— Мандарин…
Мы стали называть его Мандарином, потому что это была его любимая песенка, он пел ее все лето. А осенью все мы отправились на войну. Никто не знал ни его настоящего имени, ни того, где он жил или откуда он был родом. Мы видели его только по пятницам и субботам, когда он важно, словно вельможная дама, сходил с трамвая, напевая свою обычную песенку.
Мандарин. Сонни. Имя неизвестно. Он был довольно высоким — около шести футов — и очень худым (сам он называл себя не иначе как стройным). Спустившись, он попадал в наше окружение, и был теплый летний вечер — погода, казалось, изменялась по мановению его изящных рук с тонкими пальцами, сжимающими длинный мундштук, которым он, смеясь, указывал на силуэты зданий, на деревья или, скажем, на нас. Он смеялся решительно над всем, и мы смеялись вместе с ним, ибо жизнь в ту пору казалась нам чем-то чертовски забавным.
Мандарин. Сонни. Да, как графиня, выходил он из ставшего неожиданно королевским экипажем трамвая и шествовал по парку, притягивая к себе одиноких юнцов, которые следовали за ним, почти не разговаривая, не сводя с него глаз.
Нам казалось в то лето, что еще немного — и произойдет нечто очень важное и нам скажут не только, где мы и кто мы, но и куда нам следует идти. Сонни устраивался в самом центре выложенной красным кирпичом площади, принимая это за свое естественное право, и, надменно оглядевшись по сторонам, тыкал мундштуком в ораторов, превозносивших добродетели Сталина или Гитлера, — чума, мол, на оба ваших дома.
Когда Сонни прибывал на эти ристалища, его сопровождало не меньше полудюжины молчаливых спутников, шедших ему в кильватер. Он не смотрел на них, но принимал их присутствие как некий наряд, который полагается носить на этом забавном представлении. Он слушал речи, закрыв глаза. Они делали то же самое.
К их числу принадлежал и я.
Имен друг друга мы не знали. Конечно же, кто-то звался Питом, кто-то Томом, а кто-то и Джимом. Лишь однажды какой-то молокосос назвался Г. Бедфордом Джонсом[54], но он наверняка врал, поскольку в десять лет мне доводилось читать в «Аргози» романы писателя, носившего точно такое же имя.
Да и кому были нужны все эти имена, если по выходным Сонни давал нам все новые клички? Один из нас получал прозвище Шприц, другой — Крошка, третий — Старейшина, еще один — я — был Инопланетянин, а иногда он и вовсе обращался к своему ночному дозору «шайка» или «кадеты», а то и просто «парни» или «одинокие сердца».
Я практически ничего не знал о своих приятелях, которые вообще-то и приятелями не были — просто загулявшие допоздна туристы из разных городов. Спустя много лет я описывал Лос-Анджелес и восемьдесят или девяносто маленьких окрестных городков как восемьдесят пять апельсинов, стремящихся к обретению некоего общего центра тяжести. Тогда же, в конце 1939 года, мне было известно всего два места, которые могли стать таким центром: раскаленная от бесконечных политических баталий площадь Першинг-Сквер и Голливуд с эктоплазмой его слоняющихся с место на место в поисках любовных связей обитателей.
Бродившие по предвоенному Лос-Анджелесу молодые люди пребывали в уверенности, что все окрестные красотки мечтают единственно о том, чтобы затащить их в постель (чего, с другой стороны, никогда не происходило), и поэтому в преддверии уикенда подолгу изучали свое отражение в зеркале. Компанию объединяли именно инстинкты, но не интеллект. И Сонни.
Вероятно, его зеркало показывало, в точности как и наши, тщетные надежды на идеально завязанный галстук и чистый воротничок. Впрочем, зеркальные отражения мало чем отличаются от тестов Роршаха — разглядывая их, мы становимся жертвой собственной близорукости или наших страхов.
Долгими субботними вечерами Сонни водил нас по городу и угощал сосисками и кока-колой в барах, наполненных весьма странными мужчинами и женщинами. У мужчин, казалось, были сломаны руки. Женщины поигрывали мускулами. Мы потягивали колу часами, пораженные зрелищем, пока хозяин попросту не выгонял нас из своего заведения.
— Ладно! — кричал Сонни, стоя уже в дверях. — Если уж вы на этом настаиваете, мы уйдем!
— Да, я на этом настаиваю, — спокойно говорил ему в ответ хозяин заведения.
— Пойдемте прочь, девочки! — кричал Сонни.
— Зачем ты так, — вступал я.
— Ну ладно, айда домой, парни.
Иногда наши субботние прогулки заканчивались достаточно рано. Сонни куда-то исчезал, а без него наша компания тут же распадалась. Без него нам не о чем было говорить. Мы не имели ни малейшего понятия о том, куда мог уходить наш друг, хотя однажды, как нам показалось, мы видели его входящим в компании пожилого седовласого джентльмена в здание дешевого отеля на Мейн-стрит, но когда мы заглянули следом, холл был пуст. В другой раз мы видели его в обществе стройного цветного парня — в автобусе, проезд на котором стоил десять центов, хотя на троллейбусе можно было проехать за семь. Потом троллейбус ушел, что нас и подкосило. Мы распрощались и разошлись по домам, не обменявшись, как всегда, адресами.
В один из субботних вечеров зарядил сильнейший дождь, и так как у большинства наших ребят не было денег, чтобы отсидеться в баре, они разошлись по домам, и мы с Сонни остались одни.
— Ну что, Питер Пен, — обратился он ко мне. — Ты когда-нибудь пробовал настоящую выпивку? Самогон, виски, вино, наконец?
— Не.
— Пора восполнить этот пробел в образовании!
Он затащил меня в ближайший бар и заказал кока-колу и двойной «Дюбонне». Получив заказ, он передал мне бокал.
— Попробуй.
Сделав несколько маленьких глотков, я заулыбался.
— Совсем недурно!
— Еще бы!
— Когда мне было девять лет, мы с папой делали сок из такого винограда и добавляли много сахара. «Дюбонне»!
— Восторг ребенка, впервые отведавшего вина! Когда ты перестанешь корчить из себя Орлеанскую девственницу?
— Я вовсе не Жанна д'Арк! Я всего лишь кузнец, ковавший ее доспехи!
— Бокал-то верни. — Сонни, не переводя дыхания, допил «Дюбонне». — Кузнец Жанны д'Арк, говоришь? Ну, ты даешь! Идем!
Сонни расплатился, и мы вышли на улицу. Однако не успели мы сделать и пары шагов, как он застыл, глядя куда-то в сторону.
Проследив за его взглядом, я увидел женщину. Она была, как мне показалось, средних лет, довольно миловидная, с аккуратно зачесанными назад и собранными в узел волосами. Она стояла под дождем без шляпы, скрестив руки на груди, струйки стекали с ее лица на черный плащ. Завидев нас, она подняла было руку, как бы собираясь подозвать, но тут же испуганно отступила назад.
— О господи, — пробормотал Сонни. Он вздохнул, но не ответил на жест даже кивком. Подожди меня здесь! — Он поспешил вернуться в бар, однако уже через минуту снова вышел, вытирая губы. — Пришлось принять еще одну для смелости!
Сонни все еще ничем не показывал, что узнает женщину, и не двигался ей навстречу. Она стояла на том же месте, то и дело отирая глаза платком.
— Она тебя знает, — сказал я.
— Не твое дело.
— Но ведь и ты вот-вот заплачешь!
— Неужели? — Он коснулся уголка глаза и, заметив на пальце слезинку, чертыхнулся.
— Она плачет, ты плачешь. У вас кто-то умер?
— Если и умер, то не сегодня.
— Она приходится тебе родственницей?
— Нет. Глупая баба. Совсем из ума выжила!
— Чего же она хочет?
Сонни рассмеялся странным срывающимся смехом.
— Меня.
— Прости, не понял?
— Меня! Меня! Меня! Понятней не скажешь! Она хотела меня. Прошедшее время. Она хочет меня. Настоящее время. Она будет хотеть меня и завтра. Шутка!
— Ты ведь не настолько плох, — сказал я, запинаясь.
— В каком смысле? — насторожился Сонни.
— Ты не настолько плох, как думаешь, — ответил я, отвернувшись в сторону.
— Много ты обо мне знаешь!
— Я знаю, что без тебя команда наша мгновенно разваливается.
— Команда? Толпа полунищих одиноких умников, которым в этой жизни решительно нечего делать! Вот они и бродят за мной, как собачонки, и за компанию ссутся на гидранты!
— У нас появляется хоть какое-то дело. Ты дал нам его.
— А что это дало мне?
— Лидерство.
— Как ты сказал?
— Лидер. Ты наш лидер.
— Дай-ка я осмотрю твою голову. — Он схватил ее так, что едва не вывернул мне шею. Похоже, с ней что-то не так.
— Может, мы и психи, — продолжил я, хотя он все еще держал меня за голову. — Но, если бы тебя не было, мы бы так и сидели по домам. Если же ты смог увлечь за собой нас, значит, ты мог бы командовать и другими. С тобой весело. Ты хороший актер. Ты просто скрываешь, какой ты на самом деле яркий!
— Я — яркий?
— Наверное, ты учился в колледже и вылетел. Может быть, выперли тебя оттуда из-за какой-нибудь гимнастики! Я прав?
— И откуда только ты такой взялся…
— Почему же ты не продолжил учебу?
— Меня уже не принимали…
— Ну а если пойти в другой колледж?
— Не будь ребенком. Сейчас тридцать девятый год. Вот-вот начнется война. Меня выпрут и из армии. Им не понравится, что я пользуюсь духами и выбриваю подмышки! Нет-нет, скажут они, такие гномики-гомики не для наших садиков.
— Не говори так!
— Они так говорят, почему бы и мне не сказать?
Я бросил взгляд на противоположную сторону улицы. Заметив это, женщина в черном плаще махнула мне рукой и улыбнулась, словно понимала смысл нашего разговора. «Да! — было написано у нее на лице. — Скажи ему!»
— А что ты хотел сказать словами «она меня хочет»?
— Она хочет на мне жениться, неужели не понятно?
— А чего бы тебе не ответить «да»?
— Это что, допрос? Детектор лжи у тебя с собой?
— Уже включен. Мне ты солгать не сможешь!
— Это еще почему?
— Потому что мы друзья. — Я перевел дух и продолжил: — Боишься, если перейдешь улицу, она затащит тебя домой и заставит на себе жениться?
— С нее станется, с этой дуры несчастной!
— Нет, это ты дурак несчастный!
Сонни вытер глаза тыльной стороной ладони.
— А я-то привык считать тебя своим другом…
— Я и есть твой друг!
— Если я перейду на ту сторону, ты меня больше не увидишь. И команды никакой у вас уже не будет.
— Да пропади она пропадом! Иди!
— Слишком поздно! — Сонни подался назад, не отводя от нее взгляда. — Тону. Нет! Третий раз погрузился.
— Ничего подобного.
— К тому же если я женюсь на ней, она замерзнет. Я уже много лет не могу согреться.
— Хочешь, я поговорю с ней сам?
— Вот псих, тебе-то это зачем?
— А затем, что мне на тебя не наплевать. Мне не нравится, как ты сейчас живешь!
— Тогда почему ты водишь со мной компанию?
— От нечего делать. Но долго это все равно не продлится. Через год я уеду.
— Собираешься заделаться знаменитым писателем?
— Что-нибудь в этом роде.
Я поймал на себе его оценивающий взгляд.
— Ах ты, сукин сын! Думаю, так оно и будет.
— Тогда идем! Я пойду вместе с тобой!
— Слепец ведет слепого? Почему ты всегда оказываешься прав?
— Не знаю. Я пытаюсь оставаться искренним и только…
— Ты веришь этой дряни?
— Разве можно жить, никому не веря?
— Ну, так иди же к ней сам! Отведи ее домой! Я уже слишком стар для нее, и для тебя то же, и для всех остальных.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать шесть.
— Это не старость.
— Старость, если ты — это я и в твоей биографии — тысяча мужчин. Поживу еще годика четыре, и хватит.
— Тебе будет всего тридцать!
— Очнись! Кому нужны тридцатилетние гномики?
— Но что же с тобой произойдет через четыре года?
Сонни замер и, глядя куда-то в сторону, холодно ответил:
— Ненавижу, когда мне задают такие вопросы!
— Я спрашиваю тебя как друг!
— Дай-ка я на тебя посмотрю повнимательнее… Да, ты действительно считаешь себя моим другом… — Он отвернулся. — Когда мне стукнет тридцать, тройка и нолик, я куплю крысиного яда…
— Нет!
— Или пистолет. Впрочем, быть может, я прибегну к дефенестрации. Интересное слово, правда? А знаешь, что оно означает? Дефенестрация — это прыжок из окна!
— Но почему ты так решил?
— Глупый мальчик! Таким, как я, после тридцати лет нечего делать в этой жизни! Все. Финиш. Помнишь песенку: «Кому ты нужен, старый и седой»?
— Тридцать лет — это вовсе не старость!
— Тебе это бабушка сказала? В тридцать лет человеку приходится платить по счетам. За все, что раньше ты получал за так, теперь нужно лезть в кошелек. И будь я проклят, если я стану расплачиваться за то, что принадлежит мне по божественному праву.
— Бьюсь об заклад, точно так же ты говорил и в пять лет.
— Да, таким уж говорливым я уродился. И чтоб остановить меня, существует только один путь. В окошко.
— Но у тебя еще вся жизнь впереди!
— Это у тебя, дружок. А вот у той девицы за роялем в баре, поющей блюз, уже нет. Что до меня, то на всем моем теле не найдешь и дюйма, на котором не было бы отпечатков пальцев из фебеэровских досье на хулиганов, жуликов и опасных психопатов!
— Я тебе не верю!
— Глупый, наивный мальчик! — сказал он с грустной усмешкой. — Тебя когда-нибудь целовали мужчины?
— Нет.
— Я бы тебя поцеловал, но не стану…
Я вновь посмотрел на женщину в черном плаще.
— И давно ты ее знаешь?
— Еще с института. Она была одним из моих преподавателей…
— Ах, так!
— Только не надо ахать! Я был ее любимчиком. Она пророчила мне блестящую будущность… Я же брожу вечерами по центральным улочкам в компании юных бездельников…
— Но разве ты пытался хоть что-нибудь изменить?
— Оставь меня в покое!
— Пытался или нет?
— Что я должен был для этого сделать? Стать актером, писателем, художником или танцовщиком?
— Ты мог стать кем угодно!
— То же самое говорила мне и она. Меня же в ту пору привлекали только дикие вечеринки где-нибудь в Малибу или в Лагуне. А она, похоже, все еще на что-то надеется. Стоит как побитая дворняжка.
— Зря ты о ней так.
— Ты думаешь? Подожди меня здесь.
Я видел через окно бара, как он заказал еще один «Дюбонне» и позвонил куда-то по телефону. Вернувшись назад, он сказал с усмешкой:
— Только что беседовал с Лоренцо Медичи. Слышал что-нибудь о Медичи?
— Они жили, кажется, в Венеции, да?[55] Основали там первую банковскую компанию. Друзья Боттиччели и враги Савонаролы, так?
— Извини, что спросил. Я говорил с их прапраправнуком, который предлагал мне пожить в сентябре в его манхэттенском пентхаусе. Секретарская работа. Ведение домашнего хозяйства. Четверг — выходной. Уикенды на Файер-Айленде.
— Ну и как, ты примешь это предложение?
— Там она меня точно не достанет. Идем!
Сонни решительно зашагал прочь.
Я вновь посмотрел на женщину, стоявшую на другой стороне улицы. Простояв полчаса под дождем, она стала выглядеть куда старше.
Немного подумав, я сошел с бордюра. Заметив это, она отвернулась и поспешила скрыться за ближайшим поворотом.
Лето кончилось.
Разумеется, в Лос-Анджелесе никогда нельзя говорить об этом с уверенностью. Едва успеешь подумать, что оно кончилось, как оно уже возвращается иссушающим зноем на День благодарения, или портит Хэллоуин сорокаградусной жарой вместо дождя, или жарким утром под Рождество растопит снег, превратив Новый год в День независимости.
И тем не менее оно кончилось. Народ разъезжался, паковал вещи и прятал фотографии, готовясь исчезнуть в жерле войны, начавшейся по ту сторону океана. Лето кончилось. Когда вы прощались с друзьями на остановке, в горле у вас начинало першить. Никто не говорил «до свиданья» или «прощай» — просто «пока» или «увидимся», правда, довольно грустным тоном. Все понимали, что, куда бы мы ни отправились, мы можем никогда не вернуться.
Поздним субботним вечером я провожал Сонни по пустынному парку к трамвайной остановке. Не глядя на меня, Сонни спросил:
— Поедешь со мной?
— Куда? — удивился я.
— Ко мне домой, глупыш.
— Ты никогда не приглашал меня к себе…
— А теперь приглашаю. Ну, так что — едешь или нет?
Я стал рассматривать его бледный, освещенный светом луны профиль. Почувствовав мой взгляд, он повернулся ко мне, чтобы как следует рассмотреть меня, как будто видел впервые.
— Спасибо за приглашение, — ответил я, отводя взгляд, — но не стоит, Сонни.
Сонни вздохнул.
— Пропади я пропадом, но теперь меня отверг даже Марсианин!
— Это ты обо мне?
— Разумеется! — рассмеялся Сонни. — В один прекрасный день ты женишься на такой же, как ты, Марсианке, и она нарожает тебе дюжину детей, которые будут верой и правдой служить повелителю Марса Джону Картеру.[56]
Я неуверенно кивнул.
— Думаю, так оно и будет.
— Я в этом нисколько не сомневаюсь. Ну, я поехал в свое одинокое логово и завтра утром отправлюсь к Медичи… Ты не передумал?
— Нет, спасибо.
Подъехавший к остановке трамвай раскрыл двери. Сонни взобрался на подножку и обвел взглядом остановку, пустынный парк и крыши окрестных зданий так, словно пытался навсегда сохранить их в памяти.
— Сонни! — окликнул я его.
Он посмотрел мне в глаза.
— Храни тебя Бог! — пробормотал я.
— Только на это я и надеюсь…
Трамвай тронулся, и Сонни, стоя в его открытых дверях, помахал мне на прощание своим мундштуком.
— Как там в песне, помнишь? — прокричал он.
Трамвай прогрохотал и скрылся.
— «Мандарин»? Эту песню написал Джонни Мерсер. Самая популярная вещица того года, «Мандарин», — откликнулся старый официант совсем из другого времени. — Странный он был какой-то, этот Сонни… Приятный голос — мягкое такое сопрано. Я и сейчас слышу его. И смех. Думаю, поэтому мы все и тянулись за ним. У нас в ту пору ничего не было: ни денег, ни работы, ни девушек… Слонялись от нечего делать по го роду, и только. А он пел и смеялся, вот мы и шли за ним. Сонни и «Мандарин». «Мандарин» и Сонни…
Официант остановился, смутившись. Допив вино, я спросил:
— Вы не знаете, что с ним сталось?
Официант покачал головой, но потом, не много поколебавшись, сказал:
— Постойте! Вскоре после войны, году эдак в сорок седьмом, я случайно столкнулся с одним из тех психов — я говорю о ребятах из нашей компании. Ну так вот, он сказал мне, что Сонни — по слухам, точно он не знает — покончил с собой.
Я пожалел о том, что мой бокал пуст.
— В свой день рожденья?
— Как вы сказали?
— Он покончил с собой в день своего тридцатилетия?
— Откуда вам это известно? Вроде так. Он застрелился.
— Слава богу, что это был всего лишь пистолет.
— Простите?
— Нет-нет, ничего, Рамон, ничего.
Официант принялся выписывать мне счет, но внезапно остановился и спросил:
— Вы не помните, какие в той песенке были слова?
Я немного подождал, чтобы посмотреть, не вспомнит ли он сам. По его лицу было не похоже, что он вспоминает.
Мелодия зазвучала в моей голове. И все слова, от первого до последнего.
— Нет, не спрашивайте, — сказал я.
С УЛЫБКОЙ ЩЕДРОЮ, КАК ЛЕТО
— Эгегей! Подождите меня!
Зов. Эхо. Зов. Эхо. Все тише и тише.
Топот босых мальчишеских ног, похожий на стук падающих яблок.
Уильям Смит продолжал бежать. Не потому, что он мог бы угнаться за остальными, — просто он не хотел признаваться самому себе, что его маленькие ножки отстают от его желаний.
Пронзительно крича, он сбегал по склону оврага, находившегося в самом центре Гринтауна, и, выискивая спрятавшихся мальчишек, заглядывал в пустые шалаши с болтающимся на ветру пологом из мешковины. Он исследовал вырытые в склоне пещеры, но находил в них только остывшие угли. Он бродил по ручью, распугивая обитавших в нем раков, спешивших вернуться в свои норы.
— Погодите! Скоро я стану старше, чем вы, тогда посмотрим!
— Посмотрим, — вторил ему бездонный туннель под улицей Вязов.
Уилл рухнул наземь. Каждое лето одно и то же. Он бежит что есть сил, но не может угнаться за другими. Во всем городке не было ни одного мальчишки, чья тень была бы такой же длины, как и его собственная. Ему было шесть, знакомым его либо всего три (смотреть не на что), либо целых девять (на такой головокружительной высоте снег не тает даже летом). Пытаясь нагнать девятилетних, нужно было еще постараться не попасться трехлеткам. Он уселся на камень и заплакал.
— Ну и ладно! Мне до них и дела нет!
И тут знойную тишь нарушил донесшийся откуда-то издалека шум игры и веселых проказ. Он осторожно встал и, прячась в тени, прошел немного по берегу ручья, взобрался на соседний холмик, прополз под кустами и посмотрел вниз.
На маленькой полянке, находившейся в самом центре оврага, играли девятеро мальчишек.
Они носились кругами, оглашая звонким криком всю округу, вертелись, кувыркались, скакали, гонялись друг за другом и плясали, радуясь летнему теплу и свету.
Они не видели Уильяма, и потому он успел вспомнить, где он мог видеть каждого из них. Вон тот жил в доме на улице Вязов, другого он видел в сапожной мастерской на Кленовой аллее, третьего — возле почтового ящика, висевшего рядом со зданием театра «Элита».
И, о чудо из чудес, всем им было по шесть лет! Поглощенные игрой, они не замечали его.
— Эй! — крикнул Уилл.
Беготня прекратилась. Мальчишки замерли и настороженно уставились на него. Боязливо моргая, они ожидали, пока он заговорит.
— Можно с вами поиграть? — спросил он тихо.
Они посмотрели на него блестящими и темными, как патока, глазами и заулыбались. И улыбки их были щедрыми, как лето.
Уилл подобрал с земли палку, бросил ее к дальнему концу оврага и закричал что было сил:
— Лови!
Мальчишки дружно ринулись за нею, поднимая клубы пыли.
Вскоре один из них вернулся назад с палкой в зубах. Он поклонился и бросил палку к ногам Уилла.
— Спасибо, — сказал Уилл.
Все мальчишки уже стояли возле него, приплясывая, в ожидании нового броска. Глядя на них, Уилл подумал, что кошки — это, конечно, девчонки, он всегда это знал, а вот собаки — ты только посмотри, все лето впереди, и мы будем здесь вместе, ведь собаки — это, конечно, мальчишки!
Они звонко лаяли. Они улыбались.
— Вы — мои друзья, верно? Мы будем встречаться каждый день, правда?
Они помахивали хвостами. Они скулили.
— А теперь — призовая кость!
Мальчишки задрожали мелкой дрожью.
— Призовая кость!
Он зашвырнул палку на десять миллионов миль. Мальчишки бросились за ней, и он подумал, не важно, может, это взрослые собаки, может, у них уже есть щенки, все равно все собаки — мальчишки, никакой другой зверь на свете так не похож на меня, на папу, на деда! И вдруг он сорвался с места и с тявканьем, с лаем побежал вслед за всеми, громко шлепая ногами по земле, перепрыгивая через мокрые пни, и вот уже вся стая, все десятеро, с воем мчится в неведомые дали.
Под деревянной железнодорожной эстакадой они застыли. Над ними, сверкая, как стальной бог в гневе своем, пронесся поезд, дальше, дальше, и исчез, мерцая вдали. Его голос долго еще отдавался сладким шумом у них в костях. Потом они стояли на опустевших путях, разглядывая черные лужицы расплавившейся от полуденного жара смолы. Глаза их были полны света. Его летние друзья показывали друг другу свои розовые языки, висящие свободно, как распущенные галстуки.
Они услышали странный гул, похожий на жужжание огромного пчелиного роя, и увидели прямо над собой огромную опору линии электропередач, голубоватые провода которой уходили далеко на юг и на север.
Уилл взобрался на основание вышки и посмотрел вниз.
Ребята исчезли.
— Эгей! — крикнул он. Мальчишки откликнулись: — Гав!
Они купались в прохладной тени огромного, лениво шелестевшего листвой дерева. Прячась в зеленой тени, ползли они, широко раскинув ноги и прижимаясь животом к земле, поливая друг друга очередями заливистого лая из своих глоток-автоматов. Хватит! — крикнул Уилл.
Мальчишки выбрались из озера тени, подбежали к телеграфному столбу и оросили его желтым, отсалютовав ногами, после чего помчались, продолжая салютовать всю дорогу, к настоящему озеру. Там они долго плавали, молча плавали по-собачьи.
Какая-то тайна была разлита на этом берегу в шепоте волн, в цвете неба, в которое они всматривались, обсыхая на раскаленном песке.
И Уилл понял, что это самое лучшее лето в его жизни. Подобное просто не могло повториться. Для этих его летних друзей — да, и следующее лето, и еще одно будут точно такими же, так же будут они валяться здесь на песке, и вода будет такой же прохладной, а солнце таким же жарким. Но он, Уилл, станет через год старше и обзаведется, наверное, настоящими друзьями, которые удержат его, отвлекут от этого блаженного ничегонеделанья, бесцельного, безоблачного времени, без начала и конца, на этом пустынном берегу с этими необученными и без слов принимающими его друзьями. Эти мальчишки, эти вечные мальчишки, вечно будут бежать по краю земли, пока земля вертится. Но себя, бегущего вместе с ними, он не видел по крайней мере дальше чем послезавтра.
Мы стали называть его Мандарином, потому что это была его любимая песенка, он пел ее все лето. А осенью все мы отправились на войну. Никто не знал ни его настоящего имени, ни того, где он жил или откуда он был родом. Мы видели его только по пятницам и субботам, когда он важно, словно вельможная дама, сходил с трамвая, напевая свою обычную песенку.
Мандарин. Сонни. Имя неизвестно. Он был довольно высоким — около шести футов — и очень худым (сам он называл себя не иначе как стройным). Спустившись, он попадал в наше окружение, и был теплый летний вечер — погода, казалось, изменялась по мановению его изящных рук с тонкими пальцами, сжимающими длинный мундштук, которым он, смеясь, указывал на силуэты зданий, на деревья или, скажем, на нас. Он смеялся решительно над всем, и мы смеялись вместе с ним, ибо жизнь в ту пору казалась нам чем-то чертовски забавным.
Мандарин. Сонни. Да, как графиня, выходил он из ставшего неожиданно королевским экипажем трамвая и шествовал по парку, притягивая к себе одиноких юнцов, которые следовали за ним, почти не разговаривая, не сводя с него глаз.
Нам казалось в то лето, что еще немного — и произойдет нечто очень важное и нам скажут не только, где мы и кто мы, но и куда нам следует идти. Сонни устраивался в самом центре выложенной красным кирпичом площади, принимая это за свое естественное право, и, надменно оглядевшись по сторонам, тыкал мундштуком в ораторов, превозносивших добродетели Сталина или Гитлера, — чума, мол, на оба ваших дома.
Когда Сонни прибывал на эти ристалища, его сопровождало не меньше полудюжины молчаливых спутников, шедших ему в кильватер. Он не смотрел на них, но принимал их присутствие как некий наряд, который полагается носить на этом забавном представлении. Он слушал речи, закрыв глаза. Они делали то же самое.
К их числу принадлежал и я.
Имен друг друга мы не знали. Конечно же, кто-то звался Питом, кто-то Томом, а кто-то и Джимом. Лишь однажды какой-то молокосос назвался Г. Бедфордом Джонсом[54], но он наверняка врал, поскольку в десять лет мне доводилось читать в «Аргози» романы писателя, носившего точно такое же имя.
Да и кому были нужны все эти имена, если по выходным Сонни давал нам все новые клички? Один из нас получал прозвище Шприц, другой — Крошка, третий — Старейшина, еще один — я — был Инопланетянин, а иногда он и вовсе обращался к своему ночному дозору «шайка» или «кадеты», а то и просто «парни» или «одинокие сердца».
Я практически ничего не знал о своих приятелях, которые вообще-то и приятелями не были — просто загулявшие допоздна туристы из разных городов. Спустя много лет я описывал Лос-Анджелес и восемьдесят или девяносто маленьких окрестных городков как восемьдесят пять апельсинов, стремящихся к обретению некоего общего центра тяжести. Тогда же, в конце 1939 года, мне было известно всего два места, которые могли стать таким центром: раскаленная от бесконечных политических баталий площадь Першинг-Сквер и Голливуд с эктоплазмой его слоняющихся с место на место в поисках любовных связей обитателей.
Бродившие по предвоенному Лос-Анджелесу молодые люди пребывали в уверенности, что все окрестные красотки мечтают единственно о том, чтобы затащить их в постель (чего, с другой стороны, никогда не происходило), и поэтому в преддверии уикенда подолгу изучали свое отражение в зеркале. Компанию объединяли именно инстинкты, но не интеллект. И Сонни.
Вероятно, его зеркало показывало, в точности как и наши, тщетные надежды на идеально завязанный галстук и чистый воротничок. Впрочем, зеркальные отражения мало чем отличаются от тестов Роршаха — разглядывая их, мы становимся жертвой собственной близорукости или наших страхов.
Долгими субботними вечерами Сонни водил нас по городу и угощал сосисками и кока-колой в барах, наполненных весьма странными мужчинами и женщинами. У мужчин, казалось, были сломаны руки. Женщины поигрывали мускулами. Мы потягивали колу часами, пораженные зрелищем, пока хозяин попросту не выгонял нас из своего заведения.
— Ладно! — кричал Сонни, стоя уже в дверях. — Если уж вы на этом настаиваете, мы уйдем!
— Да, я на этом настаиваю, — спокойно говорил ему в ответ хозяин заведения.
— Пойдемте прочь, девочки! — кричал Сонни.
— Зачем ты так, — вступал я.
— Ну ладно, айда домой, парни.
Иногда наши субботние прогулки заканчивались достаточно рано. Сонни куда-то исчезал, а без него наша компания тут же распадалась. Без него нам не о чем было говорить. Мы не имели ни малейшего понятия о том, куда мог уходить наш друг, хотя однажды, как нам показалось, мы видели его входящим в компании пожилого седовласого джентльмена в здание дешевого отеля на Мейн-стрит, но когда мы заглянули следом, холл был пуст. В другой раз мы видели его в обществе стройного цветного парня — в автобусе, проезд на котором стоил десять центов, хотя на троллейбусе можно было проехать за семь. Потом троллейбус ушел, что нас и подкосило. Мы распрощались и разошлись по домам, не обменявшись, как всегда, адресами.
В один из субботних вечеров зарядил сильнейший дождь, и так как у большинства наших ребят не было денег, чтобы отсидеться в баре, они разошлись по домам, и мы с Сонни остались одни.
— Ну что, Питер Пен, — обратился он ко мне. — Ты когда-нибудь пробовал настоящую выпивку? Самогон, виски, вино, наконец?
— Не.
— Пора восполнить этот пробел в образовании!
Он затащил меня в ближайший бар и заказал кока-колу и двойной «Дюбонне». Получив заказ, он передал мне бокал.
— Попробуй.
Сделав несколько маленьких глотков, я заулыбался.
— Совсем недурно!
— Еще бы!
— Когда мне было девять лет, мы с папой делали сок из такого винограда и добавляли много сахара. «Дюбонне»!
— Восторг ребенка, впервые отведавшего вина! Когда ты перестанешь корчить из себя Орлеанскую девственницу?
— Я вовсе не Жанна д'Арк! Я всего лишь кузнец, ковавший ее доспехи!
— Бокал-то верни. — Сонни, не переводя дыхания, допил «Дюбонне». — Кузнец Жанны д'Арк, говоришь? Ну, ты даешь! Идем!
Сонни расплатился, и мы вышли на улицу. Однако не успели мы сделать и пары шагов, как он застыл, глядя куда-то в сторону.
Проследив за его взглядом, я увидел женщину. Она была, как мне показалось, средних лет, довольно миловидная, с аккуратно зачесанными назад и собранными в узел волосами. Она стояла под дождем без шляпы, скрестив руки на груди, струйки стекали с ее лица на черный плащ. Завидев нас, она подняла было руку, как бы собираясь подозвать, но тут же испуганно отступила назад.
— О господи, — пробормотал Сонни. Он вздохнул, но не ответил на жест даже кивком. Подожди меня здесь! — Он поспешил вернуться в бар, однако уже через минуту снова вышел, вытирая губы. — Пришлось принять еще одну для смелости!
Сонни все еще ничем не показывал, что узнает женщину, и не двигался ей навстречу. Она стояла на том же месте, то и дело отирая глаза платком.
— Она тебя знает, — сказал я.
— Не твое дело.
— Но ведь и ты вот-вот заплачешь!
— Неужели? — Он коснулся уголка глаза и, заметив на пальце слезинку, чертыхнулся.
— Она плачет, ты плачешь. У вас кто-то умер?
— Если и умер, то не сегодня.
— Она приходится тебе родственницей?
— Нет. Глупая баба. Совсем из ума выжила!
— Чего же она хочет?
Сонни рассмеялся странным срывающимся смехом.
— Меня.
— Прости, не понял?
— Меня! Меня! Меня! Понятней не скажешь! Она хотела меня. Прошедшее время. Она хочет меня. Настоящее время. Она будет хотеть меня и завтра. Шутка!
— Ты ведь не настолько плох, — сказал я, запинаясь.
— В каком смысле? — насторожился Сонни.
— Ты не настолько плох, как думаешь, — ответил я, отвернувшись в сторону.
— Много ты обо мне знаешь!
— Я знаю, что без тебя команда наша мгновенно разваливается.
— Команда? Толпа полунищих одиноких умников, которым в этой жизни решительно нечего делать! Вот они и бродят за мной, как собачонки, и за компанию ссутся на гидранты!
— У нас появляется хоть какое-то дело. Ты дал нам его.
— А что это дало мне?
— Лидерство.
— Как ты сказал?
— Лидер. Ты наш лидер.
— Дай-ка я осмотрю твою голову. — Он схватил ее так, что едва не вывернул мне шею. Похоже, с ней что-то не так.
— Может, мы и психи, — продолжил я, хотя он все еще держал меня за голову. — Но, если бы тебя не было, мы бы так и сидели по домам. Если же ты смог увлечь за собой нас, значит, ты мог бы командовать и другими. С тобой весело. Ты хороший актер. Ты просто скрываешь, какой ты на самом деле яркий!
— Я — яркий?
— Наверное, ты учился в колледже и вылетел. Может быть, выперли тебя оттуда из-за какой-нибудь гимнастики! Я прав?
— И откуда только ты такой взялся…
— Почему же ты не продолжил учебу?
— Меня уже не принимали…
— Ну а если пойти в другой колледж?
— Не будь ребенком. Сейчас тридцать девятый год. Вот-вот начнется война. Меня выпрут и из армии. Им не понравится, что я пользуюсь духами и выбриваю подмышки! Нет-нет, скажут они, такие гномики-гомики не для наших садиков.
— Не говори так!
— Они так говорят, почему бы и мне не сказать?
Я бросил взгляд на противоположную сторону улицы. Заметив это, женщина в черном плаще махнула мне рукой и улыбнулась, словно понимала смысл нашего разговора. «Да! — было написано у нее на лице. — Скажи ему!»
— А что ты хотел сказать словами «она меня хочет»?
— Она хочет на мне жениться, неужели не понятно?
— А чего бы тебе не ответить «да»?
— Это что, допрос? Детектор лжи у тебя с собой?
— Уже включен. Мне ты солгать не сможешь!
— Это еще почему?
— Потому что мы друзья. — Я перевел дух и продолжил: — Боишься, если перейдешь улицу, она затащит тебя домой и заставит на себе жениться?
— С нее станется, с этой дуры несчастной!
— Нет, это ты дурак несчастный!
Сонни вытер глаза тыльной стороной ладони.
— А я-то привык считать тебя своим другом…
— Я и есть твой друг!
— Если я перейду на ту сторону, ты меня больше не увидишь. И команды никакой у вас уже не будет.
— Да пропади она пропадом! Иди!
— Слишком поздно! — Сонни подался назад, не отводя от нее взгляда. — Тону. Нет! Третий раз погрузился.
— Ничего подобного.
— К тому же если я женюсь на ней, она замерзнет. Я уже много лет не могу согреться.
— Хочешь, я поговорю с ней сам?
— Вот псих, тебе-то это зачем?
— А затем, что мне на тебя не наплевать. Мне не нравится, как ты сейчас живешь!
— Тогда почему ты водишь со мной компанию?
— От нечего делать. Но долго это все равно не продлится. Через год я уеду.
— Собираешься заделаться знаменитым писателем?
— Что-нибудь в этом роде.
Я поймал на себе его оценивающий взгляд.
— Ах ты, сукин сын! Думаю, так оно и будет.
— Тогда идем! Я пойду вместе с тобой!
— Слепец ведет слепого? Почему ты всегда оказываешься прав?
— Не знаю. Я пытаюсь оставаться искренним и только…
— Ты веришь этой дряни?
— Разве можно жить, никому не веря?
— Ну, так иди же к ней сам! Отведи ее домой! Я уже слишком стар для нее, и для тебя то же, и для всех остальных.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать шесть.
— Это не старость.
— Старость, если ты — это я и в твоей биографии — тысяча мужчин. Поживу еще годика четыре, и хватит.
— Тебе будет всего тридцать!
— Очнись! Кому нужны тридцатилетние гномики?
— Но что же с тобой произойдет через четыре года?
Сонни замер и, глядя куда-то в сторону, холодно ответил:
— Ненавижу, когда мне задают такие вопросы!
— Я спрашиваю тебя как друг!
— Дай-ка я на тебя посмотрю повнимательнее… Да, ты действительно считаешь себя моим другом… — Он отвернулся. — Когда мне стукнет тридцать, тройка и нолик, я куплю крысиного яда…
— Нет!
— Или пистолет. Впрочем, быть может, я прибегну к дефенестрации. Интересное слово, правда? А знаешь, что оно означает? Дефенестрация — это прыжок из окна!
— Но почему ты так решил?
— Глупый мальчик! Таким, как я, после тридцати лет нечего делать в этой жизни! Все. Финиш. Помнишь песенку: «Кому ты нужен, старый и седой»?
— Тридцать лет — это вовсе не старость!
— Тебе это бабушка сказала? В тридцать лет человеку приходится платить по счетам. За все, что раньше ты получал за так, теперь нужно лезть в кошелек. И будь я проклят, если я стану расплачиваться за то, что принадлежит мне по божественному праву.
— Бьюсь об заклад, точно так же ты говорил и в пять лет.
— Да, таким уж говорливым я уродился. И чтоб остановить меня, существует только один путь. В окошко.
— Но у тебя еще вся жизнь впереди!
— Это у тебя, дружок. А вот у той девицы за роялем в баре, поющей блюз, уже нет. Что до меня, то на всем моем теле не найдешь и дюйма, на котором не было бы отпечатков пальцев из фебеэровских досье на хулиганов, жуликов и опасных психопатов!
— Я тебе не верю!
— Глупый, наивный мальчик! — сказал он с грустной усмешкой. — Тебя когда-нибудь целовали мужчины?
— Нет.
— Я бы тебя поцеловал, но не стану…
Я вновь посмотрел на женщину в черном плаще.
— И давно ты ее знаешь?
— Еще с института. Она была одним из моих преподавателей…
— Ах, так!
— Только не надо ахать! Я был ее любимчиком. Она пророчила мне блестящую будущность… Я же брожу вечерами по центральным улочкам в компании юных бездельников…
— Но разве ты пытался хоть что-нибудь изменить?
— Оставь меня в покое!
— Пытался или нет?
— Что я должен был для этого сделать? Стать актером, писателем, художником или танцовщиком?
— Ты мог стать кем угодно!
— То же самое говорила мне и она. Меня же в ту пору привлекали только дикие вечеринки где-нибудь в Малибу или в Лагуне. А она, похоже, все еще на что-то надеется. Стоит как побитая дворняжка.
— Зря ты о ней так.
— Ты думаешь? Подожди меня здесь.
Я видел через окно бара, как он заказал еще один «Дюбонне» и позвонил куда-то по телефону. Вернувшись назад, он сказал с усмешкой:
— Только что беседовал с Лоренцо Медичи. Слышал что-нибудь о Медичи?
— Они жили, кажется, в Венеции, да?[55] Основали там первую банковскую компанию. Друзья Боттиччели и враги Савонаролы, так?
— Извини, что спросил. Я говорил с их прапраправнуком, который предлагал мне пожить в сентябре в его манхэттенском пентхаусе. Секретарская работа. Ведение домашнего хозяйства. Четверг — выходной. Уикенды на Файер-Айленде.
— Ну и как, ты примешь это предложение?
— Там она меня точно не достанет. Идем!
Сонни решительно зашагал прочь.
Я вновь посмотрел на женщину, стоявшую на другой стороне улицы. Простояв полчаса под дождем, она стала выглядеть куда старше.
Немного подумав, я сошел с бордюра. Заметив это, она отвернулась и поспешила скрыться за ближайшим поворотом.
Лето кончилось.
Разумеется, в Лос-Анджелесе никогда нельзя говорить об этом с уверенностью. Едва успеешь подумать, что оно кончилось, как оно уже возвращается иссушающим зноем на День благодарения, или портит Хэллоуин сорокаградусной жарой вместо дождя, или жарким утром под Рождество растопит снег, превратив Новый год в День независимости.
И тем не менее оно кончилось. Народ разъезжался, паковал вещи и прятал фотографии, готовясь исчезнуть в жерле войны, начавшейся по ту сторону океана. Лето кончилось. Когда вы прощались с друзьями на остановке, в горле у вас начинало першить. Никто не говорил «до свиданья» или «прощай» — просто «пока» или «увидимся», правда, довольно грустным тоном. Все понимали, что, куда бы мы ни отправились, мы можем никогда не вернуться.
Поздним субботним вечером я провожал Сонни по пустынному парку к трамвайной остановке. Не глядя на меня, Сонни спросил:
— Поедешь со мной?
— Куда? — удивился я.
— Ко мне домой, глупыш.
— Ты никогда не приглашал меня к себе…
— А теперь приглашаю. Ну, так что — едешь или нет?
Я стал рассматривать его бледный, освещенный светом луны профиль. Почувствовав мой взгляд, он повернулся ко мне, чтобы как следует рассмотреть меня, как будто видел впервые.
— Спасибо за приглашение, — ответил я, отводя взгляд, — но не стоит, Сонни.
Сонни вздохнул.
— Пропади я пропадом, но теперь меня отверг даже Марсианин!
— Это ты обо мне?
— Разумеется! — рассмеялся Сонни. — В один прекрасный день ты женишься на такой же, как ты, Марсианке, и она нарожает тебе дюжину детей, которые будут верой и правдой служить повелителю Марса Джону Картеру.[56]
Я неуверенно кивнул.
— Думаю, так оно и будет.
— Я в этом нисколько не сомневаюсь. Ну, я поехал в свое одинокое логово и завтра утром отправлюсь к Медичи… Ты не передумал?
— Нет, спасибо.
Подъехавший к остановке трамвай раскрыл двери. Сонни взобрался на подножку и обвел взглядом остановку, пустынный парк и крыши окрестных зданий так, словно пытался навсегда сохранить их в памяти.
— Сонни! — окликнул я его.
Он посмотрел мне в глаза.
— Храни тебя Бог! — пробормотал я.
— Только на это я и надеюсь…
Трамвай тронулся, и Сонни, стоя в его открытых дверях, помахал мне на прощание своим мундштуком.
— Как там в песне, помнишь? — прокричал он.
Трамвай прогрохотал и скрылся.
— «Мандарин»? Эту песню написал Джонни Мерсер. Самая популярная вещица того года, «Мандарин», — откликнулся старый официант совсем из другого времени. — Странный он был какой-то, этот Сонни… Приятный голос — мягкое такое сопрано. Я и сейчас слышу его. И смех. Думаю, поэтому мы все и тянулись за ним. У нас в ту пору ничего не было: ни денег, ни работы, ни девушек… Слонялись от нечего делать по го роду, и только. А он пел и смеялся, вот мы и шли за ним. Сонни и «Мандарин». «Мандарин» и Сонни…
Официант остановился, смутившись. Допив вино, я спросил:
— Вы не знаете, что с ним сталось?
Официант покачал головой, но потом, не много поколебавшись, сказал:
— Постойте! Вскоре после войны, году эдак в сорок седьмом, я случайно столкнулся с одним из тех психов — я говорю о ребятах из нашей компании. Ну так вот, он сказал мне, что Сонни — по слухам, точно он не знает — покончил с собой.
Я пожалел о том, что мой бокал пуст.
— В свой день рожденья?
— Как вы сказали?
— Он покончил с собой в день своего тридцатилетия?
— Откуда вам это известно? Вроде так. Он застрелился.
— Слава богу, что это был всего лишь пистолет.
— Простите?
— Нет-нет, ничего, Рамон, ничего.
Официант принялся выписывать мне счет, но внезапно остановился и спросил:
— Вы не помните, какие в той песенке были слова?
Я немного подождал, чтобы посмотреть, не вспомнит ли он сам. По его лицу было не похоже, что он вспоминает.
Мелодия зазвучала в моей голове. И все слова, от первого до последнего.
— Нет, не спрашивайте, — сказал я.
С УЛЫБКОЙ ЩЕДРОЮ, КАК ЛЕТО
With Smiles as Wide as Summer, 1961 год
Переводчик: А. Чех
— Эгегей! Подождите меня!
Зов. Эхо. Зов. Эхо. Все тише и тише.
Топот босых мальчишеских ног, похожий на стук падающих яблок.
Уильям Смит продолжал бежать. Не потому, что он мог бы угнаться за остальными, — просто он не хотел признаваться самому себе, что его маленькие ножки отстают от его желаний.
Пронзительно крича, он сбегал по склону оврага, находившегося в самом центре Гринтауна, и, выискивая спрятавшихся мальчишек, заглядывал в пустые шалаши с болтающимся на ветру пологом из мешковины. Он исследовал вырытые в склоне пещеры, но находил в них только остывшие угли. Он бродил по ручью, распугивая обитавших в нем раков, спешивших вернуться в свои норы.
— Погодите! Скоро я стану старше, чем вы, тогда посмотрим!
— Посмотрим, — вторил ему бездонный туннель под улицей Вязов.
Уилл рухнул наземь. Каждое лето одно и то же. Он бежит что есть сил, но не может угнаться за другими. Во всем городке не было ни одного мальчишки, чья тень была бы такой же длины, как и его собственная. Ему было шесть, знакомым его либо всего три (смотреть не на что), либо целых девять (на такой головокружительной высоте снег не тает даже летом). Пытаясь нагнать девятилетних, нужно было еще постараться не попасться трехлеткам. Он уселся на камень и заплакал.
— Ну и ладно! Мне до них и дела нет!
И тут знойную тишь нарушил донесшийся откуда-то издалека шум игры и веселых проказ. Он осторожно встал и, прячась в тени, прошел немного по берегу ручья, взобрался на соседний холмик, прополз под кустами и посмотрел вниз.
На маленькой полянке, находившейся в самом центре оврага, играли девятеро мальчишек.
Они носились кругами, оглашая звонким криком всю округу, вертелись, кувыркались, скакали, гонялись друг за другом и плясали, радуясь летнему теплу и свету.
Они не видели Уильяма, и потому он успел вспомнить, где он мог видеть каждого из них. Вон тот жил в доме на улице Вязов, другого он видел в сапожной мастерской на Кленовой аллее, третьего — возле почтового ящика, висевшего рядом со зданием театра «Элита».
И, о чудо из чудес, всем им было по шесть лет! Поглощенные игрой, они не замечали его.
— Эй! — крикнул Уилл.
Беготня прекратилась. Мальчишки замерли и настороженно уставились на него. Боязливо моргая, они ожидали, пока он заговорит.
— Можно с вами поиграть? — спросил он тихо.
Они посмотрели на него блестящими и темными, как патока, глазами и заулыбались. И улыбки их были щедрыми, как лето.
Уилл подобрал с земли палку, бросил ее к дальнему концу оврага и закричал что было сил:
— Лови!
Мальчишки дружно ринулись за нею, поднимая клубы пыли.
Вскоре один из них вернулся назад с палкой в зубах. Он поклонился и бросил палку к ногам Уилла.
— Спасибо, — сказал Уилл.
Все мальчишки уже стояли возле него, приплясывая, в ожидании нового броска. Глядя на них, Уилл подумал, что кошки — это, конечно, девчонки, он всегда это знал, а вот собаки — ты только посмотри, все лето впереди, и мы будем здесь вместе, ведь собаки — это, конечно, мальчишки!
Они звонко лаяли. Они улыбались.
— Вы — мои друзья, верно? Мы будем встречаться каждый день, правда?
Они помахивали хвостами. Они скулили.
— А теперь — призовая кость!
Мальчишки задрожали мелкой дрожью.
— Призовая кость!
Он зашвырнул палку на десять миллионов миль. Мальчишки бросились за ней, и он подумал, не важно, может, это взрослые собаки, может, у них уже есть щенки, все равно все собаки — мальчишки, никакой другой зверь на свете так не похож на меня, на папу, на деда! И вдруг он сорвался с места и с тявканьем, с лаем побежал вслед за всеми, громко шлепая ногами по земле, перепрыгивая через мокрые пни, и вот уже вся стая, все десятеро, с воем мчится в неведомые дали.
Под деревянной железнодорожной эстакадой они застыли. Над ними, сверкая, как стальной бог в гневе своем, пронесся поезд, дальше, дальше, и исчез, мерцая вдали. Его голос долго еще отдавался сладким шумом у них в костях. Потом они стояли на опустевших путях, разглядывая черные лужицы расплавившейся от полуденного жара смолы. Глаза их были полны света. Его летние друзья показывали друг другу свои розовые языки, висящие свободно, как распущенные галстуки.
Они услышали странный гул, похожий на жужжание огромного пчелиного роя, и увидели прямо над собой огромную опору линии электропередач, голубоватые провода которой уходили далеко на юг и на север.
Уилл взобрался на основание вышки и посмотрел вниз.
Ребята исчезли.
— Эгей! — крикнул он. Мальчишки откликнулись: — Гав!
Они купались в прохладной тени огромного, лениво шелестевшего листвой дерева. Прячась в зеленой тени, ползли они, широко раскинув ноги и прижимаясь животом к земле, поливая друг друга очередями заливистого лая из своих глоток-автоматов. Хватит! — крикнул Уилл.
Мальчишки выбрались из озера тени, подбежали к телеграфному столбу и оросили его желтым, отсалютовав ногами, после чего помчались, продолжая салютовать всю дорогу, к настоящему озеру. Там они долго плавали, молча плавали по-собачьи.
Какая-то тайна была разлита на этом берегу в шепоте волн, в цвете неба, в которое они всматривались, обсыхая на раскаленном песке.
И Уилл понял, что это самое лучшее лето в его жизни. Подобное просто не могло повториться. Для этих его летних друзей — да, и следующее лето, и еще одно будут точно такими же, так же будут они валяться здесь на песке, и вода будет такой же прохладной, а солнце таким же жарким. Но он, Уилл, станет через год старше и обзаведется, наверное, настоящими друзьями, которые удержат его, отвлекут от этого блаженного ничегонеделанья, бесцельного, безоблачного времени, без начала и конца, на этом пустынном берегу с этими необученными и без слов принимающими его друзьями. Эти мальчишки, эти вечные мальчишки, вечно будут бежать по краю земли, пока земля вертится. Но себя, бегущего вместе с ними, он не видел по крайней мере дальше чем послезавтра.