Он осекся, потому что…
   Я внимательно смотрел на него, как, должно быть, тридцать лет назад разглядывал своего деда, когда тот умер, навеки, в своей спальне наверху. Щетина на бледно-восковой коже деда, веки, готовые вдруг раскрыться и пропустить рассерженный взгляд, от которого бабушка, как Снежная королева, всегда застывала посреди гостиной, – все, все это предстало передо мной так же четко и ясно, как этот миг, когда напротив меня марионеткой сидел посмертный гример Ленина, по-мышиному жуя свой фруктовый салатик.
   – Вы что, – вежливо осведомился он, – ищете следы швов над моими ушами?
   – Нет, нет!
   – Да, да! – развеселившись, возразил он. – Все ищут! Гляди!
   Он наклонился вперед, вертя головой направо и налево, натягивая кожу у линии волос, затем на висках.
   – Надо же, – сказал я. – Отличная работа.
   – Нет. Безупречная!
   Ибо тонкие порезы были едва-едва различимы, и если мушиные пятнышки рубцов и были там когда-то, то давным-давно сошли.
   – Неужели вы… – начал я.
   – Оперировал сам себя? Вырезал себе аппендикс? Может, я вроде той женщины, что сбежала из Шангри-Ла и сморщилась, как монгольская старуха![73]
   Грок рассмеялся, и меня очаровал его смех. Не было ни минуты, когда бы он не веселился. Казалось, стоит ему перестать смеяться, как он тут же задохнется и умрет. Вечно счастливый хохот и не сходящая с лица улыбка.
   – Да? – спросил он, видя, что я разглядываю его зубы и губы.
   – А над чем вы все время смеетесь? – спросил я.
   – Да над всем! Ты когда-нибудь смотрел фильм с Конрадом Вейдтом[74]?..
   – «Человек, который смеется»?[75]
   Грок остолбенел от удивления.
   – Невероятно! Ты не можешь этого знать!
   – Моя мать была помешана на кино. Когда я учился в первом, втором, третьем классе, она забирала меня после школы, и мы шли смотреть Мэри Пикфорд[76], Лона Чейни, Чаплина. И… Конрада Вейдта! Цыгане разрезают ему рот, чтобы он улыбался до конца жизни, а он влюбляется в слепую девушку, которая не может видеть этой страшной улыбки. Потом он ей изменяет, а когда принцесса с презрением его отвергает, возвращается к своей слепой девушке, плачет и находит утешение в ее невидящих объятиях. А ты сидишь в темноте кинотеатра «Элит», где-то у бокового прохода, и плачешь. Конец.
   – Боже мой! – воскликнул Грок почти без смеха. – Ты потрясающий малыш. Правда!
   Он усмехнулся.
   – Я – тот самый герой Вейдта, только цыгане не разрезали мне рот. Это сделали самоубийства, убийства, кровавые бойни. Когда ты заживо погребен вместе с тысячами мертвецов и изо всех сил, преодолевая тошноту, пытаешься выбраться из могилы, расстрелянный, но живой. С тех пор я не притрагиваюсь к мясу, потому что оно пахнет гашеной известью, трупами, непогребенными телами. Так что вот… – он развел руками, – фрукты. Салаты. Хлеб, свежее масло и вино. И со временем я пришил себе эту улыбку. Я защищаю истинный мир фальшивой улыбкой. Когда стоишь перед лицом смерти, почему бы не показать ей эти зубы, похотливый язык и смех? Кстати, это я взял тебя под свою ответственность!
   – Меня?
   – Я сказал Мэнни Либеру, чтобы он нанял Роя, твоего приятеля, спеца по тираннозаврам. И сказал: нам нужен кто-нибудь, кто пишет так же хорошо, как Рой фантазирует. Вуаля! И вот ты здесь!
   – Спасибо, – медленно проговорил я.
   Грок снова принялся клевать свою еду, довольный, что я пялюсь на его подбородок, его рот, его лоб.
   – Вы могли бы сколотить состояние… – сказал я.
   – Как раз этим я и занимаюсь. – Он отрезал ломтик ананаса. – Студия платит мне баснословные деньги. Их звезды то и дело приходят с помятыми лицами после пьянки или пробивают лобовое стекло головой. На «Максимус» постоянно боятся, что я уйду. Чепуха! Я останусь. И буду молодеть с каждым годом, резать и подшивать, и снова подшивать, пока моя кожа не натянется так, что при каждой улыбке будут выскакивать глаза! Вот так! – Он показал. – Потому что я не могу вернуться назад. Ленин выставил меня из России.
   – Покойник вас выставил?
   Фриц Вонг наклонился и с немалым удовольствием прислушался к разговору.
   – Грок, – сказал он мягко, – объясни. Ленин с новым румянцем на щеках. Ленин с новенькими зубами, прячет во рту улыбку. Ленин с новыми, хрустальными, глазами под веками. Ленин удаляет себе родинки и подстригает козлиную бородку. Ленин, Ленин. Рассказывай.
   – Очень просто, – сказал Грок, – Ленин для них – святой чудотворец, бессмертный в своем хрустальном гробу. А Грок, кто он такой? Разве это Грок придал яркость его губам, свежесть его лицу? Нет! Ленин, даже умерший, сам становится все краше и краше! И что же? Грока в расход! И Грок бежал! И где теперь Грок? Падает наверх… вместе с вами.
   На другом конце длинного стола снова появился Док Филипс. Он не стал подходить ближе, однако резким кивком велел Гроку следовать за ним.
   Грок не спеша промокнул салфеткой тонкие ярко-розовые улыбающиеся губы, сделал еще один долгий глоток холодного молока, скрестил на тарелке нож и вилку и стал пробираться к выходу. Вдруг он остановился, задумался и сказал:
   – Нет, это не «Титаник», скорее Озимандия! – и выбежал вон.
   – И к чему, – помолчав, сказал Рой, – он болтал тут про всяких морских коров и столярное дело?
   – Он что надо, – отозвался Фриц Вонг. – Конрад Вейдт в миниатюре. Я задействую этого сукина сына в моем следующем фильме.
   – А при чем тут Озимандия? – спросил я.

Глава 16

   Весь остаток дня Рой беспрестанно просовывал голову в дверь моего кабинета и показывал свои покрытые глиной руки.
   – Пусто! – кричал он. – Нет чудовища!
   Я выдергивал лист из пишущей машинки.
   – Пусто! Нет чудовища!
   Но наконец, к десяти вечера, Рой поехал вместе со мной в «Браун-дерби».
   По дороге я прочел вслух первую часть «Озимандии»:
 
Я встретил путника; он шел из стран далеких
И мне сказал: вдали, где вечность сторожит
Пустыни тишину, среди песков глубоких
Обломок статуи распавшейся лежит.
 
 
Из полустертых черт сквозит надменный пламень —
Желанье заставлять весь мир себе служить;
Ваятель опытный вложил в бездушный камень
Те страсти, что могли столетья пережить.
 
   По лицу Роя пробежали какие-то тени.
   – Читай дальше, – попросил он.
   Я прочел:
 
И сохранил слова обломок изваянья:
«Я – Озимандия, я – мощный царь царей!
Взгляните на мои великие деянья,
Владыки всех времен, всех стран и всех морей!»
 
 
Кругом нет ничего… Глубокое молчанье…
Пустыня мертвая… И небеса над ней…[77]
 
   Когда я закончил, Рой проехал молча еще два-три длинных и мрачных жилых квартала.
   – Поворачивай назад, поехали домой, – сказал я.
   – Почему?
   – После этого стихотворения кажется, что киностудия и кладбище – единое целое. У тебя когда-нибудь был такой стеклянный шар: встряхнешь его и внутри поднимаются снежные вихри? Вот так у меня вертится сейчас все внутри.
   – Фигня, – отозвался Рой.
   Я взглянул на его великолепный орлиный профиль, рассекавший ночной воздух. Рой был полон того оптимизма, которым, пожалуй, обладают лишь настоящие мастера, уверенные, что способны сотворить мир именно таким, каким они хотят его видеть, несмотря ни на что.
   Я вспомнил, что, когда нам обоим было по тринадцать лет, Кинг-Конг сорвался с Эмпайр-стейт-билдинг и упал прямо на нас. Поднявшись на ноги, мы больше не были прежними. Мы сказали друг другу, что либо однажды напишем и вдохнем жизнь в столь же великое, могучее и прекрасное чудовище, как Кинг-Конг, либо просто умрем.
   – Чудовище, – прошептал Рой. – Мы пришли.
   И мы подкатили к «Браун-дерби», ресторану с коричневым котелком вместо крыши, не столь гигантским, как у ресторана на бульваре Уилшир, в пяти милях отсюда, на другом конце города: тот котелок был таким огромным, что пришелся бы впору самому Господу на Пасху или какой-нибудь киношной шишке в пятничный вечер. О том, что это далеко не простой ресторан, говорили только 999 рисованных шаржей, которыми были увешаны все стены внутри. Снаружи то было ничем не примечательное здание в псевдоиспанском стиле. Мы отважно переступили порог этого безликого места и оказались перед 999 портретами.
   При виде нас метрдотель «Браун-дерби» приподнял левую бровь. В прошлом страстный собачник, теперь он любил только кошек. От нас странно пахло.
   – У вас, конечно, нет договоренности? – вяло заметил он.
   – Недоговоренности? По поводу этого заведения? – переспросил Рой. – Сколько угодно!
   От таких слов у метрдотеля на затылке шерсть встала дыбом, но все же он нас пропустил.
   Ресторан был почти безлюден. За несколькими столиками сидели люди, доедая десерт и допивая коньяк. Кое-где официанты уже начали перестилать скатерти и раскладывать приборы.
   Впереди послышался смех, и мы увидели трех женщин, стоящих возле столика: они наклонились к мужчине, который, по-видимому, пересчитывал купюры, чтобы оплатить счет за вечер. Молодые женщины смеялись и обещали, пока он расплачивается, ждать на улице и рассматривать витрины, после чего, в облаке духов, промчались мимо нас с Роем. Мы же стояли словно вкопанные и удивленно таращились на человека в кабинке за столиком.
   Это был Станислав Грок.
   – Боже мой! – воскликнул Рой. – Это вы?
   – Я?!
   Вечное пламя Грока внезапно погасло.
   – Что вы здесь делаете? – воскликнул он.
   – Нас пригласили.
   – Мы тут кое-кого искали, – сказал я.
   – А нашли меня и здо́рово расстроились, – заметил Грок.
   Рой, страдавший достопамятным синдромом Зигфрида, незаметно попятился назад. Обещали дракона, а получил комара. Он не мог оторвать взгляда от Грока.
   – Почему ты на меня так смотришь? – резко спросил коротышка.
   – Рой! – предостерегающе произнес я.
   Ибо понял, что Рой подумал то же, что и я. Это была всего лишь шутка. Кто-то знал, что Грок иногда ужинает здесь, и направил нас по ложному следу. Чтобы сбить с толку и нас, и Грока. И все же Рой внимательно рассматривал уши, нос и подбородок карлика.
   – Не-а, – сказал Рой, – вы не подходите.
   – Для чего? Продолжай! Давай! Это что, расследование?
   Смех тихой пулеметной очередью начал вырываться из его груди и наконец слетел с тонких губ.
   – Но почему в «Браун-дерби»? Здесь бывают совсем не те страшилища, что вы ищете. Скорее персонажи ночных кошмаров. А я сам, обезьяньей лапой сляпанный из лоскутов? Кого я могу напугать?
   – Не волнуйтесь, – ответил Рой. – Страх приходит потом, когда в три часа ночи я вспоминаю о вас.
   Это подействовало. Грок разразился небывалым хохотом и жестом пригласил нас сесть в его кабинке.
   – Раз уж этой ночью вам все равно не спать, выпьем!
   Мы с Роем нервно окинули взглядом ресторан.
   Нет чудовища.
   Когда шампанское было разлито по бокалам, Грок поднял за нас тост:
   – Пусть вам никогда не придется завивать ресницы мертвецу, чистить ему зубы, вощить бороду и подкрашивать сифилитичные губы.
   Грок поднялся и посмотрел на дверь, куда убежали его женщины.
   – Вы видели их лица? – Грок улыбнулся им вслед. – Это мои! А знаете, отчего эти девчонки так безумно в меня влюблены и никогда меня не покинут? Я – верховный лама долины Голубой Луны[78]. Стоит им уйти, дверь – моя дверь – захлопнется и их лица увянут. Кроме того, я предупредил их, что прикрепил тонкие ниточки под их глазами и подбородками. Стоит им слишком далеко, слишком быстро удрать к другому концу ниточки – их истинный облик раскроется. И вместо тридцати им будет сорок два!
   – Фафнир, – проворчал Рой.
   Его пальцы сжали край стола, как будто он вот-вот вскочит с места.
   – Кто?
   – Один приятель, – пояснил я. – Мы должны были встретиться с ним сегодня.
   – Сегодня уже прошло, – сказал Грок. – Но вы оставайтесь. Допейте шампанское. Закажите еще, я оплачу. Может, хотите салат, пока кухня не закрылась?
   – Я не голоден, – буркнул Рой, в глазах которого читалось то же бесконечное разочарование, как на спектакле «Зигфрид» в «Шрайн».
   – Хотим! – ответил я.
   – Два салата, – сказал Грок официанту. – С голубым сыром?
   Рой закрыл глаза.
   – Да! – сказал я.
   Грок повернулся к официанту и сунул ему в руку неоправданно щедрые чаевые.
   – Побалуйте моих друзей, – сказал он, ухмыльнувшись. Затем, бросив взгляд на дверь, куда его женщины рысцой умчались на своих миниатюрных копытцах, он покачал головой. – Мне пора. На улице дождь. И вся эта вода льет на лица моих пташек. Они же растают! Прощайте. Арриведерчи!
   И ушел. Входная дверь с тихим шорохом закрылась за ним.
   – Сматываемся. Я чувствую себя дураком! – сказал Рой.
   Пошевелившись, он расплескал свое шампанское, чертыхнулся и принялся вытирать. Я налил ему еще и смотрел, как он медленно и спокойно допивает свой бокал.
   Через пять минут в дальнем углу ресторана появилось оно.
   Метрдотель разворачивал вокруг самого дальнего столика ширму. Она выскользнула и с резким шуршанием наполовину сложилась обратно. Метрдотель что-то пробурчал себе под нос. А затем в дверях кухни, где, как я понял, уже несколько секунд назад появились мужчина и женщина, произошло некое движение. И вот, когда метрдотель поправил свернувшийся экран, они вышли на свет и, глядя лишь вперед, на эту ширму, поспешно направились к столу.
   – Боже мой! – сипло прошептал я. – Рой?
   Рой взглянул туда же.
   – Фафнир! – шепнул я.
   – Не может быть! – Рой замер и пристально вгляделся в прошмыгнувшую парочку. – Точно.
   Но тот, кто торопливо прошел от кухни к столу, за руку таща за собой свою даму, был не Фафнир, не мифологический дракон, не жуткий змей.
   Это был тот, кого мы искали столько долгих недель и трудных дней. Тот, кого я мог бы создать при помощи пера или машинки, чувствуя, как холодок ужаса ползет вверх по руке и леденит затылок.
   Это был тот, кого Рой тщетно пытался сотворить каждый раз, когда запускал свои длинные пальцы в глину. Кровавый пузырь, раздувшийся на поверхности грязной первобытной жижи и обретший форму лица.
   И это лицо вобрало в себя все изуродованные, рубцеватые, замогильные лица раненых, расстрелянных и похороненных людей за все десять тысяч лет, что существуют войны.
   Это был Квазимодо в старости, истерзанный ниспосланными ему Божьими карами в виде раковых опухолей и нескончаемыми страданиями от проказы.
   И сквозь это лицо просвечивала душа, которой суждено жить в нем вечно.
   «Вечно! – подумал я. – Ей никогда не выбраться!»
   Это было наше чудовище.
   Все решилось в один миг.
   Мысленно сделав моментальное фото этого создания, я закрыл глаза и увидел, что ужасающий лик оставил огненный отпечаток на моей сетчатке; он пылал так неистово, что глаза мои до краев наполнились слезами и невольный звук вырвался из моего горла.
   Это было лицо, в котором тонули два страшных жидких глаза. Лицо, в котором эти исступленно барахтающиеся глаза не находили ни тихой гавани, ни покоя, ни спасения. И, не видя вокруг себя ничего безупречного, эти глаза, блестя отчаянием, плавали на одном месте, держась на поверхности месива из плоти, не желая тонуть, отказываясь сдаться и исчезнуть совсем. В них светилась искра последней надежды, надежды на то, что, вращаясь в том или ином направлении, они все-таки высмотрят для себя что-нибудь: незаметный способ избавления, проявление совершенной красоты, весть о том, что все не так ужасно, как кажется. И вот эти глаза покачивались, как поплавок на якоре, среди раскаленной докрасна лавы истребленной плоти, среди плавящейся массы генетического материала, в которой ни одна душа, даже самая мужественная, не способна выжить. Ноздри размеренно втягивались, рот отверстой раной заходился в беззвучном крике и исторгал воздух обратно.
   В этот момент я увидел, как Рой дернулся вперед, потом назад, словно в него выстрелили, а рука его безотчетным и быстрым движением потянулась к карману.
   Затем, когда странный человек-развалина скрылся за водруженной на место ширмой, рука Роя вынырнула из кармана, достав оттуда маленький блокнот для эскизов и карандаш. Не отрывая взгляда от ширмы, словно прозревая сквозь нее, и совсем не глядя в блокнот, Рой сделал набросок страшного видения, кошмара, кровоточащей плоти – разрушенной и обезнадеженной.
   Рой, подобно Гюставу Доре[79] задолго до него, обладал той же точностью пальцев, которые двигались, бегали, оставляя чернильный след, рисуя набросок, ему достаточно было одним взглядом окинуть лондонскую толпу, и, словно из открывшегося крана, из опрокинутого стакана, сквозь воронку памяти, из-под его пальцев струей выхлестывали образы, брызгали с карандаша, и каждый глаз, каждая ноздря, каждый рот, каждая щека, каждое лицо оказывались четкими и законченными, будто отпечатанные. Через десять секунд рука Роя, точно паук, брошенный в кипяток, плясала и лихорадочно сновала, судорожно набрасывая воспоминания. Мгновение назад блокнот был пуст. И вот уже чудовище – не все, но бо́льшая его часть – оказалось там!
   – Черт! – прошептал Рой и отшвырнул карандаш.
   Я посмотрел на ширму с восточным орнаментом, затем на набросок.
   То, что я увидел, смахивало на полупозитивный-полунегативный снимок промелькнувшего перед нашими глазами страшилища.
   Теперь, когда чудовище скрылось из виду и метрдотель за ширмой принимал заказ, я не мог оторвать взгляда от рисунка Роя.
   – Почти все, – прошептал Рой. – Но не совсем. Поиски закончены, юнга.
   – Нет.
   – Да.
   Я отчего-то вскочил.
   – Спокойной ночи.
   – Ты куда? – опешил Рой.
   – Домой.
   – Ну и как ты думаешь добираться? Час трястись в автобусе? Сядь.
   Рука Роя бегала по блокноту.
   – Перестань, – сказал я.
   Это было все равно что выстрелить ему в лицо.
   – И это после стольких недель ожидания? К черту! Что это с тобой?
   – Я выхожу из игры.
   – Я тоже. Думаешь, мне все это нравится? – Он задумался над своими словами. – Ладно, пусть мне будет плохо, но сперва я разберусь с этим.
   Он сделал рисунок еще кошмарнее, выделяя самые страшные черты.
   – Ну как?
   – Вот теперь мне действительно страшно.
   – Думаешь, он выскочит из-за ширмы и схватит тебя?
   – Точно!
   – Садись и ешь свой салат. Знаешь, как говорит Хичкок: когда главный художник закончил с декорациями, фильм состоялся. Наш фильм состоялся. Это – его завершение. Дело в шляпе.
   – Но отчего мне так стыдно? – Я тяжело опустился обратно на стул и не мог уже смотреть в Роев блокнот.
   – Потому что ты не он, а он не ты. Благодари Бога и цени каждое проявление Его милости. Что, если я порву все это и мы уйдем? Сколько еще месяцев нам понадобится, чтобы найти что-то столь же печальное и страшное?
   Я с трудом проглотил комок в горле.
   – Вечность.
   – То-то. Другого такого вечера не будет. Так что сиди спокойно, ешь и жди.
   – Я подожду, но спокойно сидеть не смогу, и мне будет очень грустно.
   Рой посмотрел на меня в упор.
   – Видишь эти глаза?
   – Да.
   – Что ты в них видишь?
   – Слезы.
   – Значит, я переживаю не меньше твоего, но ничего не могу с собой поделать. Остынь. Выпей.
   Он подлил еще шампанского.
   – Какая гадость, – сказал я.
   Рой рисовал, и лицо ясно проявлялось на бумаге. Лицо на стадии полного разложения, словно его жилец – разум, обитавший под этой оболочкой, – сбежал, уплыл за тысячи миль и теперь безвозвратно тонет. Если под этой плотью и были кости, их давно разметало на части, и, воссоединившись, они обрели какие-то жучиные очертания – чужие фасады, замаскированные под руины. Если и был под этими костями разум, прячущийся в расселинах сетчатки и слуховых каналов, то он отчаянно заявлял о себе через вращающиеся белки глаз.
   Однако, как только нам принесли еду и налили шампанского, мы с Роем застыли от ужаса: из-за ширмы раздались взрывы невероятного хохота, гулко отражавшиеся от стен. Сперва женщина не смеялась в ответ, но затем, по прошествии часа, ее негромкий смех звучал почти наравне с хохотом мужчины. Но если его смех звучал чисто, как колокол, то ее хихиканье было почти истеричным.
   Чтобы не дать деру, я надрался в хлам. Когда бутыль с шампанским опустела, метрдотель принес другую и отвел мою руку, которой я пытался нащупать пустой бумажник.
   – Грок, – напомнил он, но Рой его не слышал.
   Он заполнял блокнот – страницу за страницей; время шло, смех слышался все громче, наброски Роя становились все более гротескными, словно бурные всплески бесхитростного веселья подстегивали воспоминания и заставляли исчеркивать страницы. Наконец смех затих. Из-за ширмы послышался негромкий шорох суетливых сборов, и перед нашим столиком появился метрдотель.
   – Прошу вас, – вкрадчиво сказал он. – Мы закрываемся. Не возражаете?
   Он кивнул в сторону двери и отошел в сторону, отодвигая стол. Рой поднялся, посмотрел на ширму с восточным орнаментом.
   – Нет, – произнес метрдотель. – Вы должны уйти первыми, таков порядок.
   Я уже был на полпути к двери, когда мне пришлось обернуться назад.
   – Рой? – позвал я.
   Рой пошел за мной, то и дело оглядываясь, словно уходил из театра, когда спектакль еще не закончился.
   Когда мы с Роем вышли на улицу, к обочине как раз подъезжало такси. На улице не было ни души, кроме мужчины среднего роста в длинном верблюжьем пальто, стоявшего к нам спиной на краю тротуара. Его выдала папка, зажатая под мышкой слева. День за днем я видел эту папку в летнюю пору моей юности и ранней молодости перед дверями «Коламбии», «Парамаунта», «МГМ» и прочих киностудий. Она была полна прекрасно нарисованных портретов Греты Гарбо[80], Рональда Колмана[81], Кларка Гейбла[82], Джин Харлоу и тысяч других, и на каждом – росчерк актера красными чернилами. Все они принадлежали неистовому собирателю автографов, нынче постаревшему. Я заколебался в нерешительности, но все же остановился.
   – Кларенс? – окликнул я его.
   Человек вздрогнул, словно не хотел быть узнанным.
   – Это же ты? – спросил я и взял его за локоть. – Ты Кларенс, да?
   Тот отшатнулся, но наконец обернулся ко мне. Это было то же лицо, только седые морщины и бледность старили его.
   – Что? – произнес он.
   – Ты меня помнишь? – спросил я. – Наверняка помнишь. Когда-то я носился по Голливуду вместе с тремя сумасшедшими сестрами. Одна из них еще шила такие цветастые гавайские рубашки, в которых Бинг Кросби[83] снимался в своих ранних фильмах. Я приходил к «Максимус» в полдень и стоял там каждый день все лето тысяча девятьсот тридцать четвертого года. И ты тоже там был. Как я мог забыть? У тебя был единственный из виденных мной набросков Греты Гарбо, подписанный ею…