Страница:
– Я просто устал,– сказал я. – Я очень долго шел сюда. И ничего не ел.
– Срам, конечно, что мне нечем как следует тебя угостить. Но, боюсь, в кухне, кроме сухарей, все равно ничего нет. Да я и не смею туда войти. Она если увидит, что я туда заходил, так сразу в слезы. Так вот она и держится со мной: чуть что – в слезы… Но ты лучше о себе расскажи. Чем ты занимаешься теперь?
– Я же книги пишу,– сказал я. – Вы совсем не знаете моих книг?
– Нет. Я ни одной из них не читал. И не слыхал о них. Вообще-то я совсем перестал книги читать. Я даже не припомню, чтобы мне попадалась на глаза твоя фамилия. А ты не печатаешься в газетах?
– Бывает, – отвечал я. – Да только редко.
– Ах вот как? А то ведь у меня все газеты есть. Вот, гляди, у меня собраны они здесь за много лет. Я, знаешь, люблю старые газеты читать. Вот где можно набраться ума. Хочешь в будущее заглянуть – читай старые газеты. Там-то все и узнаешь. Кстати, скажи-ка мне, Йоханнес, что ты думаешь насчет войны? Будет она?
– Не знаю, – сказал я. – Но боюсь, что будет.
– Ха, а я точно знаю: война будет. И даже знаю, когда. Все можно вычитать из старых газет. Но мыслимо ли понять это? Никогда! Подумай только: убить человека! Погляди на меня – я и мыши убить не в силах. Даже паука ботинком раздавить – и то не смогу. И ты точно такой же, знаю, знаю. Мы с тобой одного поля ягода. Но неужто все остальные люди по-другому устроены? А война все равно будет. Понимай как можешь!
Он бережно разлил по рюмкам остаток спиртного, даже бурый осадок и тот разделил поровну. Я послушно выпил, хотя меня чуть не вырвало. Боялся, что он опять выкатит белки. Скорей, думал я, скорей бы уйти отсюда. Но если встану – меня вырвет. Все время я глядел на Брёндума, боясь отвести глаза: вдруг начнется головокружение… Я увидел прореху у него на рукаве, он собственноручно кое-как ее залатал. Я увидел, что он потучнел и раздулся, нависая надо мной как гора, страшной громадой лежал на столешнице его разбухший живот. Я медленно умирал, а могильщик Брёндум сыпал словами, будто пригоршнями черной земли – на мой гроб. Он снова заговорил о сыне.
– Мой сын Якоб… – начал он. -Я сам велел ему уехать. Что хорошего могло ждать его дома? Скажи, Йоханнес, разве я не был прав? А теперь я уже много лет его не видал. Но у меня есть снимки. Хочешь посмотреть на последний снимок, который он мне прислал?
Он порылся во внутреннем кармане и отыскал снимок. В руках у меня оказалась маленькая фотография: молодой человек у автомобиля. Обыкновенный молодой человек у обыкновенного автомобиля на обыкновенном проселке где-то далеко-далеко отсюда, в Америке.
– Это его собственная машина. Что, каково? А она-то себе в голову вбила, будто он там голодает. Без конца пишет и пишет ему, чтобы он вернулся домой. Я писем ее не читал, но знаю: она зовет его домой. И доводы знаю, какие она приводит. Но я-то не могу правду ему написать. Я только пишу: не вздумай срываться с места! Как бы тебе там ни приходилось, домой не приезжай!
– Почему? – спросил я. – И какая она – правда?
– Да ты что, Йоханнес, детка! Не могу же я написать сыну, что его мать свихнулась! Знаю ведь: именно это она пишет ему про меня. Вернись домой, Якоб, пишет она, твой отец помешался… Да, да, мне все известно. Мало того что она сыну такое пишет – она твердит это всем, кто только готов ее слушать. И они верят ей, Йоханнес, боже правый, они ей верят! Понимаешь, когда она толкует с людьми, по ней не видно, что она не в своем уме, кажется, будто она в столь же здравом рассудке, как, к примеру, ты или я. Вроде бы все складно у нее выходит. Но люди же не слышат, как она ночами по дому шныряет, громко разговаривая сама с собой, один я лежу без сна и все слышу. Вот они и принимают ее слова на веру. Весь город верит, что я рехнулся, даже дети. Прежде я хоть с детишками мог поговорить, теперь они боятся меня. Видел ведь ты, как вела себя крошка Биргит… А сам я ничего не смею сказать, каждое мое слово она тут же обернет против меня. Уж я знаю: она только и ждет такого, что можно против меня обернуть. Лучше уж мне ничего не говорить. Ни слова не говорить, никому! Хоть у меня нет и минуты покоя. Хоть я и вынужден ночь за ночью прятать под подушку письма сына, не то она проберется сюда и выкрадет их!
– Выкрадет письма?
– Тсс! Погоди!
Мы умолкли и стали прислушиваться. Мягкое шарканье теперь было еле слышно, но раза два на лестнице скрипнули ступеньки и заскреблось что-то, зашуршало. Потом все звуки пропали. И тихо закрылась дверь.
– Она только что спускалась сюда, – зашептал Брёндум. – Ей страсть как хочется подслушать наш разговор. Должно быть, решила, что ты к нам прямиком из Америки. Вот, понимаешь, что она вообразила. У меня ведь никогда не бывает гостей. Вот она и думает: не иначе, кто-то из приятелей Якоба приехал. Ну и пусть думает. Пусть думает сколько душе угодно…
От смеха он затрясся на своем стуле. Один глаз его скрылся в серой складке лица. Другой вздулся и побелел – белый рыбий глаз смотрел на меня.
– Прошу прощения, – сказал я, – но, кажется, мне пора.
– Она даже не тронула дверную ручку: знает, что я всегда запираю дверь. Вот ключ! – Он разжал руку и показал мне ключ. – Я всегда теперь запираю комнату на ночь и перед сном прячу письма сына под подушку. Должен же я сберечь его старые письма, не то она и их тоже выкрадет у меня. Понимаешь, Йоханнес, я давно смекнул, что она ворует письма Якоба. Раньше их всегда приносили в полдень, когда я в школе, и она брала их себе. Но в прежние времена она, бывало, как прочтет письмо, так сразу и оставит для меня внизу, а потом она перестала это делать, теперь она просто втихую прячет от меня письма. Я обо всем догадался, потолковав с почтальоном. Но, само собой, ни слова не сказал ему про наши дела, можешь не сомневаться! Ни слова – никому! Просто по утрам я взял привычку делать крюк и заходить на почту и всякий раз сам забирал письма сына. Вот гляди, здесь у меня четыре письма…
Он быстро вытащил их из внутреннего кармана, дал мне мельком на них взглянуть и так же быстро снова спрятал их.
– Но, понимаешь ли, она знает, что они у меня. Она пробралась ко мне в комнату, искала их. Поэтому я никогда с ними не расстаюсь. Ночью я кладу их к себе под подушку. И всякий раз перечитываю их перед сном. Ты даже не представляешь, как я счастлив, что письма эти не лежали у нее на кухонном столе, рядом с ее чашкой чая, что она не мусолила их пальцами и не окропляла слезами. Это мои письма, Йоханнес, и только мои! Правда, теперь это уже давнишние письма, сын летом их прислал. А после, понимаешь, она на новые уловки пустилась. На почту ходила, с почтмейстером шушукалась. Все, все я знаю. Теперь на почте мне всегда говорят, что писем нет. Но я-то знаю, что письма есть. Почтари переглядываются, посмеиваются, думают, я не вижу. «Ну-ну, – сказал я им, – только не забывайте: есть еще в Копенгагене Главный почтамт!» Вот туда-то я и написал. Но мне не ответили. Почему – яснее ясного: почтмейстер женину сторону держит. Словом, хочу спросить тебя, Йоханнес… Ты человек приезжий, скажи: ты-то, надеюсь, не веришь, что я не в своем уме? Неужто веришь?
Он грузно налег на столешницу. Глаза его сверлили меня. Я растерялся. «Не знаю», – хотелось мне ответить. Или еще: что вообще все люди чуть-чуть тронутые. А может, и так: «Да я и сам боюсь, как бы не свихнуться». Но меня пугали его глаза, белая ярость в них.
– Разумеется, вы в своем уме, господин Брёндум, – проговорил я.
Грузное тело рывком откинулось назад, к спинке стула.
– Слава богу,– сказал он. – Я боялся, может, и тебе уже что-нибудь наплели. Или, может, она и тебя на свою сторону перетянула… Послушай, Йоханнес, окажи-ка ты мне услугу. Я напишу сыну, чтобы отныне он слал письма тебе, на твой копенгагенский адрес. Конечно, я не открою ему всей правды, уж я найду какую-нибудь причину, вполне вразумительную. А ты запечатаешь его письма в конверт и перешлешь мне заказной почтой. А в углу напишешь: такому-то в собственные руки. Тут уж, сколько бы ни старалась старуха, почтарям придется мне их отдать. Потому что так положено по закону. Сделаешь для меня это, Йоханнес?
Он снова навалился на стол, настороженно сверля меня взглядом: огромный, страшный, он грозно дышал мне в лицо. Я оцепенел от страха, я помертвел и в предсмертном озарении увидел его. Увидел его с гребнем и плавниками, увидел, что он весь оброс мхом. Свет падал ему в глаза, высвечивал пасть, а серая дымка вокруг была точно мгла аквариума, и где-то далеко позади мерцали стеклянные стенки. Повсюду вокруг множилось его отражение, и со всех концов плыла на меня его тень. Брёндум-рыба, обезумевший карп, свирепо сверлил меня взглядом и все жевал, жевал: он уже пожирал меня. Я отчаянно трепыхался, силясь хоть на миг отсрочить конец.
– Отчего вы не попробуете поговорить с женой? – спросил я.
– Поговорить? Йоханнес, детка, никак ты сказал – поговорить? Да ты знаешь ли, что мы перестали с ней разговаривать, когда я еще был в твоих годах? С той самой поры мы не перемолвились ни единым словом. А ты хочешь, чтобы я с ней поговорил! Да я лучше язык себе отрежу…
– Хотите, я сам с ней поговорю? – спросил я. – Мне, как постороннему, может, легче…
– Хе, хе! Значит, тебе все же что-то наплели! Так ведь, Йоханнес? Да я уж и так об этом догадывался… Значит, и ты тоже думаешь, что я спятил? Лучше уж признайся: ты так думаешь!
– Нет, – сказал я, – я так не думаю.
– Тогда… согласен ты мне помочь?
– Да, рад буду помочь. Правда, не таким способом, как вы просите. Этого я не могу. Но зато я с удовольствием попытаюсь… Нет уж, теперь вы помолчите! Дайте же мне сказать!
Он с грохотом отодвинул стул и встал. И я тоже встал.
– Да, да, помолчите! – крикнул я ему. – Вы что, не знаете, зачем мужчина и женщина посланы друг другу? Чтобы мы не свихнулись от одиночества!
Он вскинул руку.
– Вон! – крикнул он. – Вон отсюда сейчас же!
Я попятился и опрокинул стул, схватил пальто, но никак не мог попасть в рукава. Брёндум уронил руку, он стоял рядом и глухо бубнил:
– Это еще что такое… Что за вздор ты несешь… По-моему, ты спятил, Йоханнес. Совсем, совсем спятил…
Я надел на плечи рюкзак. Брёндум лязгнул ключом в замке первой двери и сразу же вслед – второй. Звякнули и загремели цепочки. Я вышел во тьму.
– Прощай, Йоханнес! – крикнул он мне вдогонку, но я не успел ответить, так быстро захлопнулась дверь.
Первым же утренним поездом уехал я в Копенгаген, расположился в углу купе и уснул. Потом я стоял в проходе, глядя, как из багровых туч встает солнце. Защищаясь от буйства света, я смежил веки: усталость ножами искромсала тело, усталость страшная, но живая. За окном торопливо убегали от меня дома, поля.
– Не покидай меня, – шептал я, прижимаясь губами к стеклу, влажному от росы, – только не покидай меня.
– Срам, конечно, что мне нечем как следует тебя угостить. Но, боюсь, в кухне, кроме сухарей, все равно ничего нет. Да я и не смею туда войти. Она если увидит, что я туда заходил, так сразу в слезы. Так вот она и держится со мной: чуть что – в слезы… Но ты лучше о себе расскажи. Чем ты занимаешься теперь?
– Я же книги пишу,– сказал я. – Вы совсем не знаете моих книг?
– Нет. Я ни одной из них не читал. И не слыхал о них. Вообще-то я совсем перестал книги читать. Я даже не припомню, чтобы мне попадалась на глаза твоя фамилия. А ты не печатаешься в газетах?
– Бывает, – отвечал я. – Да только редко.
– Ах вот как? А то ведь у меня все газеты есть. Вот, гляди, у меня собраны они здесь за много лет. Я, знаешь, люблю старые газеты читать. Вот где можно набраться ума. Хочешь в будущее заглянуть – читай старые газеты. Там-то все и узнаешь. Кстати, скажи-ка мне, Йоханнес, что ты думаешь насчет войны? Будет она?
– Не знаю, – сказал я. – Но боюсь, что будет.
– Ха, а я точно знаю: война будет. И даже знаю, когда. Все можно вычитать из старых газет. Но мыслимо ли понять это? Никогда! Подумай только: убить человека! Погляди на меня – я и мыши убить не в силах. Даже паука ботинком раздавить – и то не смогу. И ты точно такой же, знаю, знаю. Мы с тобой одного поля ягода. Но неужто все остальные люди по-другому устроены? А война все равно будет. Понимай как можешь!
Он бережно разлил по рюмкам остаток спиртного, даже бурый осадок и тот разделил поровну. Я послушно выпил, хотя меня чуть не вырвало. Боялся, что он опять выкатит белки. Скорей, думал я, скорей бы уйти отсюда. Но если встану – меня вырвет. Все время я глядел на Брёндума, боясь отвести глаза: вдруг начнется головокружение… Я увидел прореху у него на рукаве, он собственноручно кое-как ее залатал. Я увидел, что он потучнел и раздулся, нависая надо мной как гора, страшной громадой лежал на столешнице его разбухший живот. Я медленно умирал, а могильщик Брёндум сыпал словами, будто пригоршнями черной земли – на мой гроб. Он снова заговорил о сыне.
– Мой сын Якоб… – начал он. -Я сам велел ему уехать. Что хорошего могло ждать его дома? Скажи, Йоханнес, разве я не был прав? А теперь я уже много лет его не видал. Но у меня есть снимки. Хочешь посмотреть на последний снимок, который он мне прислал?
Он порылся во внутреннем кармане и отыскал снимок. В руках у меня оказалась маленькая фотография: молодой человек у автомобиля. Обыкновенный молодой человек у обыкновенного автомобиля на обыкновенном проселке где-то далеко-далеко отсюда, в Америке.
– Это его собственная машина. Что, каково? А она-то себе в голову вбила, будто он там голодает. Без конца пишет и пишет ему, чтобы он вернулся домой. Я писем ее не читал, но знаю: она зовет его домой. И доводы знаю, какие она приводит. Но я-то не могу правду ему написать. Я только пишу: не вздумай срываться с места! Как бы тебе там ни приходилось, домой не приезжай!
– Почему? – спросил я. – И какая она – правда?
– Да ты что, Йоханнес, детка! Не могу же я написать сыну, что его мать свихнулась! Знаю ведь: именно это она пишет ему про меня. Вернись домой, Якоб, пишет она, твой отец помешался… Да, да, мне все известно. Мало того что она сыну такое пишет – она твердит это всем, кто только готов ее слушать. И они верят ей, Йоханнес, боже правый, они ей верят! Понимаешь, когда она толкует с людьми, по ней не видно, что она не в своем уме, кажется, будто она в столь же здравом рассудке, как, к примеру, ты или я. Вроде бы все складно у нее выходит. Но люди же не слышат, как она ночами по дому шныряет, громко разговаривая сама с собой, один я лежу без сна и все слышу. Вот они и принимают ее слова на веру. Весь город верит, что я рехнулся, даже дети. Прежде я хоть с детишками мог поговорить, теперь они боятся меня. Видел ведь ты, как вела себя крошка Биргит… А сам я ничего не смею сказать, каждое мое слово она тут же обернет против меня. Уж я знаю: она только и ждет такого, что можно против меня обернуть. Лучше уж мне ничего не говорить. Ни слова не говорить, никому! Хоть у меня нет и минуты покоя. Хоть я и вынужден ночь за ночью прятать под подушку письма сына, не то она проберется сюда и выкрадет их!
– Выкрадет письма?
– Тсс! Погоди!
Мы умолкли и стали прислушиваться. Мягкое шарканье теперь было еле слышно, но раза два на лестнице скрипнули ступеньки и заскреблось что-то, зашуршало. Потом все звуки пропали. И тихо закрылась дверь.
– Она только что спускалась сюда, – зашептал Брёндум. – Ей страсть как хочется подслушать наш разговор. Должно быть, решила, что ты к нам прямиком из Америки. Вот, понимаешь, что она вообразила. У меня ведь никогда не бывает гостей. Вот она и думает: не иначе, кто-то из приятелей Якоба приехал. Ну и пусть думает. Пусть думает сколько душе угодно…
От смеха он затрясся на своем стуле. Один глаз его скрылся в серой складке лица. Другой вздулся и побелел – белый рыбий глаз смотрел на меня.
– Прошу прощения, – сказал я, – но, кажется, мне пора.
– Она даже не тронула дверную ручку: знает, что я всегда запираю дверь. Вот ключ! – Он разжал руку и показал мне ключ. – Я всегда теперь запираю комнату на ночь и перед сном прячу письма сына под подушку. Должен же я сберечь его старые письма, не то она и их тоже выкрадет у меня. Понимаешь, Йоханнес, я давно смекнул, что она ворует письма Якоба. Раньше их всегда приносили в полдень, когда я в школе, и она брала их себе. Но в прежние времена она, бывало, как прочтет письмо, так сразу и оставит для меня внизу, а потом она перестала это делать, теперь она просто втихую прячет от меня письма. Я обо всем догадался, потолковав с почтальоном. Но, само собой, ни слова не сказал ему про наши дела, можешь не сомневаться! Ни слова – никому! Просто по утрам я взял привычку делать крюк и заходить на почту и всякий раз сам забирал письма сына. Вот гляди, здесь у меня четыре письма…
Он быстро вытащил их из внутреннего кармана, дал мне мельком на них взглянуть и так же быстро снова спрятал их.
– Но, понимаешь ли, она знает, что они у меня. Она пробралась ко мне в комнату, искала их. Поэтому я никогда с ними не расстаюсь. Ночью я кладу их к себе под подушку. И всякий раз перечитываю их перед сном. Ты даже не представляешь, как я счастлив, что письма эти не лежали у нее на кухонном столе, рядом с ее чашкой чая, что она не мусолила их пальцами и не окропляла слезами. Это мои письма, Йоханнес, и только мои! Правда, теперь это уже давнишние письма, сын летом их прислал. А после, понимаешь, она на новые уловки пустилась. На почту ходила, с почтмейстером шушукалась. Все, все я знаю. Теперь на почте мне всегда говорят, что писем нет. Но я-то знаю, что письма есть. Почтари переглядываются, посмеиваются, думают, я не вижу. «Ну-ну, – сказал я им, – только не забывайте: есть еще в Копенгагене Главный почтамт!» Вот туда-то я и написал. Но мне не ответили. Почему – яснее ясного: почтмейстер женину сторону держит. Словом, хочу спросить тебя, Йоханнес… Ты человек приезжий, скажи: ты-то, надеюсь, не веришь, что я не в своем уме? Неужто веришь?
Он грузно налег на столешницу. Глаза его сверлили меня. Я растерялся. «Не знаю», – хотелось мне ответить. Или еще: что вообще все люди чуть-чуть тронутые. А может, и так: «Да я и сам боюсь, как бы не свихнуться». Но меня пугали его глаза, белая ярость в них.
– Разумеется, вы в своем уме, господин Брёндум, – проговорил я.
Грузное тело рывком откинулось назад, к спинке стула.
– Слава богу,– сказал он. – Я боялся, может, и тебе уже что-нибудь наплели. Или, может, она и тебя на свою сторону перетянула… Послушай, Йоханнес, окажи-ка ты мне услугу. Я напишу сыну, чтобы отныне он слал письма тебе, на твой копенгагенский адрес. Конечно, я не открою ему всей правды, уж я найду какую-нибудь причину, вполне вразумительную. А ты запечатаешь его письма в конверт и перешлешь мне заказной почтой. А в углу напишешь: такому-то в собственные руки. Тут уж, сколько бы ни старалась старуха, почтарям придется мне их отдать. Потому что так положено по закону. Сделаешь для меня это, Йоханнес?
Он снова навалился на стол, настороженно сверля меня взглядом: огромный, страшный, он грозно дышал мне в лицо. Я оцепенел от страха, я помертвел и в предсмертном озарении увидел его. Увидел его с гребнем и плавниками, увидел, что он весь оброс мхом. Свет падал ему в глаза, высвечивал пасть, а серая дымка вокруг была точно мгла аквариума, и где-то далеко позади мерцали стеклянные стенки. Повсюду вокруг множилось его отражение, и со всех концов плыла на меня его тень. Брёндум-рыба, обезумевший карп, свирепо сверлил меня взглядом и все жевал, жевал: он уже пожирал меня. Я отчаянно трепыхался, силясь хоть на миг отсрочить конец.
– Отчего вы не попробуете поговорить с женой? – спросил я.
– Поговорить? Йоханнес, детка, никак ты сказал – поговорить? Да ты знаешь ли, что мы перестали с ней разговаривать, когда я еще был в твоих годах? С той самой поры мы не перемолвились ни единым словом. А ты хочешь, чтобы я с ней поговорил! Да я лучше язык себе отрежу…
– Хотите, я сам с ней поговорю? – спросил я. – Мне, как постороннему, может, легче…
– Хе, хе! Значит, тебе все же что-то наплели! Так ведь, Йоханнес? Да я уж и так об этом догадывался… Значит, и ты тоже думаешь, что я спятил? Лучше уж признайся: ты так думаешь!
– Нет, – сказал я, – я так не думаю.
– Тогда… согласен ты мне помочь?
– Да, рад буду помочь. Правда, не таким способом, как вы просите. Этого я не могу. Но зато я с удовольствием попытаюсь… Нет уж, теперь вы помолчите! Дайте же мне сказать!
Он с грохотом отодвинул стул и встал. И я тоже встал.
– Да, да, помолчите! – крикнул я ему. – Вы что, не знаете, зачем мужчина и женщина посланы друг другу? Чтобы мы не свихнулись от одиночества!
Он вскинул руку.
– Вон! – крикнул он. – Вон отсюда сейчас же!
Я попятился и опрокинул стул, схватил пальто, но никак не мог попасть в рукава. Брёндум уронил руку, он стоял рядом и глухо бубнил:
– Это еще что такое… Что за вздор ты несешь… По-моему, ты спятил, Йоханнес. Совсем, совсем спятил…
Я надел на плечи рюкзак. Брёндум лязгнул ключом в замке первой двери и сразу же вслед – второй. Звякнули и загремели цепочки. Я вышел во тьму.
– Прощай, Йоханнес! – крикнул он мне вдогонку, но я не успел ответить, так быстро захлопнулась дверь.
Первым же утренним поездом уехал я в Копенгаген, расположился в углу купе и уснул. Потом я стоял в проходе, глядя, как из багровых туч встает солнце. Защищаясь от буйства света, я смежил веки: усталость ножами искромсала тело, усталость страшная, но живая. За окном торопливо убегали от меня дома, поля.
– Не покидай меня, – шептал я, прижимаясь губами к стеклу, влажному от росы, – только не покидай меня.