде чем погрузиться в смертный мрак. И тут у Андреаса вырвался вопль ужаса – потому что его вдруг настигли, подкрались к нему сзади и схватили, жесткие ладони закрыли ему глаза, а он отбивался отчаянно и кричал: «Хелла! Хелла!»-и услыхал ее смех, потому что это была она, всего лишь она. Сердце его разрывалось от счастья и ярости, они покатились по траве, и смеялись, и хохотали, и дрались не на жизнь, а на смерть, и он уже не знал, где она, а где – он, локоть в живот, ногой -в лицо, а в рот лезут волосы и трава, и вдруг удар коленом в грудь, так что у него занялся дух, он скрючился, но тут же стал отбиваться, бешено рваться на волю и скорей бегом, скорей прочь от нее, потому что то самое снова нашло на него, он чувствовал уже, что нашло.
– Что с тобой? – крикнула она и, смеясь, помчалась за ним. – Что такое? – Но он лишь засмеялся еще громче, смеялся как одержимый и бежал все дальше и дальше, не оборачиваясь. – Ты что, сдурел? – услышал он ее голос, а он уже подбежал к самому краю откоса и спрыгнул с него в самом опасном месте, где бугор круто нависал над скатом, и надолго замер в воздухе, пока навстречу не взметнулась земля и не стукнула его так, что потемнело в глазах; он чуть не разбился насмерть, но даже этого не заметил, он бежал вдоль моря по водорослям, по песку, по гальке, но Хелла уже снова гналась за ним по пятам, и он ринулся прямо в воду. – Ботинки сбрось! – крикнула она вдогонку, но ему было наплевать, что он вымокнет, – только бы не повернуться к ней, пока не пройдет это. – Ты что, рехнулся, – сказала Хелла, когда он наконец-то возвратился, – с чего ты вдруг бросился бежать?
И тут же все было забыто.
– Я голодна как собака, – сказала Хелла, и Андреас тотчас тоже ощутил голод, и волна счастья вновь захлестнула его – никогда еще не был он так голоден. В азарте сновали они по пляжу, собирая деревяшки, выброшенные на берег, и на открытом месте над скатом соорудили очаг, и Андреас еще слазил в чащобу за ветками и хворостом. Но тут на него снова накатил страх, потому что Хелла вдруг пропала куда-то, он звал и звал ее, но она не откликалась, а когда наконец воротилась назад, то несла в подоле груду выпачканных в земле картошек, которые накопала в огороде у лесника. Опять воровство! – он стоял, бессильно уронив руки, и смотрел, как она раскладывает костер и мастерит треножник из ивовых сучьев.
– Скорей воду неси, – сказала она, и он помчался прочь от своего страха; он мчался и несся с откоса к морю за водой, а после они лежали ничком в траве и все дули и дули в костер, пока совсем не ослепли и чуть не задохнулись от дыма. Вдруг кверху взметнулось ясное, стройное пламя. Скрестив по-турецки ноги, они молча сидели у костра, прислушиваясь к треску огня и глядя, как полыхает пламя, и Андреас вновь унесся куда-то в мечтах: вот он, костер, огонь в сердце мира, и все это в первый раз, но при том словно было всегда – будто они всегда сидели вдвоем у опушки над склоном, глядя в огонь, вдыхая запах смолы, а вокруг догорал день, с каждым мигом сникая, и чем ближе к вечеру, тем больше светился золотом; и желтые склоны в дальней дали тоже вздымались, как пламя, и дыханием пламени веяло в траве, и руки огня летели над плотной чащей кустов, и сияли в самом сердце пожара белые волосы и красное платье Хеллы.
– Хелла, – сказал он, и она спросила:
– Чего тебе?
Но всего было слишком много, было все сразу, он только и мог твердить: «Хелла! Хелла!», и она одарила его беглой улыбкой, а руки ее мелькали, подбрасывали в огонь хворост, колдовали над котелком, который висел на треножнике и посылал ей прямо в лицо облака пара, так что ей то и дело приходилось откидывать волосы со лба.
Вынув из кастрюли яйцо, она опустила его в холодную воду, затем подержала в руке, будто взвешивая, и Андреасу вновь показалось, что однажды он уже видел все это, только он чувствовал, что нынче она другая, совсем другая, чем прежде, не отчаянная, отпетая, злая, а какая-то притихшая и взрослая – взрослей самих взрослых, – и казалось, она все знает и все умеет. Посмотреть хотя бы, как она держит яйцо, и он уже набрал воздуха в легкие, чтобы ей это сказать, но только и мог выговорить, что яйца очень красивые и вообще-то жалко их поедать. Но Хелла ответила: еще жальче убивать живых зверей и съедать их, ведь звери лучше людей. Она угрюмо смотрела прямо перед собой, на лбу у нее вновь прорезалась прежняя складка, но руки ее проворно счистили скорлупу и протянули ему яйцо. Оно варилось так долго, что желток затвердел и позеленел, и к яйцам не было даже соли, только черствый хлеб, но Андреас сказал, что так оно даже лучше, сроду не ел он такой вкусноты. Потом яйца кончились, и руки Хеллы соскребли грязь с картофелин. Картошку ели с кожурой, на зубах поскрипывала земля, и Андреас снова сказал: