Страница:
И я всего лишь пятнадцатилетний мальчишка…
Я уже начал засыпать, когда Прайори в темноте мягко повернулся на своей кушетке лицом в мою сторону и торжественно прошептал:
— Крис?
Пауза.
— Крис, ты еще не спишь? — Глухо, будто далекое эхо.
— Не сплю, — ответил я.
— Думаешь?
Пауза.
— Да.
— Ты… ты теперь перестал ждать, да, Крис?
Я понимал, что он подразумевает. И не мог ответить.
— Крис, ты еще не спишь?
— Я жутко устал, Ральф, — сказал я.
Он отвернулся, лег на спину и сказал:
— Я так и думал. Ты уже не ждешь. Ах, черт, как это здорово, Крис. Здорово.
Он протянул руку и легонько стукнул меня по бицепсу.
Потом мы оба уснули.
Наступило субботнее утро. За окном в семичасовом тумане раскатились голоса ребят. Я услышал, как стукнула форточка старика Уикарда, и жужжание его парапистолета стало подкрадываться к мальчишкам.
— Сейчас же замолчите! — крикнул он, но совсем беззлобно. Это была обычная субботняя игра. Было слышно, как ребята смеются в ответ.
Проснулся Прайори и спросил:
— Сказать им, Крис, что ты сегодня не пойдешь с ними?
— Ни в коем случае. — Джен прошла от двери к открытому окну, и светлый ореол ее волос потеснил туман. — Здорово, ватага! Ральф и Крис сейчас выйдут. Задержать пуск!
— Джен! — воскликнул я.
Она подошла к нам с Ральфом.
— Проведете вашу субботу, как обычно, вместе с ребятами!
— Я думал побыть с тобой, Джен.
— Разве день отдыха для этого существует?
Она живо накормила нас завтраком, поцеловала в щеку и выставила за дверь, в объятия ватаги.
— Давай не пойдем сегодня к Космодрому, ребята.
— Ты что, Крис… Почему?
Их лица отразили целую гамму чувств. Впервые в истории я отказывался идти к Космодрому.
— Ты нарочно, Крис.
— Конечно, дурака валяет.
— Вот и нет, — сказал Прайори. — Он это серьезно. Мне тоже туда не хочется. Каждуюсубботу ходим. Надоело. Лучше на следующей неделе сходим.
— Да ну…
Они были недовольны, но без нас идти не захотели. Сказали, что без нас неинтересно.
— Ну и ладно… Пойдем на следующей неделе.
— Конечно. А сейчас что будем делать, Крис?
Я сказал им.
В этот день мы играли в "бей банку" и другие, давно оставленные нами игры, потом пошли в небольшой поход вдоль ржавых путей старой, заброшенной железной дороги, побродили по лесу, сфотографировали каких-то птиц, поплавали нагишом, и я все время думал об одном: сегодня последний день.
Все, что мы когда-либо прежде затевали по субботам, все это мы вспомнили. Всякие там штуки и проказы. И, кроме Ральфа, никто не подозревал о моем отъезде, и с каждой минутой все ближе подступали заветные "пять часов".
В четыре я сказал ребятам "до свидания".
— Уже уходишь, Крис? Ну а вечером что?
— Заходите в восемь, — сказал я. — Пойдем посмотрим новую картину с Салли Гибберт!
— Так точно.
— Ключ на старт!
И мы с Ральфом отправились домой.
Мамы дома не было, но на моей кровати лежал ролик аудиофильма, на котором она оставила частицу себя — свою улыбку, свой голос, свои слова. Я вставил ролик в проектор и навел на стену. Мягкие русые волосы, мамино белое лицо, ее негромкий голос:
— Не люблю я прощаться, Крис. Пойду в лабораторию, поработаю там. Счастливо тебе. Крепко-крепко обнимаю. Когда я тебя снова увижу… ты будешь уже мужчиной.
И все.
Прайори ждал за дверью, а я в четвертый раз прокрутил ролик.
— Не люблю я прощаться, Крис. Пойду… поработаю… счастливо. Крепко… обнимаю…
Я тоже еще накануне вечером записал ролик. Теперь я засунул его в проектор и оставил — два-три прощальных слова.
Прайори проводил меня до полдороги. Нельзя же, чтобы он ехал со мной до Космопорта. У станции монорельсовой я крепко пожал ему руку и сказал:
— Отлично мы сегодня день провели.
— Ага. Теперь, что же, до следующей субботы?
— Хотел бы я ответить "да".
— Все равно ответь «да». Следующая суббота — лес, ватага, ракеты, старина Уикард с его верным парапистолетом.
Мы дружно рассмеялись.
— Договорились. В следующую субботу, рано утром. А ты береги… береги нашу маму, ладно, Прайори, обещаешь?
— Что за глупый вопрос, балда ты, — сказал он.
— Точно, балда.
Он глотнул.
— Крис.
— Да?
— Я буду ждать. Так же, как ты ждал, а теперь тебе больше не нужно ждать. Буду ждать.
— Думаю, тебе не придется ждать долго, Ральф. Я надеюсь, что недолго.
Я легонько стукнул его разок по руке. Он ответил тем же.
Закрылась дверь монорельсовой. Кабина ринулась вперед, и Прайори остался позади.
Я вышел на остановке «Космопорт». До здания управления было каких-нибудь пятьсот метров. Я шел этот отрезок десять лет.
"Когда я тебя снова увижу, ты будешь уже мужчиной…"
"Никому ни слова…"
"Я буду ждать, Крис…"
Все это — пробкой в сердце, и никак не хочет уходить, и плавает перед глазами…
Я подумал о своей мечте. Лунная ракета. Теперь она уже не будет частицей моей души, моей мечты. Теперь я стану ее частицей.
Я все шел, и шел, и шел, чувствуя себя совсем ничтожным.
В ту самую минуту, когда я подошел к управлению, стартовала вечерняя Лондонская ракета. Она всколыхнула землю, и всколыхнула и наполнила сладким трепетом мое сердце.
И я сразу начал страшно быстро расти.
Я провожал глазами ракету до тех пор, пока рядом со мной не щелкнули чьи-то приветствующие каблуки.
Я окаменел.
— К. М. Кристофер?
— Так точно, сэр. Явился по вызову, сэр.
— Сюда, Кристофер, В эти ворота.
В эти ворота и внутрьограды…
Ограды, к которой неделю назад мы приникали лицом, и чувствовали, как ветер становится жарким, и еще сильней прижимались к ней, забывая, кто мы, откуда мы, мечтая только о том, кем мы могли бы быть и куда попасть…
Ограды, у которой неделю назад стояли мальчишки — которым нравилось быть мальчишками, нравилось жить в небольшом флоридском городе, и школа безусловно нравилась, и нравилось играть в футбол, и папы и мамы им тоже нравились…
Мальчишки, которые каждую неделю, каждый день, каждый час хоть минуту непременно думали о пламени, и звездах, и ограде, за которой все это их ожидало…
Мальчишки, которым ракеты нравились больше.
Мама, Ральф, мы увидимся. Я вернусь.
Мама!
Ральф!
И я прошел через ворота и вошел внутрь ограды.
Конец начальной поры
Ревун
Я уже начал засыпать, когда Прайори в темноте мягко повернулся на своей кушетке лицом в мою сторону и торжественно прошептал:
— Крис?
Пауза.
— Крис, ты еще не спишь? — Глухо, будто далекое эхо.
— Не сплю, — ответил я.
— Думаешь?
Пауза.
— Да.
— Ты… ты теперь перестал ждать, да, Крис?
Я понимал, что он подразумевает. И не мог ответить.
— Крис, ты еще не спишь?
— Я жутко устал, Ральф, — сказал я.
Он отвернулся, лег на спину и сказал:
— Я так и думал. Ты уже не ждешь. Ах, черт, как это здорово, Крис. Здорово.
Он протянул руку и легонько стукнул меня по бицепсу.
Потом мы оба уснули.
Наступило субботнее утро. За окном в семичасовом тумане раскатились голоса ребят. Я услышал, как стукнула форточка старика Уикарда, и жужжание его парапистолета стало подкрадываться к мальчишкам.
— Сейчас же замолчите! — крикнул он, но совсем беззлобно. Это была обычная субботняя игра. Было слышно, как ребята смеются в ответ.
Проснулся Прайори и спросил:
— Сказать им, Крис, что ты сегодня не пойдешь с ними?
— Ни в коем случае. — Джен прошла от двери к открытому окну, и светлый ореол ее волос потеснил туман. — Здорово, ватага! Ральф и Крис сейчас выйдут. Задержать пуск!
— Джен! — воскликнул я.
Она подошла к нам с Ральфом.
— Проведете вашу субботу, как обычно, вместе с ребятами!
— Я думал побыть с тобой, Джен.
— Разве день отдыха для этого существует?
Она живо накормила нас завтраком, поцеловала в щеку и выставила за дверь, в объятия ватаги.
— Давай не пойдем сегодня к Космодрому, ребята.
— Ты что, Крис… Почему?
Их лица отразили целую гамму чувств. Впервые в истории я отказывался идти к Космодрому.
— Ты нарочно, Крис.
— Конечно, дурака валяет.
— Вот и нет, — сказал Прайори. — Он это серьезно. Мне тоже туда не хочется. Каждуюсубботу ходим. Надоело. Лучше на следующей неделе сходим.
— Да ну…
Они были недовольны, но без нас идти не захотели. Сказали, что без нас неинтересно.
— Ну и ладно… Пойдем на следующей неделе.
— Конечно. А сейчас что будем делать, Крис?
Я сказал им.
В этот день мы играли в "бей банку" и другие, давно оставленные нами игры, потом пошли в небольшой поход вдоль ржавых путей старой, заброшенной железной дороги, побродили по лесу, сфотографировали каких-то птиц, поплавали нагишом, и я все время думал об одном: сегодня последний день.
Все, что мы когда-либо прежде затевали по субботам, все это мы вспомнили. Всякие там штуки и проказы. И, кроме Ральфа, никто не подозревал о моем отъезде, и с каждой минутой все ближе подступали заветные "пять часов".
В четыре я сказал ребятам "до свидания".
— Уже уходишь, Крис? Ну а вечером что?
— Заходите в восемь, — сказал я. — Пойдем посмотрим новую картину с Салли Гибберт!
— Так точно.
— Ключ на старт!
И мы с Ральфом отправились домой.
Мамы дома не было, но на моей кровати лежал ролик аудиофильма, на котором она оставила частицу себя — свою улыбку, свой голос, свои слова. Я вставил ролик в проектор и навел на стену. Мягкие русые волосы, мамино белое лицо, ее негромкий голос:
— Не люблю я прощаться, Крис. Пойду в лабораторию, поработаю там. Счастливо тебе. Крепко-крепко обнимаю. Когда я тебя снова увижу… ты будешь уже мужчиной.
И все.
Прайори ждал за дверью, а я в четвертый раз прокрутил ролик.
— Не люблю я прощаться, Крис. Пойду… поработаю… счастливо. Крепко… обнимаю…
Я тоже еще накануне вечером записал ролик. Теперь я засунул его в проектор и оставил — два-три прощальных слова.
Прайори проводил меня до полдороги. Нельзя же, чтобы он ехал со мной до Космопорта. У станции монорельсовой я крепко пожал ему руку и сказал:
— Отлично мы сегодня день провели.
— Ага. Теперь, что же, до следующей субботы?
— Хотел бы я ответить "да".
— Все равно ответь «да». Следующая суббота — лес, ватага, ракеты, старина Уикард с его верным парапистолетом.
Мы дружно рассмеялись.
— Договорились. В следующую субботу, рано утром. А ты береги… береги нашу маму, ладно, Прайори, обещаешь?
— Что за глупый вопрос, балда ты, — сказал он.
— Точно, балда.
Он глотнул.
— Крис.
— Да?
— Я буду ждать. Так же, как ты ждал, а теперь тебе больше не нужно ждать. Буду ждать.
— Думаю, тебе не придется ждать долго, Ральф. Я надеюсь, что недолго.
Я легонько стукнул его разок по руке. Он ответил тем же.
Закрылась дверь монорельсовой. Кабина ринулась вперед, и Прайори остался позади.
Я вышел на остановке «Космопорт». До здания управления было каких-нибудь пятьсот метров. Я шел этот отрезок десять лет.
"Когда я тебя снова увижу, ты будешь уже мужчиной…"
"Никому ни слова…"
"Я буду ждать, Крис…"
Все это — пробкой в сердце, и никак не хочет уходить, и плавает перед глазами…
Я подумал о своей мечте. Лунная ракета. Теперь она уже не будет частицей моей души, моей мечты. Теперь я стану ее частицей.
Я все шел, и шел, и шел, чувствуя себя совсем ничтожным.
В ту самую минуту, когда я подошел к управлению, стартовала вечерняя Лондонская ракета. Она всколыхнула землю, и всколыхнула и наполнила сладким трепетом мое сердце.
И я сразу начал страшно быстро расти.
Я провожал глазами ракету до тех пор, пока рядом со мной не щелкнули чьи-то приветствующие каблуки.
Я окаменел.
— К. М. Кристофер?
— Так точно, сэр. Явился по вызову, сэр.
— Сюда, Кристофер, В эти ворота.
В эти ворота и внутрьограды…
Ограды, к которой неделю назад мы приникали лицом, и чувствовали, как ветер становится жарким, и еще сильней прижимались к ней, забывая, кто мы, откуда мы, мечтая только о том, кем мы могли бы быть и куда попасть…
Ограды, у которой неделю назад стояли мальчишки — которым нравилось быть мальчишками, нравилось жить в небольшом флоридском городе, и школа безусловно нравилась, и нравилось играть в футбол, и папы и мамы им тоже нравились…
Мальчишки, которые каждую неделю, каждый день, каждый час хоть минуту непременно думали о пламени, и звездах, и ограде, за которой все это их ожидало…
Мальчишки, которым ракеты нравились больше.
Мама, Ральф, мы увидимся. Я вернусь.
Мама!
Ральф!
И я прошел через ворота и вошел внутрь ограды.
Конец начальной поры
The End of the Beginning
1956
Переводчик: Нора Галь
Он почувствовал: вот сейчас, в эту самую минуту, солнце зашло и проглянули звезды — и остановил косилку посреди газона. Свежескошенная трава, обрызгавшая его лицо и одежду, медленно подсыхала. Да, вот уже и звезды — сперва чуть заметные, они все ярче разгораются в ясном пустынном небе. Он услыхал, как затворилась дверь — на веранду вышла жена, и, глядя в вечернее небо, он почувствовал на себе ее внимательный взгляд.
— Уже скоро, — сказала она.
Он кивнул: ему незачем было смотреть на часы. Ощущения его поминутно менялись, он казался сам себе то глубоким стариком, то мальчишкой, его бросало то в жар, то в холод. Вдруг он перенесся за много миль от дома. Это уже не он, это его сын надевает летную форму, проверяет запасы еды, баллоны с кислородом, шлем, скафандр, прикрывая размеренными словами и быстрыми движениями громкий стук сердца, вновь и вновь охватывающий страх — и, как все и каждый в этот вечер, запрокидывает голову и смотрит в небо, где становится все больше звезд.
И вдруг он очутился на прежнем месте, он снова — только отец своего сына, и снова ладони его сжимают рычаг косилки.
— Иди сюда, посидим на веранде, — позвала жена.
— Лучше я буду заниматься делом!
Она спустилась с крыльца и подошла к нему.
— Не тревожься за Роберта, все будет хорошо.
— Уж очень это ново и непривычно, — услышал он собственный голос. — Никогда такого не бывало. Подумать только — люди летят в ракете строить первую внеземную станцию. Господи Боже, да это просто невозможно, ничего этого нет — ни ракеты, ни испытательной площадки, ни срока отлета, ни строителей. Может, и сына, по имени Боб, у меня никогда не было. Не умещается все это у меня в голове!
— Тогда чего ты тут стоишь и смотришь?
Он покачал головой:
— Знаешь, сегодня утром иду я на работу и вдруг слышу — кто-то хохочет. Я так и стал посреди улицы как вкопанный. Оказывается, это я сам хохотал! А почему? Потому что наконец понял — Боб и вправду нынче летит! Наконец я в это поверил. Никогда я зря не ругаюсь, а тут стал столбом у всех на дороге и думаю — чудеса, разрази меня гром! А потом сам не заметил, как запел. Знаешь эту песню: "Колесо в колесе высоко в небесах…"? И опять захохотал. Надо же, думаю, внеземная станция! Этакое громадное колесо, спицы полые, а внутри будет жить Боб, а потом, через полгода или месяцев через восемь, полетит к Луне. После, по дороге домой, я припомнил, как там дальше поется: "Колесом поменьше движет вера, колесом побольше — милость Божья". И мне захотелось прыгать, кричать, самому вспыхнуть ракетой!
Жена тронула его за рукав:
— Если уж не хочешь на веранду, давай устроимся поудобнее.
Они вытащили на середину лужайки две плетеные качалки и тихо сидели и смотрели, как в темноте появляются все новые и новые звезды, точно блестящие крупинки соли, рассыпанные по всему небу, от горизонта до горизонта.
— Мы будто в праздник фейерверка ждем, — после долгого молчания сказала жена.
— Только нынче народу больше…
— Я вот думаю: в эту самую минуту миллионы людей смотрят на небо, разинув рот.
Они ждали и, казалось, всем телом ощущали вращение Земли.
— Который час?
— Без одиннадцати минут восемь.
— И никогда ты не ошибешься! Видно, у тебя в голове устроены часы.
— Нынче я не могу ошибиться. Я тебе точно скажу, когда им останется одна секунда до взлета. Смотри, сигнал! Осталось десять минут.
На западном небосклоне распустились четыре алых огненных цветка; подхваченные ветром, они поплыли, мерцая, над пустыней, беззвучно канули вниз и угасли. Стало темнее прежнего, муж и жена выпрямились в качалках и застыли. Немного погодя он сказал:
— Восемь минут.
Молчание.
— Семь минут.
Молчание — на этот раз оно словно тянется много дольше.
— Шесть…
Жена откинулась в качалке, пристально смотрит на звезды — на те, что прямо над головой.
— Зачем это все? — бормочет она и закрывает глаза. — Зачем ракеты и этот вечер? Зачем? Если бы знать…
Он смотрит ей в лицо, бледное, словно припудренное отсветом Млечного Пути. Он уже хотел ответить, но передумал — пусть она договорит. И жена продолжает:
— Может быть, это как в старину, когда люди спрашивали: зачем подниматься на Эверест? А им отвечали: затем, что он существует. Никогда я этого не понимала. По-моему, это не ответ.
Пять минут, подумал он. Время идет… тикают часы на руке… колесо в колесе… колесом поменьше движет… колесом побольше движет… высоко в небесах… четыре минуты! Люди уже устроились поудобнее в ракете, все на местах, светится приборная доска…
Губы его дрогнули.
— Я знаю одно: это конец начальной поры. Каменный век, Бронзовый век, Железный век — теперь мы всему этому найдем одно общее имя: век, когда мы ходили по Земле и утром спозаранку слушали птиц и чуть не плакали от зависти. Может быть, мы назовем это время — Земной век, или Век земного притяжения. Миллионы лет мы старались побороть земное притяжение. Когда мы были амебами и рыбами, мы силились выйти из вод океана, да так, чтобы нас не раздавила собственная тяжесть. Очутившись на берегу, мы всячески старались распрямиться — и чтобы сила тяжести не переломила наше новое изобретение — позвоночник. Мы учились ходить, не спотыкаясь, и бегать, не падая. Миллионы лет притяжение удерживало нас дома, а ветер и облака, кузнечики и мотыльки насмехались над нами. Вот что сегодня главное: пришел конец нашему старинному спутнику — притяжению, век притяжения миновал безвозвратно. Не знаю, что там будут считать началом новой эпохи — может, персов, они мечтали о ковре-самолете, а может, китайцев — они, когда праздновали день рожденья или Новый год, запускали в небо фейерверки и воздушных змеев; а может быть, счет начнется через час, неведомо в какую минуту или секунду. Но сейчас кончается эра долгих и тяжких усилий, миллионы лет — они нелегко дались нам, людям, и как-никак делают нам честь.
Три минуты… две минуты пятьдесят девять секунд… две минуты пятьдесят восемь секунд…
— И все равно, — сказала жена, — я не знаю, зачем все это.
Две минуты, подумал он. "Готовы? Готовы? Готовы?" — окликает по радио далекий голос. "Готовы! Готовы! Готовы!" — чуть слышно доносится быстрый ответ из гудящей ракеты. "Проверка! Проверка! Проверка!"
Сегодня! — думал он. Если не выйдет с этим первым кораблем, мы пошлем другой, третий. Мы доберемся до всех планет, а там и до звезд. Мы не остановимся, и наконец громкие слова — бессмертие, вечность — обретут смысл. Громкие слова — да, но нам того и надо. Непрерывности. С тех пор как мы научились говорить, мы спрашивали об одном: в чем смысл жизни? Все другие вопросы нелепы, когда смерть стоит за плечами. Но дайте нам обжить десять тысяч миров, что обращаются вокруг десяти тысяч незнакомых солнц, и уже незачем будет спрашивать. Человеку не будет пределов, как нет пределов вселенной. Человек будет вечен, как вселенная. Отдельные люди будут умирать, как умирали всегда, но история наша протянется в невообразимую даль будущего, мы будем знать, что выживем во все грядущие времена и станем спокойными и уверенными, а это и есть ответ на тот извечный вопрос. Нам дарована жизнь, и уж по меньшей мере мы должны хранить этот дар и передавать потомкам — до бесконечности. Ради этого стоит потрудиться!
Чуть поскрипывали плетеные качалки, с шорохом задевая траву.
Одна минута.
— Одна минута, — сказал он вслух.
— Ох! — Жена порывисто схватила его за руку. — Только бы наш Боб…
— Все будет хорошо!
— Господи, помоги им…
Тридцать секунд.
— Теперь смотри.
Пятнадцать, десять, пять…
— Смотри!
Четыре, три, две, одна.
— Вот она! Вот!
Оба вскрикнули. Вскочили. Опрокинутые качалки свалились наземь. Шатаясь, не видя, муж и жена, как слепые, пошарили в воздухе, схватились за руки, стиснули пальцы. В небе разгоралось зарево, еще десять секунд — и взмыла огромная яркая комета, затмила собою звезды, прочертила огненный след и затерялась среди головокружительных россыпей Млечного Пути.
Муж и жена ухватились друг за друга, словно под ногами у них разверзлась непостижимая, непроглядно черная бездонная пропасть. Они смотрели вверх, и плакали, и слышали только собственные рыдания. Прошло немало времени, пока они, наконец, сумели заговорить.
— Она улетела, улетела, правда?
— Да…
— И все благополучно, правда?
— Да… да…
— Она ведь не упала?
— Нет, нет, она цела и невредима. Боб цел и невредим, все благополучно.
Они наконец разняли руки.
Он провел ладонью по лицу, посмотрел на свои мокрые пальцы.
— Черт меня побери, — сказал он. — Черт меня побери.
Они смотрели еще пять минут, потом еще десять, пока темную глубину зрачков и мозга не стали больно жечь миллионы крупинок огненной соли. Пришлось закрыть глаза.
— Что ж, — сказала она, — пойдем в дом.
Он не двинулся с места. Только рука сама собой протянулась и нащупала рычаг косилки. И, заметив, что держит рычаг, он сказал:
— Осталось еще немножко скосить…
— Так ведь ничего не видно.
— Увижу, — сказал он. — Надо же мне кончить. А после, перед сном, посидим немного на веранде.
Он помог жене оттащить на веранду качалки, усадил ее, вернулся на лужайку и снова взялся за косилку. Косилка. Колесо в колесе. Нехитрая машина, берешься обеими руками за рычаг и ведешь ее вперед, колеса вертятся, стрекочут, а ты шагаешь сзади и спокойно раздумываешь о своем. Шум, треск, а над всем этим — покой и тишина. Круженье колеса — и неслышная поступь раздумья.
Мне миллионы лет от роду, сказал он себе. Я родился минуту назад. Я ростом в дюйм, нет, в десять тысяч миль. Я опускаю глаза и не могу разглядеть своих ног, они слишком далеко внизу.
Он вел косилку по газону. Срезанная трава брызгала из-под ножей и мягко падала вокруг; он вдыхал ее свежесть, упивался ею и чувствовал — не его одного, но все человечество наконец-то омывает животворный родник вечной молодости.
И, омытый этими живительными водами, он снова вспомнил песенку про колеса, про веру и про милость Божью там, высоко в небе, среди миллионов неподвижных звезд, куда вторглась одна-единственная, дерзкая, и летит, и ее уже не остановить.
Потом он скосил оставшуюся траву.
1956
Переводчик: Нора Галь
Он почувствовал: вот сейчас, в эту самую минуту, солнце зашло и проглянули звезды — и остановил косилку посреди газона. Свежескошенная трава, обрызгавшая его лицо и одежду, медленно подсыхала. Да, вот уже и звезды — сперва чуть заметные, они все ярче разгораются в ясном пустынном небе. Он услыхал, как затворилась дверь — на веранду вышла жена, и, глядя в вечернее небо, он почувствовал на себе ее внимательный взгляд.
— Уже скоро, — сказала она.
Он кивнул: ему незачем было смотреть на часы. Ощущения его поминутно менялись, он казался сам себе то глубоким стариком, то мальчишкой, его бросало то в жар, то в холод. Вдруг он перенесся за много миль от дома. Это уже не он, это его сын надевает летную форму, проверяет запасы еды, баллоны с кислородом, шлем, скафандр, прикрывая размеренными словами и быстрыми движениями громкий стук сердца, вновь и вновь охватывающий страх — и, как все и каждый в этот вечер, запрокидывает голову и смотрит в небо, где становится все больше звезд.
И вдруг он очутился на прежнем месте, он снова — только отец своего сына, и снова ладони его сжимают рычаг косилки.
— Иди сюда, посидим на веранде, — позвала жена.
— Лучше я буду заниматься делом!
Она спустилась с крыльца и подошла к нему.
— Не тревожься за Роберта, все будет хорошо.
— Уж очень это ново и непривычно, — услышал он собственный голос. — Никогда такого не бывало. Подумать только — люди летят в ракете строить первую внеземную станцию. Господи Боже, да это просто невозможно, ничего этого нет — ни ракеты, ни испытательной площадки, ни срока отлета, ни строителей. Может, и сына, по имени Боб, у меня никогда не было. Не умещается все это у меня в голове!
— Тогда чего ты тут стоишь и смотришь?
Он покачал головой:
— Знаешь, сегодня утром иду я на работу и вдруг слышу — кто-то хохочет. Я так и стал посреди улицы как вкопанный. Оказывается, это я сам хохотал! А почему? Потому что наконец понял — Боб и вправду нынче летит! Наконец я в это поверил. Никогда я зря не ругаюсь, а тут стал столбом у всех на дороге и думаю — чудеса, разрази меня гром! А потом сам не заметил, как запел. Знаешь эту песню: "Колесо в колесе высоко в небесах…"? И опять захохотал. Надо же, думаю, внеземная станция! Этакое громадное колесо, спицы полые, а внутри будет жить Боб, а потом, через полгода или месяцев через восемь, полетит к Луне. После, по дороге домой, я припомнил, как там дальше поется: "Колесом поменьше движет вера, колесом побольше — милость Божья". И мне захотелось прыгать, кричать, самому вспыхнуть ракетой!
Жена тронула его за рукав:
— Если уж не хочешь на веранду, давай устроимся поудобнее.
Они вытащили на середину лужайки две плетеные качалки и тихо сидели и смотрели, как в темноте появляются все новые и новые звезды, точно блестящие крупинки соли, рассыпанные по всему небу, от горизонта до горизонта.
— Мы будто в праздник фейерверка ждем, — после долгого молчания сказала жена.
— Только нынче народу больше…
— Я вот думаю: в эту самую минуту миллионы людей смотрят на небо, разинув рот.
Они ждали и, казалось, всем телом ощущали вращение Земли.
— Который час?
— Без одиннадцати минут восемь.
— И никогда ты не ошибешься! Видно, у тебя в голове устроены часы.
— Нынче я не могу ошибиться. Я тебе точно скажу, когда им останется одна секунда до взлета. Смотри, сигнал! Осталось десять минут.
На западном небосклоне распустились четыре алых огненных цветка; подхваченные ветром, они поплыли, мерцая, над пустыней, беззвучно канули вниз и угасли. Стало темнее прежнего, муж и жена выпрямились в качалках и застыли. Немного погодя он сказал:
— Восемь минут.
Молчание.
— Семь минут.
Молчание — на этот раз оно словно тянется много дольше.
— Шесть…
Жена откинулась в качалке, пристально смотрит на звезды — на те, что прямо над головой.
— Зачем это все? — бормочет она и закрывает глаза. — Зачем ракеты и этот вечер? Зачем? Если бы знать…
Он смотрит ей в лицо, бледное, словно припудренное отсветом Млечного Пути. Он уже хотел ответить, но передумал — пусть она договорит. И жена продолжает:
— Может быть, это как в старину, когда люди спрашивали: зачем подниматься на Эверест? А им отвечали: затем, что он существует. Никогда я этого не понимала. По-моему, это не ответ.
Пять минут, подумал он. Время идет… тикают часы на руке… колесо в колесе… колесом поменьше движет… колесом побольше движет… высоко в небесах… четыре минуты! Люди уже устроились поудобнее в ракете, все на местах, светится приборная доска…
Губы его дрогнули.
— Я знаю одно: это конец начальной поры. Каменный век, Бронзовый век, Железный век — теперь мы всему этому найдем одно общее имя: век, когда мы ходили по Земле и утром спозаранку слушали птиц и чуть не плакали от зависти. Может быть, мы назовем это время — Земной век, или Век земного притяжения. Миллионы лет мы старались побороть земное притяжение. Когда мы были амебами и рыбами, мы силились выйти из вод океана, да так, чтобы нас не раздавила собственная тяжесть. Очутившись на берегу, мы всячески старались распрямиться — и чтобы сила тяжести не переломила наше новое изобретение — позвоночник. Мы учились ходить, не спотыкаясь, и бегать, не падая. Миллионы лет притяжение удерживало нас дома, а ветер и облака, кузнечики и мотыльки насмехались над нами. Вот что сегодня главное: пришел конец нашему старинному спутнику — притяжению, век притяжения миновал безвозвратно. Не знаю, что там будут считать началом новой эпохи — может, персов, они мечтали о ковре-самолете, а может, китайцев — они, когда праздновали день рожденья или Новый год, запускали в небо фейерверки и воздушных змеев; а может быть, счет начнется через час, неведомо в какую минуту или секунду. Но сейчас кончается эра долгих и тяжких усилий, миллионы лет — они нелегко дались нам, людям, и как-никак делают нам честь.
Три минуты… две минуты пятьдесят девять секунд… две минуты пятьдесят восемь секунд…
— И все равно, — сказала жена, — я не знаю, зачем все это.
Две минуты, подумал он. "Готовы? Готовы? Готовы?" — окликает по радио далекий голос. "Готовы! Готовы! Готовы!" — чуть слышно доносится быстрый ответ из гудящей ракеты. "Проверка! Проверка! Проверка!"
Сегодня! — думал он. Если не выйдет с этим первым кораблем, мы пошлем другой, третий. Мы доберемся до всех планет, а там и до звезд. Мы не остановимся, и наконец громкие слова — бессмертие, вечность — обретут смысл. Громкие слова — да, но нам того и надо. Непрерывности. С тех пор как мы научились говорить, мы спрашивали об одном: в чем смысл жизни? Все другие вопросы нелепы, когда смерть стоит за плечами. Но дайте нам обжить десять тысяч миров, что обращаются вокруг десяти тысяч незнакомых солнц, и уже незачем будет спрашивать. Человеку не будет пределов, как нет пределов вселенной. Человек будет вечен, как вселенная. Отдельные люди будут умирать, как умирали всегда, но история наша протянется в невообразимую даль будущего, мы будем знать, что выживем во все грядущие времена и станем спокойными и уверенными, а это и есть ответ на тот извечный вопрос. Нам дарована жизнь, и уж по меньшей мере мы должны хранить этот дар и передавать потомкам — до бесконечности. Ради этого стоит потрудиться!
Чуть поскрипывали плетеные качалки, с шорохом задевая траву.
Одна минута.
— Одна минута, — сказал он вслух.
— Ох! — Жена порывисто схватила его за руку. — Только бы наш Боб…
— Все будет хорошо!
— Господи, помоги им…
Тридцать секунд.
— Теперь смотри.
Пятнадцать, десять, пять…
— Смотри!
Четыре, три, две, одна.
— Вот она! Вот!
Оба вскрикнули. Вскочили. Опрокинутые качалки свалились наземь. Шатаясь, не видя, муж и жена, как слепые, пошарили в воздухе, схватились за руки, стиснули пальцы. В небе разгоралось зарево, еще десять секунд — и взмыла огромная яркая комета, затмила собою звезды, прочертила огненный след и затерялась среди головокружительных россыпей Млечного Пути.
Муж и жена ухватились друг за друга, словно под ногами у них разверзлась непостижимая, непроглядно черная бездонная пропасть. Они смотрели вверх, и плакали, и слышали только собственные рыдания. Прошло немало времени, пока они, наконец, сумели заговорить.
— Она улетела, улетела, правда?
— Да…
— И все благополучно, правда?
— Да… да…
— Она ведь не упала?
— Нет, нет, она цела и невредима. Боб цел и невредим, все благополучно.
Они наконец разняли руки.
Он провел ладонью по лицу, посмотрел на свои мокрые пальцы.
— Черт меня побери, — сказал он. — Черт меня побери.
Они смотрели еще пять минут, потом еще десять, пока темную глубину зрачков и мозга не стали больно жечь миллионы крупинок огненной соли. Пришлось закрыть глаза.
— Что ж, — сказала она, — пойдем в дом.
Он не двинулся с места. Только рука сама собой протянулась и нащупала рычаг косилки. И, заметив, что держит рычаг, он сказал:
— Осталось еще немножко скосить…
— Так ведь ничего не видно.
— Увижу, — сказал он. — Надо же мне кончить. А после, перед сном, посидим немного на веранде.
Он помог жене оттащить на веранду качалки, усадил ее, вернулся на лужайку и снова взялся за косилку. Косилка. Колесо в колесе. Нехитрая машина, берешься обеими руками за рычаг и ведешь ее вперед, колеса вертятся, стрекочут, а ты шагаешь сзади и спокойно раздумываешь о своем. Шум, треск, а над всем этим — покой и тишина. Круженье колеса — и неслышная поступь раздумья.
Мне миллионы лет от роду, сказал он себе. Я родился минуту назад. Я ростом в дюйм, нет, в десять тысяч миль. Я опускаю глаза и не могу разглядеть своих ног, они слишком далеко внизу.
Он вел косилку по газону. Срезанная трава брызгала из-под ножей и мягко падала вокруг; он вдыхал ее свежесть, упивался ею и чувствовал — не его одного, но все человечество наконец-то омывает животворный родник вечной молодости.
И, омытый этими живительными водами, он снова вспомнил песенку про колеса, про веру и про милость Божью там, высоко в небе, среди миллионов неподвижных звезд, куда вторглась одна-единственная, дерзкая, и летит, и ее уже не остановить.
Потом он скосил оставшуюся траву.
Ревун
The Fog Horn
1951
Переводчик: Лев Жданов
Среди холодных волн, вдали от суши, мы каждый вечер ждали, когда приползет туман. Он приползал, и мы — Макдан и я — смазывали латунные подшипники и включали фонарь на верху каменной башни. Макдан и я, две птицы в сумрачном небе…
Красный луч… белый… снова красный искал в тумане одинокие суда. А не увидят луча, так ведь у нас есть еще Голос — могучий низкий голос нашего Ревуна; он рвался, громогласный, сквозь лохмотья тумана, и перепуганные чайки разлетались, будто подброшенные игральные карты, а волны дыбились, шипя пеной.
— Здесь одиноко, но, я надеюсь, ты уже свыкся? — спросил Макдан.
— Да, — ответил я. — Слава богу, ты мастер рассказывать.
— А завтра твой черед ехать на Большую землю. — Он улыбался. — Будешь танцевать с девушками, пить джин.
— Скажи, Макдан, о чем ты думаешь, когда остаешься здесь один?
— О тайнах моря. — Макдан раскурил трубку.
Четверть восьмого. Холодный ноябрьский вечер, отопление включено, фонарь разбрасывает свой луч во все стороны, в длинной башенной глотке ревет Ревун. На берегу на сто миль ни одного селения, только дорога с редкими автомобилями, одиноко идущая к морю через пустынный край, потом две мили холодной воды до нашего утеса и в кои-то веки далекое судно.
— Тайны моря. — задумчиво сказал Макдан. — Знаешь ли ты, что океан — огромная снежинка, величайшая снежинка на свете? Вечно в движении, тысячи красок и форм, и никогда не повторяется. Удивительно! Однажды ночью, много лет назад, я сидел здесь один, и тут из глубин поднялись рыбы, все рыбы моря. Что-то привело их в наш залив, здесь они стали, дрожа и переливаясь, и смотрели, смотрели на фонарь, красный — белый, красный — белый свет над ними, и я видел странные глаза. Мне стало холодно. До самой полуночи в море будто плавал павлиний хвост. И вдруг — без звука — исчезли, все эти миллионы рыб сгинули. Не знаю, может быть, они плыли сюда издалека на паломничество? Удивительно! А только подумай сам, как им представлялась наша башня: высится над водой на семьдесят футов, сверкает божественным огнем, вещает голосом исполина. Они больше не возвращались, но разве не может быть, что им почудилось, будто они предстали перед каким-нибудь рыбьим божеством?
У меня по спине пробежал холодок. Я смотрел на длинный серый газон моря, простирающийся в ничто и в никуда.
— Да-да, в море чего только нет… — Макдан взволнованно пыхтел трубкой, часто моргая. Весь этот день его что-то тревожило, он не говорил — что именно. — Хотя у нас есть всевозможные механизмы и так называемые субмарины, но пройдет еще десять тысяч веков, прежде чем мы ступим на землю подводного царства, придем в затонувший мир и узнаем 'настоящий страх. Подумать только: там, внизу, все еще 300000 год до нашей эры! Мы тут трубим во все трубы, отхватываем друг у друга земли, отхватываем друг другу головы, а они живут в холодной пучине, двенадцать миль под водой, во времена столь же древние, как хвост какой-нибудь кометы.
— Верно, там древний мир.
— Пошли. Мне нужно тебе кое-что сказать, сейчас самое время.
Мы отсчитали ногами восемьдесят ступенек, разговаривая, не спеша. Наверху Макдан выключил внутреннее освещение, чтобы не было отражения в толстых стеклах. Огромный глаз маяка мягко вращался, жужжа, на смазанной оси. И неустанно каждые пятнадцать секунд гудел Ревун.
— Правда, совсем как зверь. — Макдан кивнул своим мыслям. — Большой одинокий зверь воет в ночи. Сидит на рубеже десятка миллиардов лет и ревет в Пучину: "Я здесь. я здесь, я здесь…" И Пучина отвечает-да-да, отвечает! Ты здесь уже три месяца, Джонни, пора тебя подготовить. Понимаешь, — он всмотрелся в мрак и туман, — в это время года к маяку приходит гость.
— Стаи рыб, о которых ты говорил?
— Нет, не рыбы, нечто другое. Я потому тебе не рассказывал, что боялся — сочтешь меня помешанным. Но дальше ждать нельзя: если я верно пометил календарь в прошлом году, то сегодня ночью оно появится. Никаких подробностей — увидишь сам. Вот, сиди тут. Хочешь, уложи утром барахлишко, садись на катер, отправляйся на Большую землю, забирай свою машину возле пристани на мысу, кати в какой-нибудь городок и жги свет по ночам — я ни о чем тебя не спрошу и корить не буду. Это повторялось уже три года, и впервые я не один — будет кому подтвердить. А теперь жди и смотри.
Прошло полчаса, мы изредка роняли шепотом несколько слов. Потом устали ждать, и Макдан начал делиться со мной своими соображениями. У него была целая теория насчет Ревуна.
— Однажды, много лет назад, на холодный сумрачный берег пришел человек, остановился, внимая гулу океана, и сказал: "Нам нужен голос, который кричал бы над морем и предупреждал суда; я сделаю такой голос. Я сделаю голос, подобный всем векам и туманам, которые когда-либо были; он будет как пустая постель с тобой рядом ночь напролет, как безлюдный дом, когда отворяешь дверь, как голые осенние деревья. Голос, подобный птицам, что улетают, крича, на юг, подобный ноябрьскому ветру и прибою у мрачных, угрюмых берегов. Я сделаю голос такой одинокий, что его нельзя не услышать, и всякий, кто его услышит, будет рыдать в душе, и очаги покажутся еще жарче, и люди в далеких городах скажут: "Хорошо, что мы дома". Я сотворю голос и механизм, и нарекут его Ревуном, и всякий, кто его услышит, постигнет тоску вечности и краткость жизни".
Ревун заревел.
— Я придумал эту историю, — тихо сказал Макдан, — чтобы объяснить, почему оно каждый год плывет к маяку. Мне кажется, оно идет на зов маяка…
— Но… — заговорил я.
— Шшш! — перебил меня Макдан. — Смотри!
Он кивнул туда, где простерлось море.
Что-то плыло к маяку.
Ночь, как я уже говорил, выдалась холодная, в высокой башне было холодно, свет вспыхивал и гас, и Ревун все кричал, кричал сквозь клубящийся туман. Видно было плохо и только на небольшое расстояние, но так или иначе вот море, море, скользящее по ночной земле, плоское, тихое, цвета серого ила, вот мы, двое, одни в высокой башне, а там, вдали, сперва морщинки, затем волна, бугор, большой пузырь, немного пены.
И вдруг над холодной гладью — голова, большая темная голова с огромными глазами и шея. А затем нет, не тело, а опять шея, и еще и еще! На сорок футов поднялась над водой голова на красивой тонкой темной шее. И лишь после этого из пучины вынырнуло тело, словно островок из черного коралла, мидий и раков. Дернулся гибкий хвост. Длина туловища от головы до кончика хвоста была, как мне кажется, футов девяносто — сто.
Не знаю, что я сказал, но я сказал что-то.
— Спокойно, парень, спокойно, — прошептал Макдан.
— Это невозможно! — воскликнул я.
— Ошибаешься, Джонни, это мы невозможны. Оно все такое же, каким было десять миллионов лет назад. Оно не изменялось. Это мы и весь здешний край изменились, стали невозможными. Мы!
Медленно, величественно плыло оно в ледяной воде, там, вдали. Рваный туман летел над водой, стирая на миг его очертания. Глаз чудовища ловил, удерживал и отражал наш могучий луч, красный — белый, красный — белый. Казалось, высоко поднятый круглый диск передавал послание древним шифром. Чудовище было таким же безмолвным, как туман, сквозь который оно плыло.
— Это какой-то динозавр! — Я присел и схватился за перила.
— Да, из их породы.
— Но ведь они вымерли!
— Нет, просто ушли в пучину. Глубоко-глубоко, в глубь глубин, в Бездну. А что, Джонни, правда, выразительное слово, сколько в нем заключено: Бездна. В нем весь холод, весь мрак и вся глубь на свете.
— Что же мы будем делать?
— Делать? У нас работа, уходить нельзя. К тому же здесь безопаснее, чем в лодке. Пока еще доберешься до берега, а этот зверь длиной с миноносец и плывет почти так же быстро,
— Но почему, почему он приходит именно сюда?
В следующий миг я получил ответ.
Ревун заревел.
И чудовище ответило.
В этом крике были миллионы лет воды и тумана. В нем было столько боли и одиночества, что я содрогнулся. Чудовище кричало башне. Ревун ревел. Чудовище закричало опять. Ревун ревел. Чудовище распахнуло огромную зубастую пасть, и из нее вырвался звук, в точности повторяющий голос Ревуна. Одинокий, могучий, далекий-далекий. Голос безысходности, непроглядной тьмы, холодной ночи, отверженности. Вот какой это был звук.
— Ну, — зашептал Макдан, — теперь понял, почему оно приходит сюда?
Я кивнул.
— Целый год, Джонни, целый год несчастное чудовище лежит в пучине, за тысячи миль от берега, на глубине двадцати миль, и ждет. Ему, быть может, миллион лет, этому одинокому зверю. Только представь себе: ждать миллион лет. Ты смог бы?
1951
Переводчик: Лев Жданов
Среди холодных волн, вдали от суши, мы каждый вечер ждали, когда приползет туман. Он приползал, и мы — Макдан и я — смазывали латунные подшипники и включали фонарь на верху каменной башни. Макдан и я, две птицы в сумрачном небе…
Красный луч… белый… снова красный искал в тумане одинокие суда. А не увидят луча, так ведь у нас есть еще Голос — могучий низкий голос нашего Ревуна; он рвался, громогласный, сквозь лохмотья тумана, и перепуганные чайки разлетались, будто подброшенные игральные карты, а волны дыбились, шипя пеной.
— Здесь одиноко, но, я надеюсь, ты уже свыкся? — спросил Макдан.
— Да, — ответил я. — Слава богу, ты мастер рассказывать.
— А завтра твой черед ехать на Большую землю. — Он улыбался. — Будешь танцевать с девушками, пить джин.
— Скажи, Макдан, о чем ты думаешь, когда остаешься здесь один?
— О тайнах моря. — Макдан раскурил трубку.
Четверть восьмого. Холодный ноябрьский вечер, отопление включено, фонарь разбрасывает свой луч во все стороны, в длинной башенной глотке ревет Ревун. На берегу на сто миль ни одного селения, только дорога с редкими автомобилями, одиноко идущая к морю через пустынный край, потом две мили холодной воды до нашего утеса и в кои-то веки далекое судно.
— Тайны моря. — задумчиво сказал Макдан. — Знаешь ли ты, что океан — огромная снежинка, величайшая снежинка на свете? Вечно в движении, тысячи красок и форм, и никогда не повторяется. Удивительно! Однажды ночью, много лет назад, я сидел здесь один, и тут из глубин поднялись рыбы, все рыбы моря. Что-то привело их в наш залив, здесь они стали, дрожа и переливаясь, и смотрели, смотрели на фонарь, красный — белый, красный — белый свет над ними, и я видел странные глаза. Мне стало холодно. До самой полуночи в море будто плавал павлиний хвост. И вдруг — без звука — исчезли, все эти миллионы рыб сгинули. Не знаю, может быть, они плыли сюда издалека на паломничество? Удивительно! А только подумай сам, как им представлялась наша башня: высится над водой на семьдесят футов, сверкает божественным огнем, вещает голосом исполина. Они больше не возвращались, но разве не может быть, что им почудилось, будто они предстали перед каким-нибудь рыбьим божеством?
У меня по спине пробежал холодок. Я смотрел на длинный серый газон моря, простирающийся в ничто и в никуда.
— Да-да, в море чего только нет… — Макдан взволнованно пыхтел трубкой, часто моргая. Весь этот день его что-то тревожило, он не говорил — что именно. — Хотя у нас есть всевозможные механизмы и так называемые субмарины, но пройдет еще десять тысяч веков, прежде чем мы ступим на землю подводного царства, придем в затонувший мир и узнаем 'настоящий страх. Подумать только: там, внизу, все еще 300000 год до нашей эры! Мы тут трубим во все трубы, отхватываем друг у друга земли, отхватываем друг другу головы, а они живут в холодной пучине, двенадцать миль под водой, во времена столь же древние, как хвост какой-нибудь кометы.
— Верно, там древний мир.
— Пошли. Мне нужно тебе кое-что сказать, сейчас самое время.
Мы отсчитали ногами восемьдесят ступенек, разговаривая, не спеша. Наверху Макдан выключил внутреннее освещение, чтобы не было отражения в толстых стеклах. Огромный глаз маяка мягко вращался, жужжа, на смазанной оси. И неустанно каждые пятнадцать секунд гудел Ревун.
— Правда, совсем как зверь. — Макдан кивнул своим мыслям. — Большой одинокий зверь воет в ночи. Сидит на рубеже десятка миллиардов лет и ревет в Пучину: "Я здесь. я здесь, я здесь…" И Пучина отвечает-да-да, отвечает! Ты здесь уже три месяца, Джонни, пора тебя подготовить. Понимаешь, — он всмотрелся в мрак и туман, — в это время года к маяку приходит гость.
— Стаи рыб, о которых ты говорил?
— Нет, не рыбы, нечто другое. Я потому тебе не рассказывал, что боялся — сочтешь меня помешанным. Но дальше ждать нельзя: если я верно пометил календарь в прошлом году, то сегодня ночью оно появится. Никаких подробностей — увидишь сам. Вот, сиди тут. Хочешь, уложи утром барахлишко, садись на катер, отправляйся на Большую землю, забирай свою машину возле пристани на мысу, кати в какой-нибудь городок и жги свет по ночам — я ни о чем тебя не спрошу и корить не буду. Это повторялось уже три года, и впервые я не один — будет кому подтвердить. А теперь жди и смотри.
Прошло полчаса, мы изредка роняли шепотом несколько слов. Потом устали ждать, и Макдан начал делиться со мной своими соображениями. У него была целая теория насчет Ревуна.
— Однажды, много лет назад, на холодный сумрачный берег пришел человек, остановился, внимая гулу океана, и сказал: "Нам нужен голос, который кричал бы над морем и предупреждал суда; я сделаю такой голос. Я сделаю голос, подобный всем векам и туманам, которые когда-либо были; он будет как пустая постель с тобой рядом ночь напролет, как безлюдный дом, когда отворяешь дверь, как голые осенние деревья. Голос, подобный птицам, что улетают, крича, на юг, подобный ноябрьскому ветру и прибою у мрачных, угрюмых берегов. Я сделаю голос такой одинокий, что его нельзя не услышать, и всякий, кто его услышит, будет рыдать в душе, и очаги покажутся еще жарче, и люди в далеких городах скажут: "Хорошо, что мы дома". Я сотворю голос и механизм, и нарекут его Ревуном, и всякий, кто его услышит, постигнет тоску вечности и краткость жизни".
Ревун заревел.
— Я придумал эту историю, — тихо сказал Макдан, — чтобы объяснить, почему оно каждый год плывет к маяку. Мне кажется, оно идет на зов маяка…
— Но… — заговорил я.
— Шшш! — перебил меня Макдан. — Смотри!
Он кивнул туда, где простерлось море.
Что-то плыло к маяку.
Ночь, как я уже говорил, выдалась холодная, в высокой башне было холодно, свет вспыхивал и гас, и Ревун все кричал, кричал сквозь клубящийся туман. Видно было плохо и только на небольшое расстояние, но так или иначе вот море, море, скользящее по ночной земле, плоское, тихое, цвета серого ила, вот мы, двое, одни в высокой башне, а там, вдали, сперва морщинки, затем волна, бугор, большой пузырь, немного пены.
И вдруг над холодной гладью — голова, большая темная голова с огромными глазами и шея. А затем нет, не тело, а опять шея, и еще и еще! На сорок футов поднялась над водой голова на красивой тонкой темной шее. И лишь после этого из пучины вынырнуло тело, словно островок из черного коралла, мидий и раков. Дернулся гибкий хвост. Длина туловища от головы до кончика хвоста была, как мне кажется, футов девяносто — сто.
Не знаю, что я сказал, но я сказал что-то.
— Спокойно, парень, спокойно, — прошептал Макдан.
— Это невозможно! — воскликнул я.
— Ошибаешься, Джонни, это мы невозможны. Оно все такое же, каким было десять миллионов лет назад. Оно не изменялось. Это мы и весь здешний край изменились, стали невозможными. Мы!
Медленно, величественно плыло оно в ледяной воде, там, вдали. Рваный туман летел над водой, стирая на миг его очертания. Глаз чудовища ловил, удерживал и отражал наш могучий луч, красный — белый, красный — белый. Казалось, высоко поднятый круглый диск передавал послание древним шифром. Чудовище было таким же безмолвным, как туман, сквозь который оно плыло.
— Это какой-то динозавр! — Я присел и схватился за перила.
— Да, из их породы.
— Но ведь они вымерли!
— Нет, просто ушли в пучину. Глубоко-глубоко, в глубь глубин, в Бездну. А что, Джонни, правда, выразительное слово, сколько в нем заключено: Бездна. В нем весь холод, весь мрак и вся глубь на свете.
— Что же мы будем делать?
— Делать? У нас работа, уходить нельзя. К тому же здесь безопаснее, чем в лодке. Пока еще доберешься до берега, а этот зверь длиной с миноносец и плывет почти так же быстро,
— Но почему, почему он приходит именно сюда?
В следующий миг я получил ответ.
Ревун заревел.
И чудовище ответило.
В этом крике были миллионы лет воды и тумана. В нем было столько боли и одиночества, что я содрогнулся. Чудовище кричало башне. Ревун ревел. Чудовище закричало опять. Ревун ревел. Чудовище распахнуло огромную зубастую пасть, и из нее вырвался звук, в точности повторяющий голос Ревуна. Одинокий, могучий, далекий-далекий. Голос безысходности, непроглядной тьмы, холодной ночи, отверженности. Вот какой это был звук.
— Ну, — зашептал Макдан, — теперь понял, почему оно приходит сюда?
Я кивнул.
— Целый год, Джонни, целый год несчастное чудовище лежит в пучине, за тысячи миль от берега, на глубине двадцати миль, и ждет. Ему, быть может, миллион лет, этому одинокому зверю. Только представь себе: ждать миллион лет. Ты смог бы?