Анн-Софи Брасм
Я дышу!

   В нас живет неведомое существо, которое говорит на своем языке и с которым рано или поздно нам приходится вступить в беседу.
Франсуа Тайандье. «Аньелка»

* * *

   Ночь для нас — это царство холодного, беспросветного мрака. Он проникает через центральный коридор под железную дверь и заполняет собой крошечное, замкнутое пространство камер. Этот незваный, надоедливый гость является к нам каждую ночь. Он мгновенно окутывает все вокруг, и до самого рассвета — хоть глаз выколи — не видно ни зги, лишь пустота и мрак без начала и конца.
   Начало ночи знаменуют собой тяжелые шаги уходящих надзирательниц. Ровно в полночь наступает полная тишина, которую уже ничто не нарушит. Именно в этот момент всеми нами овладевают чувство одиночества и растерянность.
   И еще мы страдаем от бессонницы.
   Я знаю, что в тюрьме заснуть невозможно. Это первое, что я усвоила, попав сюда. Сколько бы мы ни вертелись на наших матрасах, посапывали, покашливали и даже уговаривали себя вслух, что отдыхаем, здесь, в той полной изоляции, в которую мы попали, нам никак не удается заснуть.
   Есть женщины, которые плачут. Первое время — в голос, это вопль возмущения и обиды. Так они протестуют против несправедливости, выплескивают свое горе. Со временем, через месяцы или даже годы, они научатся плакать тихо, а потом совсем беззвучно. Однако я все равно чувствую их присутствие, знаю, что они живы, рядом, просто свыклись с тишиной.
   Есть женщины, которые молятся, хотя на первый взгляд может показаться, что им совершенно на все наплевать. Но как только темнеет, они первыми возводят глаза к небу и обращаются к нему с молитвами. Для них это единственный способ избавиться от душевных мук.
   Есть женщины, которые просто грезят с открытыми глазами, вспоминают близких, прежнюю жизнь, ее спокойное течение — эти навязчивые воспоминания как будто притупляют муки ожидания. Иногда им даже удается забыть, что впереди еще долгие годы неволи. Кто-то жалеет о случившемся, кто-то нет, а некоторые со временем просто становятся другими людьми.
   Но одно я знаю твердо: никто из них не может заснуть. Я знаю это по себе. Я очень старалась и все равно не смогла.
   Главное наше лекарство — тишина. Это она помогает нам оглядываться назад, осмыслять случившееся, признавать ошибки. Она заставляет нас думать, сомневаться, она наш поводырь, она помогает справляться со страхами или же сеет в душе новые, избавляет от терзаний или доводит до безумия. Она же примиряет нас с самими собой, облегчает груз времени, стирает то, что мы хотели бы забыть.
   И все это длится до тех пор, пока на рассвете из коридора вновь не доносится шарканье надзирательниц, возвещая о начале нового дня, как две капли воды похожего на предыдущий.
   Вот что такое здесь, за решетками тюрьмы, наши ночи.

Я НЕ ЗАБЫЛА

   Мне кажется, я давно все забыла. Радость, лень, запахи, безмолвие, свои чувства. Забыла цвета, звуки, людей, их голоса, их безразличие и их улыбки, смех, слезы, счастливые минуты и моменты унижения, свои выходки, обиды, потребность в любви, первые годы моей жизни. Но иногда в этой камере, погруженной во мрак, где меня пробирает дрожь от постоянного одиночества, прошлое возвращается ко мне. И вдруг подает голос. Возможно для того, чтобы заполнить пустоту настоящего. Сегодня в этих стенах моя память рвет на мелкие кусочки картины прошлого, как неудачные, нечеткие фотографии.
   Конечно, все это неправда, и я ничего не забыла, просто бегу от воспоминаний.
   Моя жизнь могла бы быть совершенно нормальной. Распорядись я ею по-другому, и я прожила бы ее не хуже любого из вас. Правда, в том, что случилось, все-таки не только моя вина: просто в какой-то момент я была доведена до предела, ну а дальше все покатилось под гору и остановиться было невозможно. Так мне кажется, но я могу и ошибаться.
   На первый взгляд моя прошлая жизнь однообразна и пуста. Окружающие меня почти не замечали, я же их просто не понимала. Я жила, потому что так было надо, именно так и никак иначе, а мне оставалось только подчиняться, терпеть и помалкивать. В конце концов, я была обычной девчонкой, мне и в голову не приходило задавать себе вопросы, я брала то, что мне давали, и больше ничего не требовала. И все же то, что со мной случилось, было неизбежно. Кто не знает, что самые тяжелые психопаты кажутся совершенно нормальными людьми. У безумия есть своя логика: в первую очередь оно обрушивается на тех безликих существ, которых жизнь обошла своим вниманием. Мне и было суждено стать одной из его жертв. Ничто сегодня не связывает меня с той девочкой, беззаботной и пылкой, которой я когда-то была.
   Отныне во мне борются два человека, и ни в одном из них я не узнаю себя.
   Однажды кто-то спросил меня, жалею ли я о случившемся. Я не ответила. Мне стало стыдно, но не от того, что я совершила, а потому, что не было во мне тех чувств, которых от меня ждут. Ведь я должна была бы чувствовать себя чудовищем. Я и есть чудовище, спору нет, но не потому, что совершила преступление, а потому, что нисколько об этом не жалею.
   Меня зовут Шарлен Боэр, и мне девятнадцать лет. Скоро будет два года, как я существую здесь в ожидании, когда пройдет день и начнется новый, точно такой же. Едва начав жить, я уже совершила непоправимое. В ночь с седьмого на восьмое сентября, два года назад, я убила человека. Я признаю себя виновной. Впрочем, я все рассказала в полиции. Мне было всего семнадцать, и многие считают, что «для семнадцатилетней девушки я была слишком инфантильной». Однако то, что я совершила, я совершила сознательно. Я отдавала себе отчет в том, что делаю, я продумала все в деталях и предвидела последствия. И пусть люди относятся ко мне с презрением и даже с отвращением, я ни о чем не жалею, слышите, ни о чем, хотя вся моя жизнь и пошла прахом. Безумие — это не просто судьба, это, возможно, еще и сознательный выбор.
   И все-таки до сих пор я предпочиталанеоглядываться назад. Избегала этого из трусости, из нежелания докапываться, почему такое случилось именно со мной, из злости на себя. Я боялась. Боялась, что не выдержу, если мне придется взглянуть правде в глаза, боялась этой правды так же сильно, как угрызений совести, боялась не выдержать, боялась удушающего комка в горле, боялась новых вопросов, отчаяния. А больше всего боялась, что глаза мои вдруг раскроются и я начну сожалеть.
   И тогда я решила все это написать. Перенести на бумагу историю моей жизни, мое прошлое, такое банальное. Как же невинно все выглядело поначалу! И если сегодня я заставляю себя возвращаться к моему прошлому во всех мельчайших подробностях, то только потому, что теперь, по прошествии времени, я вижу в нем признаки надвигающегося безумия, оказавшегося неизлечимым. Пожалуй, я рискну, я сделаю эту попытку — я заговорю.
   Заговорю, потому что иначе мне не справиться со стыдом, гневом, возмущением и горем — горем прежде всего. Потребность писать рождается так же, как и потребность убивать: где-то внутри, а потом внезапно прорывается наружу. Как вопль отчаяния.
   Мое самое первое детское воспоминание — благоухающая блузка. Скорее всего шелковая, во всяком случае из очень нежной материи, она обтягивала склоненные надо мной выпуклости пышного бюста. Запах цветочный, возможно магнолии, и в то же время чувственный, пряный, — порой он напоминал запах пудры.
   Сильнее всего пахло от шеи. На ней висела нитка жемчуга, и мои руки то и дело играли бусинками. Шея была немного морщинистая, кожа чуть влажная, руки, обнимавшие меня, — сильные. Женщина что-то мне рассказывала. И я засыпала в ее объятиях, вдыхая аромат духов — это была моя мама.
   Множество воспоминаний проносится в моей голове.
   Лето. Наш огромный сад: я стремительно несусь куда-то по прохладной, влажной траве, для четырехлетней девочки мои ноги бегут весьма резво, я выжимаю из них все возможное. Я помню запах сена, пыли, забивавшейся в нос, шершавые прикосновения деревьев, трещины на их коре. Помню, как я, закатав штаны до исцарапанных коленок, перебиралась через ручеек, что протекал за садом, и с наслаждением шлепала по грязи, по илу в холодной, но очень приятной воде. Помню, как в углу нашего огорода росло дерево с какими-то удивительно сладкими плодами — предмет нашего с братом вожделения, их сок растекался по языку, и пальцы становились липкими. У лета привкус земли, влажной травы, горячего песка и соли.
   Но вот лето позади, я дома, в Париже. Квартира на последнем этаже, высокие потолки, гигантские двери. Бесконечное переплетение коридоров; ведущих в огромные комнаты, где царит тишина. Все белое: плиточный пол, стены, пространство.
   Безмолвие — оно разное днем и ночью, я почти всегда одна, окружающий мир кажется мне безмерным. Утро: за окнами проносятся первые машины, я уже немного утомлена, в комнате — рассеянный полумрак, пока еще закрыты ставни; тиканье часов на кухне, шуршание газетных страниц — это отец; когда он уходит и я остаюсь одна, на меня нападает растерянность, похожая на страх. День: приглушенный уличный шум и тишина пустых комнат — дома в это время нет ни души. И, наконец, вечер: я засыпаю последней, одна в своей комнате, и ночь что-то нашептывает мне на ухо.
   Я могла часами сидеть, закрывшись у себя, и смотреть, как солнце играет с тенью за оконными занавесками. Мне нравилось думать, что моя комната как бы подвешена в пустоте, а в центре — одна только я. Когда мне удавалось вот так сосредоточиться и ощутить полноту жизни, я чувствовала себя счастливой, но в то же время не могла избавиться от непонятной тревоги. Впрочем, я не очень страдала от того, что меня бросали одну.
   О нашей квартире у меня сохранились очень сбивчивые воспоминания. Мои детские слезы, их соленый вкус, когда, стекая по щекам, они добираются до губ. Папа, его голос в полумраке: каждый вечер перед сном он рассказывает мне одну и ту же сказку, — в конце концов я ее выучила наизусть; его колючее прикосновение к моему лбу — он желает мне спокойной ночи, а я делаю вид, что уже сплю. Мы с братом кидаем друг в друга подушки или скачем по кроватям, наши с ним ссоры, которые неизменно кончались взрывами хохота.
   Что же за ребенок я была?
   Мама говорила, что со мной было непросто. Потому что в детстве я была взбалмошной, дерзкой девчонкой, не такой, как все, и не вписывалась ни в какие «рамки». Вполне возможно. У родителей были основания на меня сердиться.
   Я помню себя девочкой: пылкой и страстной, пожалуй, несколько самоуверенной и диковатой. Я часто ставила родителей в неловкое положение и вообще редко их слушалась. Хлопот со мной была уйма. Чертенок с бешеным темпераментом — то я издавала дикие крики при всем честном народе, то дергала за волосы других детей, то грубила взрослым. На самом деле я просто любила жизнь. И демонстрировала это при каждом удобном и неудобном случае. Но как раз это моя мама выносила с большим трудом.
   Набесившись вволю, я стремилась уединиться, посидеть спокойно и подумать о жизни. Я была переполнена любовью и стремилась подарить ее другим. Но я была очень одинока.
   Я плохо понимала, в каком мире живу. Он представлялся мне странным, мне казалось, что все, что я могу увидеть, потрогать, услышать, почувствовать, было каким-то бесплотным. Я жила в безмолвном мире вопросов, абстракций, игр, криков, смеха и слез, всплесков радости и солнечного блеска, но я не могла всем этим распорядиться.
   У каждого детства свои запахи, причуды, свои страдания. Я долго не могла избавиться от детских страхов.
   В самые первые годы моей жизни каждый вечер мне чудилось, что ко мне является сказочная фея. Это была маленькая женщина с изящной хрупкой фигуркой и короткими волосами, в яркой, оранжевых тонов одежде. Где-то за ней маячила безликая, бессловесная толпа. В какой-то момент мне расхотелось ее видеть, я стала просить ее больше не приходить, но она не слушалась, появлялась опять и оставалась со мной, пока я не засыпала. И мне кажется, что именно с той поры, когда фея наконец решила меня покинуть, на меня напал страх.
   Мне чудилось, что вот-вот земля разверзнется у меня под ногами и я не могу сделать ни шагу вперед, потому что окружающий мир застыл на месте. Ко мне подходили люди, силились что-то мне сказать, но стоило им открыть рот, как у них на губах выступала обильная пена, в которой тонули все произносимые слова. Я не понимала, что это значит.
   Позднее начались уже настоящие кошмары. Например, мне казалось, что в моей комнате притаилось чудовище. Как только темнело, я зарывалась под одеяло и во все глаза смотрела на него, чтобы оно не набросилось на меня внезапно. Я просила у него пощады и всячески старалась его задобрить. А еще меня пугала женщина в белом, она появлялась в большом зеркале, как только гасили свет, я страшно боялась увидеть среди ночи ее бледное, пустое лицо и каждый вечер поворачивала зеркало к стене. Этот кошмар преследовал меня до пятнадцати лет.
   Не знаю, будь у меня другая семья, может, и я была бы иной. Мои родители любили меня. Возможно, даже слишком сильно. Но теплоты в их чувстве было мало. Почему так получалось, я не помню. Теперь я уже ничего не помню, я все забыла. Теперь, по прошествии стольких лет, я все еще гадаю, почему они так упорно стремились наладить мою безалаберную жизнь. Я ведь ничего от них не требовала. Лучше бы они меня просто презирали, тем более что я этого заслуживала, тогда мое падение, возможно, оказалось бы не столь ужасным, как для них, так и для меня самой.
   Мама была женщиной очень практичной, приземленной, не терпела беспорядка и разболтанности, мне она представлялась сделанной из льда. Конечно, в пять лет не очень-то хорошо понимаешь, что к чему. Достаточно, чтобы тебя просто приласкали, иногда подарили игрушку, и ты уже чувствуешь себя счастливой. Но позднее у меня появились другие потребности, и тут мама оказалась совершенно беспомощной. Я любила ее, но, конечно, не так, как положено. Когда я выросла, мы окончательно перестали понимать друг друга. В тот день, когда мне вынесли приговор, она потеряла сознание прямо в зале суда, а очнувшись, стала кричать, что ее я тоже убила; маму вывели из зала и напичкали таблетками. Кажется, тогда мы и виделись в последний раз. Я давно забыла аромат ее духов.
   Отец редко бывал дома. Работа, еще раз работа и какие-то загадочные обязательства. Я вижу его как сквозь сон: отец, которого никогда нет, отец, который о тебе не помнит, отец, у которого другие заботы и интересы. Однако вряд ли я уж так страдала из-за того, что он редко бывал рядом. Наверное, мне это было безразлично. А может, я просто привыкла. Что я могу еще сказать о нем? Единственное, что мне вспоминается, это дверь из красного дерева, дверь его кабинета, дверь, за которой он скрывался и которую я не имела права открывать — дверь как граница. Сейчас отец с братом иногда навещают меня в тюрьме, через стекло зала свиданий я вижу его расплывшееся с годами лицо, и с каждым разом во мне крепнет убеждение, что мы становимся все ближе и ближе друг другу.
   В шесть лет я пошла в школу. Я вспоминаю голубые коридоры, стены, увешанные неумелыми детскими рисунками; большие окна выходят во двор, он наполнен криками, смехом, звонкими голосами, которые долетают и до меня, до этих молчаливых голубых коридоров.
   Об этой поре у меня остались воспоминания с привкусом горечи. Я хорошо училась, но была непоседливой, озорной и порой даже нахальной; короче, учителя меня недолюбливали и даже сослали на последнюю парту.
   И все же было тогда в моей жизни и что-то хорошее — благодаря девочке, похожей на конфетку в голубой обертке. Ее звали Ванесса. В отличие от меня, тощей как палка, Ванесса была пухленькая. У нее были длинные волосы, заплетенные в аккуратные косы, кукольное личико, усеянное трогательными веснушками, и сияющие небесной голубизной огромные глаза. Я же со своей разболтанной походкой, вечно всклокоченными волосами и небрежно одетая, была, скорее, похожа на мальчишку.
   Вот, пожалуй, первая целостная картинка, оставшаяся от моего прошлого: мы сталкиваемся с Ванессой в школе, в туалетной комнате, выложенной голубым кафелем, и ее огромные голубые глаза впервые встречаются с моими. Меня сразу покорила ее улыбка — это была любовь с первого взгляда. Я так никогда и не смогла понять, почему это голубое чудо решило подружиться со мной, с маленьким чудовищем, однако мы стали неразлучны. А с годами сблизились настолько, что уже не представляли себе, как жить друг без друга.
   Я звонила Ванессе каждую субботу в семь утра. Дрожащей рукой набирала номер и с бьющимся сердцем ждала, когда услышу в трубке ее голосок. И мы начинали болтать обо всем на свете: мечтали о будущем, рассказывали друг другу всякую всячину, считалки, например, хихикали и никак не могли остановиться — тем нам всегда хватало, в конце концов можно было просто фантазировать. Иногда Ванесса приглашала меня к себе. Я помню ее комнату, обои цвета ее глаз, приглушенный свет, маленькое окошко, выходящее на улицу, кровать с серовато-голубой периной, платяной шкаф в глубине, на стенах — детские рисунки Ванессы и повсюду — в беспорядке сваленные игрушки. Это был наш с Ванессой мир. Мне очень нравилось смотреть на жизнь ее глазами. Мечтали мы чаще всего об одном и том же, а понимали друг друга с полуслова, с полувзгляда, иногда даже просто по паузе в разговоре. Нам не мешало то, что мы были такие разные. Мнения взрослых для нас не существовало, мы слишком дорожили нашей дружбой. У нас все было общее, даже мысли.
   Мы жили отдельно от других, на своей планете, далекой и странной, но мы были вместе.
   Наша дружба длилась шесть лет. Ванесса была для меня всем: единственным светом в окошке. Я доверяла ей как себе самой и не хотела делить ни с кем. Только с ней я чувствовала себя в безопасности. И очень счастливой. Помню, как хорошо нам было вместе, помню наши шалости, выдумки и бесконечные перешептывания. Помню, как приятно от Ванессы пахло, но даже сегодня затрудняюсь определить, чем именно, просто всякий раз, вспоминая о ней, о ее огромных, загадочных глазах, я чувствую этот «голубой аромат». Голубой аромат. Голубой цветок. Голубой ангел. Вот такой и была Ванесса.
   Все это никак не связано с той историей, которую я собираюсь рассказать. Хотя нет, пожалуй, связано: дружба с Ванессой принесла мне столько счастья, что с тех пор я всегда мечтала найти себе такую же подругу. Да, Ванесса оставила след в моей жизни. И, возможно, только одна она и осталась мне верна. Не знаю, что с ней теперь, но уверена, что она меня не предала. Мы никогда не клялись друг другу в вечной дружбе, дети вообще не любят облекать подобные мысли в слова, но в душе все-таки верили в нее. Однажды во время процесса я повернулась лицом к залу, и вдруг мне показалось, что на меня, как прежде, смотрят огромные голубые глаза Ванессы.
   Этот период моей жизни, детство, видится мне, как и самые первые младенческие годы, каким-то бесплотным и невесомым. Я жила странной жизнью, мир представлялся мне населенным безумцами, а я — его единственной реальностью.
   Взрослых я не понимала и избегала, может, поэтому в один прекрасный день и решила попробовать писать. Мне было тогда лет восемь. Я попросила маму купить отдельную тетрадь и с тех пор развлекалась тем, что корявым неуверенным почерком заполняла страницу за страницей. Мне нравилось сочинять истории, выдумывать персонажей, нравилось, что мои мечты обретают плоть и кровь. Я просто играла, не более того, играла с героями моих сказок, придумывала им внешность, характер: принцесса с разбитым сердцем, бесстрашные влюбленные рыцари, злые волшебницы, плетущие коварные интриги, — я жила вместе с ними, чувствовала их постоянное присутствие, мне казалось, что я даже могу прикоснуться к ним рукой.
   Я очень хорошо помню себя в это время. Писательство было для меня не просто потребностью, не просто удовольствием — чем-то большим: я создавала свой мир, в котором можно было укрыться от реальности.
   Все эти воспоминания здесь, со мной, живут в толще стен моей камеры, но иногда их заслоняют другие картины, тревожные, тягостные, неотвязные.
   Вот одна из них. Наша огромная квартира, вечер, зима, зимой темнеет рано. До меня доносятся крики, шум, грохот, рыдания. В темноте мой брат Бастиан обнимает меня, стараясь защитить, но руки у него дрожат, и я тоже дрожу. Должно быть, мне было лет семь, когда начались первые ссоры между родителями, и наша семья стала стремительно распадаться. Бессонными ночами, спрятавшись в своей комнате и обливаясь слезами, я слушала эти крики. Внезапно всплывает еще одна картина: мама, лежащая на софе, с трудом сдерживающая рыдания, и папа за письменным столом, невозмутимый и молчаливый после бурной сцены. Впоследствии об этом эпизоде в нашей семье никогда не вспоминали — это было табу.
   Я так до конца и не поняла, что же тогда происходило. Я была слишком мала, и меня не посвящали в дела взрослых. Однажды, не отдавая себе отчета в серьезности происходящего, я спросила у мамы, правда ли, что она так сильно влюблена в чужого мужчину и из-за этого так злится папа. Она долго молчала, потом утвердительно кивнула головой, пристально глядя на меня печальными глазами. В этот момент я ненавиделаее всей душой.
   А потом я вообще перестала что-либо понимать. Наша семейная жизнь сломалась в одночасье. Все, что нас связывало, исчезло как не бывало. При этом родители не допускали даже мысли о разводе. Долгие годы мы все четверо жили как чужие, и самой чужой оказалась я. Я с удивлением смотрела, во что превратилась наша семья: мама постепенно сходила с ума, брат замкнулся в молчании, отец вечно отсутствовал. А меня просто не существовало, я была как бы вне их проблем. Я не могла сопереживать им по-настоящему, но осознавала пугающее безразличие, окружавшее меня. И вот так, за несколько лет шагза шагом наша семья уничтожила себя, сгноила в тягостном, мрачном молчании.
   Потом пришла пора взрослеть. Я делала вид, что совсем этого не хочу. Обижалась, когда мама заговаривала о том, что мне пора купить лифчик, или советовала, как вести себя, когда начнутся месячные. Отвергала всякую заботу, и прежде всего материнскую. Перечила родителям во всем. Ко мне вообще невозможно было подступиться. Я не выносила, когда до меня дотрагивались или даже просто на меня смотрели. Я больше не нуждалась в их любви.
   Мысль о том, что мне предстоит стать взрослой, вызывала у меня чуть ли не тошноту.
   И в то же время я с большим интересом относилась к своему телу. Но только не хотела, чтобы другие об этом знали. Я безумно завидовала Ванессе, фигура которой постепенно начала округляться. В ней уже угадывались будущие женские формы, я же оставалась плоской как доска. Каждый день у большого зеркала я вглядывалась в свое отражение, подстерегая какой-нибудь признак, возвещавший о вступлении в переходный возраст. Но нет. Мой живот по-прежнему торчал, как у ребенка, хотя я давно себя таковым не считала, а грудь упорно не желала расти.
   Тогда мне впервые стало казаться, что я задыхаюсь. Меня угнетало все: мое тело, родители, взгляды окружающих — я ненавидела весь мир.
   Непонятая, нелюбимая — я беззвучно вопила от отчаяния. И в один прекрасный день решила покончить со своим бумагомаранием. За час я уничтожила все, что до сих пор написала, учинила полный разгром, как будто кому-то мстила. И все потому, что страшно обижалась на родителей и была уверена, что они любят меня только за мой писательский талант. Ведь мама частенько, даже не прочитав моего нового произведения, с гордостью демонстрировала его знакомым. А я хотела только одного: чтобы родители поняли и признали, что я есть я, а не какая-то чудо-девочка, будущая писательница. Чтобы они любили меня просто за то, что я их дочь.
   Этот поступок встревожил родителей, и в один прекрасный день я очутилась у психолога. Я помню кабинет, погруженный в полумрак, неприступного врача, его взгляд свысока, который я смело встречала. Сеанс за сеансом он задавал мне дурацкие вопросы, и я отвечала сквозь зубы, — в конце концов он вынес вердикт, что все это временные трудности, связанные с переходным возрастом, и никаких причин для волнений нет. Знал бы он, что меня ожидает в ближайшем будущем…
   А потом Ванесса уехала в другой город, и это стало для меня поистине ужасным ударом. Нам в ту пору не было и одиннадцати. Сейчас мне иногда приходит в голову, что разлука с Ванессой была наказанием за то, что все эти годы я думала только о себе и совершенно извела своих родителей.
   Помню день, когда нам пришлось распрощаться. Это было в августе, солнце жгло нещадно. Ветер играл темными, очень длинными и густыми волосами Ванессы, ей приходилось постоянно откидывать пряди со лба. Ее бездонные голубые глаза никогда не казались мне такими огромными. Может, потому, что они всегда были такими ясными, а теперь в них стояли слезы. Я не могла выносить, когда Ванесса начинала плакать. Мне как будто вонзали нож прямо в грудь. И вот теперь она стояла неподвижно в багровом свете сумерек и сжимала в руке кулон — маленькую голубую балеринку; я подарила ей его на последний день рождения.
   Я обняла ее и изо всех сил прижала к себе. Меня обволокло ее голубым ароматом, и я заплакала навзрыд. Дети часто плачут по пустякам, например когда капризничают, Но в этот раз я плакала по-другому: мне казалось, что стоит Ванессе уехать, и нашей дружбе придет конец.
   Мы очень долго стояли обнявшись. Наконец она высвободилась из моих объятий и улыбнулась мне сквозь слезы.
   А потом она повернулась, подошла к машине и села в нее, машина тронулась с места, оставив за собой лишь облако пыли. Я плакала дни и недели напролет, у моих слез был горьковатый привкус, они жгли мне горло. Но нужно было взглянуть правде в глаза. Я осталась одна. И с этой мыслью было очень трудно, просто невозможно смириться.