Страница:
Брэдбери Рэй
Самое прекрасное время
РЭЙ БРЭДБЕРИ
Самое прекрасное время
Перевел с английского Л. ЖДАНОВ
Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время - век мудрости, век безумия... пора света, пора тьмы... У нас было все впереди, у нас впереди ничего не было..." Вам знакомы эти слова? Подождите, я объясню.
Это было летом 1929 года в Гринтауне, штат Иллинойс, и мне, Дугласу Сполдингу, только что исполнилось двенадцать. Повсюду на зеленых лужайках, в изнывающем от зноя летнем городке - ни хорошо, ни плохо, только жарко, жарко; мальчишки, словно прилипшие к псам, и псы на мальчишках, как на подушках, лежали под деревьями, и деревья убаюкивали их, а листва шелестела безнадежное: "Больше Ничто Никогда Не Случится". Ничто в городе не шевелилось, лишь падали прозрачные капли с огромной, величиной с гроб, глыбы льда на витрине скобяной лавки. И не было в городе ни одного человека, кто бы не задыхался от жары, кроме мисс Фростбайт, ассистентки разъезжего иллюзиониста. Вот уже три дня как она выставлена в глыбе льда для всеобщего обозрения, вот уже три дня, если верить молве, не дышит, не ест, не говорит. Мне казалось, что женщине последнее должно быть особенно тяжело.
И все-таки в разгар этого томительно долгого полудня что-то случилось. Пес вдруг весь подобрался и сел, прислушиваясь, и язык его висел, будто конец небрежно повязанного красного галстука, а карие глаза остекленели, впитывая даль. Где-то там у депо, среди жарких куч паровозного шлака, важно отдуваясь, крича луженой глоткой, в волне дробного лязга на станцию въехал поезд. А я лежал на земле у входа в подвал дедова дома и слышал далекие шаги, они приблизились и застыли около объявления "Стол и Кров".
Я открыл глаза и увидел, как он поднимается вверх по ступенькам качающаяся трость и чемодан, длинные волосы, каштановые с проседью, и шелковистые усы, и бородка клинышком - и ореол учтивости окружал его, словно стайка птиц. На крыльце он остановился, чтобы обозреть Гринтаун.
Может быть, он слышал вдали пчелиное гудение парикмахерской, где мистер Винески, который вскоре станет его врагом, с видом пророка щупал бугристые головы клиентов и жужжал своей электромашинкой. Может быть, он слышал, как вдали, в пустующей библиотеке, по хрупким солнечным лучам скользила вниз золотистая пыль, а в закутке кто-то скрипел и постукивал и опять и опять скрипел чернильным пером: тихая женщина словно одинокая большая мышь в норе. Она тоже войдет в его жизнь. Да, возможно, он слышал то, чему суждено было стать частью его жизни. А пока незнакомец отвернулся от Будущего и увидел Настоящее, увидел, как мы с Псом привстали, глядя на него, гостя из Прошлого.
- Диккенс! Меня зовут Чарльз Диккенс! - сказал он и помахал нам рукой.
Дверь захлопнулась. Он был внутри, рядом с бабушкой, и расписывался в книге постояльцев, и я тоже хлопнул дверью и, затаив дыхание смотрел на имя, которое он так четко выводил на бумаге.
- Чарльз Диккенс, - по слогам разобрала бабушка. За всю свою жизнь она не прочла ни одной книги. - Красивое имя.
- Красивое?! - воскликнул я. - Разрази меня гром! Это великое имя! Но я был уверен...
Приезжий, ему было лет под шестьдесят, повернулся и посмотрел на меня, и глаза у него были такие же ласковые, как у Пса.
- Я думал, что вы...
- Что я... умер? - Чарльз Диккенс рассмеялся. - Ничего подобного! Жив-здоров! И очень рад встретить здесь читателя, и почитателя, и знатока!
И вот мы идем наверх, бабушка несет чистое постельное белье, я несу чемодан, а навстречу нам не идет - плывет не человек - корабль: мой дедушка.
- Дедушка, - сказал я, готовясь увидеть его замешательство, - познакомься с мистером Чарльзом Диккенсом!
Дедушка стиснул и тряхнул руку приезжего.
- Друзья Николаса Никклби- мои друзья!
Мистер Диккенс качнулся от этого литературного залпа, но тотчас опомнился, поклонился, сказал: "Благодарю, сэр", - и пошел дальше вверх по лестнице, а дедушка подмигнул, ущипнул меня за щеку, я только рот разинул.
В своей комнате, пока бабушка хлопотала, мистер Диккенс стащил с себя тяжелое, почти зимнее пальто и кивнул на чемодан.
- Куда-нибудь, все равно, Малыш. Ты не возражаешь, если я буду звать тебя Малыш? Ой-ой, Малыш, куда-то запропастился мой блокнот и карандаш. Ты не мог бы?..
- Сейчас! - И я мигом вернулся с дешевым блокнотом и "Тикондерогой No 2".
Мистер Диккенс медленно повернулся кругом, обозревая потолок, на котором бегали яркие блики.
- Я был в пути две ночи и два дня, и в пути у меня созревал замысел. День Бастилии - слышал о нем, Малыш? Ко Дню Бастилии книга должна выйти в плавание. Ты поможешь мне взломать затворы дока, Малыш? Поможешь?
Я лизнул карандаш.
- Вверху страницы - название. Название. Название. - Он задумался, закрыв глаза и потирая щеку. - Малыш, какое-нибудь хорошее, неизбитое название для романа, действие которого происходит наполовину в Лондоне, наполовину в Париже...
- По... - рискнул я.
-Ну?
- Повесть, - продолжал я.
Нетерпеливое:
- Ну, ну?
- Повесть о двух городах?
- В самую точку! Мэм, это умнейший мальчик.
Бабушка посмотрела на меня как на незнакомца какого-нибудь, потом взбила, вспушила подушку.
- Пиши, Малыш, - сказал мистер Диккенс, - пиши, пока не забыл: "Повесть о двух городах". Теперь посредине листа: "Книга первая. Возвращен к жизни. Глава первая. То время".
Я написал. Бабушка положила чистые розовые полотенца. Мистер Диккенс прищурился, что-то погудел, повернулся и нараспев заговорил:
- "Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время - век мудрости, век безумия, эпоха веры, эпоха неверия, пора света, пора тьмы, весна надежд, стужа..."
- О, - сказала бабушка, - как красиво вы говорите!
- Мэм... - Автор кивнул. - Малыш, на чем я остановился?
- Стужа бедствий, - ответил я.
Все уже сидели за столом, когда я появился, руки еще мокрые, волосы влажные и причесанные.
- Да уж... - Бабушка поставила на стол блюдо с жареным цыпленком. - За много лет ты первый раз так опоздал.
- Если бы вы знали! - сказал я. - Где только я не побывал сегодня! Дуврский дилижанс на Дуврской дороге! Париж! Столько путешествовали, даже рука закоченела.
- Париж? Дувр? Рука закоченела? - Жильцы уставились на меня.
- Он хочет сказать - с мистером Диккенсом, - объяснил дедушка.
- Диккенсом? - переспросил мистер Винески, парикмахер и первый жилец.
- Мы считаем великой честью, - дедушка гордо разрезал свою часть цыпленка, - что в нашем доме писатель начинает новую книгу, и Дуглас - его секретарь. Верно, Дуг?
- Весь день работали, четверть отмахали! - сказал я.
- Диккенс! - вскричал мистер Винески. - Полно, неужели вы поверили...
- Я верю, - сказал дедушка, - тому, что говорит мне человек, пока он не скажет другое. Тогда я верю в другое.
- Самозванец, - фыркнул парикмахер.
- Человек, - сказал дедушка. - К нам в дом пришел достойный человек. Он говорит, что он Диккенс. Это его имя, другого я не знаю. Он дает понять, что пишет книгу. Я прохожу мимо его двери, заглядываю в комнату - да, он в самом деле пишет книгу. Что ж, я должен ему запретить? Когда очевидно, что ему необходимо написать эту книгу...
- "Повесть о двух городах", - подсказал я.
- "Повесть о двух городах", - продолжал дедушка. - Никогда не спрашивайте писателя, какого угодно писателя, почему он пишет, зачем он пишет, откуда он, куда направляется. Придет время, он скажет сам.
- Да вы тут в здравом уме или нет? - простонал мистер Винески.
- Тссс! - сказала бабушка. Потому что вниз по лестнице спустился, в двери столовой появился и подошел к обеденному столу он, человек с длинными волосами, с бородкой клинышком, с шелковистыми усами, и он кивнул и улыбнулся, словно перед ним аудитория, а он лектор.
Дедушка встал и мягко, тепло произнес:
- Леди и джентльмены, это наш новый жилец и, мы надеемся, друг - мистер Ч. Диккенс. Мистер Диккенс, сударь, добро пожаловать.
Ух ты, какая замечательная жизнь началась!
Не было дня, чтобы я не являлся к мистеру Диккенсу и не просиживал у него половину утра, а он диктовал, и мы путешествовали из Парижа в Лондон, обратно в Париж, делая остановки для завтрака и лимонада, а после бутербродов с яичницей - опять в Лондон, и я - секретарь мистера Ч. Диккенса, Гринтаун, Иллинойс, был счастлив, ведь я сам мечтал, когда вырасту, стать писателем, и вот я познаю великое таинство с лучшим из них.
Только мистер Винески, парикмахер, заботил меня, мистер Винески, мой хороший друг, мой герой, трудом которого я от души восхищался, ваятель - ни больше, ни меньше. Обычно я половину лета проводил в его парикмахерской, глядя, как он превращает безобразных людей в прекрасных принцев, - вот какой он был мастер. А теперь, я так увлекся Лондоном и Парижем, что забыл любоваться мистером Винески и его чудесами.
И мистер Винески каждый вечер, приходя домой, заставал за столом этого писателя с его длинными волосами, которые давно бы пора постричь, и тут же сидел я, глядя на мистера Диккенса так, словно я Пес, а он Бог.
И вот однажды вечером, спустя месяц после того, как мы начали "Повесть о двух городах", мистер Винески во время обеда вдруг вскочил на ноги, указал пальцем на мистера Диккенса и сказал:
- Вы, сударь, мошенник и негодяй. Вы никакой не Чарльз Диккенс. Вы, сдается мне, Красный Джо Пайк из Уилкисборо, которого разыскивают за подлог, или вы Билл Хаммер из Хорнбилла, штат Арканзас, которого разыскивают за подлые гадости и мелкие кражи в Ускалузе. Но кем бы и чем бы вы ни были, вы, сбивающий с толку этого мальчика и издевающийся над нашей доверчивостью, я даю вам двадцать четыре часа на то, чтобы вы убрались вон из этого города, не то я вызову начальника полиции и попрошу его заняться вами. Либо я, либо вы, сударь, один из нас должен оставить этот дом. Простите меня, бабушка и дедушка Сполдинг, но я не могу молчать! Мне надоело слушать про сочинение романов, которые сочинены пятьдесят лет назад! Выйдите из-за стола, сударь, не то я ударю вас по лицу!
- Мистер Винески! - тревожно воскликнул дедушка, поднимаясь.
- Сударь, - спокойно сказал Чарльз Диккенс, тоже поднимаясь, - мистер Винески прав. Похоже, пришла пора мне уходить, ибо я истощил всеобщее терпение, понимание и снисходительность.
- Мистер Диккенс! - крикнул я.
Но прежде чем я мог его остановить, он уже был наверху и хлопнул дверью, и все сидели словно оглушенные, а мистер Винески растерянно ковырялся в еде.
Я пошел наверх и постучался в дверь, но она была заперта. Мистер Диккенс был у себя в комнате, однако он не хотел отзываться, хотя я упорно продолжал стучать.
Поздно вечером мистер Винески надолго ушел на прогулку, никому не сказав, куда ушел.
- Чтоб мне лопнуть, - сказал я, выйдя на крыльцо и застав там дедушку, который сидел один и курил трубку. - Вызывайте плотника. Все рухнуло.
Дедушка долго курил молча, наконец сказал:
- Придется тебе самому быть своим плотником. Дуг.
- Это как понимать?
- Ты в разгар боя переметнулся от одного генерала к другому, и теперь один из генералов недоволен. Вряд ли он знает, чем недоволен, но недоволен, это точно, и обижен.
- Вот так штука! - Я покачал головой в отчаянии. - Но сейчас я просто ненавижу Винески.
- Не нужно. Ты подметал волосы с половиц его цирюльни. Теперь ты затачиваешь карандаши для нестриженого романиста. Мистер Винески? У него ни жены, ни семьи, только его работа. Бездетному человеку, знает он об этом или нет, нужен еще кто-то. А тебя. Дуг, отнесло от него прочь.
- Я... - И я запнулся, и глаза мои вдруг стали плохо видеть. - Завтра я вымою окна парикмахерской и протру красно-белый шест.
Дедушка медленно кивнул.
- Я знаю, ты это сделаешь, сынок. Ты сделаешь.
Ночью я не мог уснуть. Городские часы пробили двенадцать, потом час, потом два и, наконец, три. Тут я услышал тихий плач. И вышел в коридор.
- Мистер Диккенс?
Я тронул дверь. Она была не заперта.
- Мистер Диккенс? - Я отважился отворить дверь.
Он лежал, освещенный луной, слезы струятся из глаз, глаза устремлены на потолок, лежал неподвижно.
- Мистер Диккенс?
- Здесь таких нет, - сказал он. Его голова покачалась из стороны в сторону. - Нет таких в этой комнате, в этой кровати, в этом мире.
- Вы, - сказал я. - Вы - Чарли Диккенс.
- Пора бы тебе сообразить, - отвечал он почти спокойным, только чуть прерывающимся голосом, - уже три часа утра.
- Я знаю одно, - сказал я. - Каждый день я видел, как вы писали. Каждую ночь я слышал, как вы говорили.
- Верно, верно.
- И вы заканчиваете одну книгу, потом начинаете другую, и у вас каллиграфический почерк.
- Так и есть. - Он кивнул. - Да-да, так и есть.
- Ну! - Я ходил около его кровати. - Так зачем вам каяться и сокрушаться, вам, всемирно известному писателю?
- Ты знаешь, и я знаю, что я мистер Никто из Ниоткуда, на пути к Вечности, с потухшим фонарем и без единой свечи.
- К черту! - сказал я и пошел к двери. Меня разозлило, что он выходит из игры. Он испортил чудесное лето. - Спокойной ночи! - Я стукнул дверной ручкой.
- Постой!
В этом ужасном тихом крике было столько тоски, почти боли, что я опустил руку, но оборачиваться не стал.
- Малыш, - сказал старик, лежащий на кровати.
- Ну? - ворчливо отозвался я.
- Не будем горячиться. Сядь.
Я медленно сел на хлипкий стул возле тумбочки.
- Поговори со мной, Малыш.
- Господи, в три часа...
- Утра, вот именно. Отвратительнейшее время суток. Закат далеко позади, до восхода десять тысяч миль. В такую пору человек нуждается в друзьях. Дружище Малыш, поговори со мной, спроси меня о чем-нибудь.
- О чем вас спросить?
- По-моему, ты знаешь.
Я подумал, вздохнул.
- Ну ладно. Кто вы?
Минуту он очень тихо лежал на своей кровати, потом незримым длинным кончиком носа нащупал на потолке нужные слова и сказал:
- Я человек, который не дорос до своей мечты.
- Что это значит?
- Это значит. Дуг, что я, когда был молод, кроил себе платье не по плечу. Я так и не дорос до лучшего костюма, который висел в моем чулане. Я не стал тем, кем хотел стать.
Теперь я тоже был спокоен и сказал:
- А кем вы мечтали стать?
- Писателем.
- Вы пробовали? - спросил я.
- Пробовал?! - воскликнул он и едва не разразился неуместным диким смехом. - Пробовал... - Он взял себя в руки. - Пресвятая богородица, сын мой, да ты бы видел, сколько было потрачено чернил и пота! Я израсходовал тонны чернил, исписал гору бумаги, разбил вдребезги шесть дюжин пишущих машин, изгрыз и сточил десять тысяч мягких карандашей "Тикондерога".
- Ух ты!
- Вот именно: "Ух ты!"
- А что вы писали?
- Чего я не писал! Поэмы. Эссе. Трагедии. Фарсы. Рассказы. Романы. Тысяча слов в день, ежедневно, тридцать лет подряд - не было дня, чтобы я не писал и не насиловал бумагу. Миллионы слов переходили с кончика моего пера на бумагу, а с бумаги в пузатую печку.
- Вы все сжигали!
- А что оставалось делать, Дуг? Оклеивать стены? Латать кальсоны?
- Этого не могло быть!
- Не могло, да было. Не "так себе", не "ничего, сойдет". А попросту кошке под хвост. Друзья знали это, редакторы знали это, учителя знали это, издатели знали это; и в один необычный прекрасный день, около четырех часов дня, когда мне исполнилось пятьдесят, даже я увидел это.
- Но нельзя писать тридцать лет и не...
- Достичь совершенства? Нащупать струну? Смотри пристально, Дуг, смотри долго - ты видишь человека с необычным талантом, поразительным даром, единственного в веках человека, который вывел на бумаге пять миллионов слов, не создав ни одного способного встать на свои хрупкие ноги и воскликнуть: "Эврика! Сделано!"
- Вы не напечатали ни одного рассказа?
- Даже шутки в две строки. Даже паршивого газетного стишка. Даже объявления: "Ищу..." Удивительно, правда? Быть до того необычайно скучным, до того бесповоротно бездарным, что от твоих слов ни смешка, ни слезинки, ни возмущения, ни гнева. Поистине искренне ваш - редкий экземпляр. Я воздвиг памятник ничтожеству на зыбучих песках. И знаешь, что я сделал в тот день, когда открыл, что из меня никогда не выйдет писатель? Я убил себя самого.
- Убили?
- Во всяком случае, писаку, который жил во мне. Взял все с собой в долгое железнодорожное путешествие, сел на открытой площадке последнего вагона для курящих, и полетели мои рукописи, как испуганные птицы. Я рассыпал роман по Небраске, мои поэмы в духе Гомера раскидал по Северной Дакоте, любовными сонетами усеял Южную Дакоту. Я оставил свои эссе в комнате для мужчин гостиницы "Гарвей" в Клир-Спрингс, штат Айдахо. Поля и нивы знают мою прозу. Великолепное удобрение; наверно, после меня там пошли небывалые урожаи кукурузы. В этом долгом летнем путешествии я вез с собой два чемодана моей собственной души и воздавал должное своему никудышному "я". Когда я достиг далекой конечной станции, чемоданы были пусты; было много выпито, мало съедено, пролита толика слез в уединенных номерах, зато я отдал все якоря, весь мертвый груз, все мечты. Ход замедлился, вышел пар, и я, благодарение всевышнему, закончил свое путешествие с миром и уверенностью в душе. Будто я снова родился на свет. Я прошел по земле и засорил ее бумагой, задал мусорщикам с острыми палками работы до второго пришествия, но я сказал себе: "Постой, в чем дело, что произошло? Я... я новый человек".
Он видел все это на потолке, и я тоже видел, словно кинофильм на стене в лунную ночь. Мистер Диккенс продолжал:
- "Я новый человек", - сказал я себе, и когда я в конце долгого лета, которое было летом уничтожения и нежданного возрождения, сошел с поезда, то взглянул в засиженное мухами зеркало на вокзале в Свит-Уотере, штат Миссури, моя борода отросла за два месяца без бритья, и волосы стали длинными, и я вытащил маникюрные ножницы, и моя рука принялась делать то, что ей велел некий тайный голос. Она стригла и резала бороду, оставила клинышек, оставила усы, потом я еще все подправил бритвой, всмотрелся в свое отражение, отступил и тихо сказал: "Чарли Диккенс - это ты?"
Человек на кровати негромко рассмеялся, вспоминая.
- Да-да, парень, так и сказал. "Чарли, - говорю, - мистер Диккенс, неужто это ты?" И я кивнул сам себе и воскликнул: "А кто еще, кто еще, разрази меня гром? Сударь, пропустите, я тороплюсь на важную лекцию!" И я отошел в сторонку, и я вышел в город; и я знал теперь, кто я; мне стало даже жарко при мысли о том, что я еще могу свершить в моей новой жизни, сколько работы, и какой работы, у меня впереди! Да-да, Малыш, где-то эта мысль зрела. Видно, все эти годы, что я писал и глотал горькие пилюли, мое доброе старое подсознание твердило: "Ты держись. Дела обернутся совсем скверно, но в последнюю минуту я тебя выручу". И возможно, спасло меня как раз то, что прежде губило. Почтение к старшим на писательском поприще. Бог мой, Малыш, как я пожирал Толстого, упивался Достоевским, Генри Джемс - пир, Мопассан - плотный завтрак, Флобер вино и цыпленок на вольном воздухе! Возможно, я слишком много читал и чересчур поклонялся богам. Но когда исчезли мои труды, их труд остался. Вдруг оказалось, что я не могу забыть их книг, Малыш.
- Не могли?..
- Представь себе, я не мог забыть ни строчки, ни слова из абзацев и целых книг, какие когда-либо прошли перед моими алчными, всепожирающими глазами.
- Фотографическая память?
- Вот именно! В самое яблочко!
- Чтоб мне лопнуть, вы хотите сказать...
- Диккенс, Харди, Толстой... Малыш, их книги все эти годы сидят в этой старой башке. Попроси меня заговорить языком Киплинга. Я могу. Книги про Оз? Все перескажу! Крути меня, как обруч, я - Отелло. Скажи, чтобы сел, я Макбет. Или лечь? Я Гамлет, умирающий долго и замысловато.
- А потом? - спросил я.
- А потом я принялся писать все книги Диккенса, одну за другой. С тех пор вот езжу по городам, парень, пишу и играю роль, играю и пишу, читаю лекции, всегда наполовину одержимый, известный и неведомый, признанный и отвергнутый, и так уже несколько лет. Останавливаюсь там, чтобы закончить "Копперфилда", тут, чтобы завершить "Домби и сын". Иногда на всю зиму забиваюсь в берлогу, и никто не подозревает, что во мне дремлет Диккенс, а потом выйду из куколки, словно весенний мотылек, и - дальше. Иногда на целое лето оседаю в каком-нибудь городе, пока не выгоняют. Да-да, выгоняют. Потому что такие, как твой мистер Винески, не прощают полета воображения, Малыш, хоть бы этот полет был таким заземленным, что дальше некуда. У него нет чувства юмора. Ему невдомек: чтобы выжить, мы все обязаны делать то, что обязаны. Кто смеется, кто плачет, кто отбивается кулаками, кто бежит, и все это одно и то же способ существовать. Его кормят ножницы, и он не понимает моего пера в чернилах и бумаги в буквах. Вот и должен я собираться и уходить.
- Нет! - вскричал я. - Вы не можете уехать, пока не закончите книгу!
- Малыш, глупыш, ты что, в самом деле?..
- Мистер Диккенс, - сказал я, - мир ждет вашего следующего хода, он важнее всего остального на свете. Вы не можете прервать на середине "Повесть о двух городах".
- Малыш, Малыш... - бормотал он.
Он лежал на подушке, закрыв глаза.
Я схватил карандаш и блокнот.
- Вы не можете, мистер Диккенс, не можете. Я жду, жду.
И наконец, не открывая глаз, мистер Диккенс сказал:
- Где мы остановились вчера, Дуг?
- Мадам Дефарж вязала на гильотине.
- Да, - сказал мистер Диккенс. - Мадам Дефарж - гильотина. Ладно, Дуг давай. Слушай. Пиши...
Он говорил. Я писал. Часы пробили четыре утра. Мистер Диккенс уснул. Я вышел на цыпочках из комнаты и затворил дверь.
- Доброе утро, мистер Диккенс!
Я с маху сел на стул в столовой. Мистер Диккенс уже наполовину управился с горкой блинов. Я откусил от своего блина и увидел еще более высокую гору бумаги на столе между нами.
- Мистер Диккенс? "Повесть о двух городах"... Вы ее... закончили?
- Готово. - Мистер Диккенс ел, не поднимая глаз. - Встал в шесть. Работал вовсю. Готово. Конец. Все.
- Ух ты! - сказал я. Тут он вдруг поднялся, оставив недоеденный завтрак, и поспешно вышел в коридор. Я услышал, как хлопнула наружная дверь, выскочил на крыльцо и увидел мистера Диккенса уже на дорожке, с чемоданом в руках.
Он шел так быстро, что мне пришлось бежать, чтобы догнать его. Он торопился на вокзал, а я то отставал, то снова забегал вперед.
- Мистер Диккенс, книга закончена, но еще не издана!
- Поручаю тебе заняться этим, Малыш.
- Но я не умею пристраивать книги! И вообще вы не можете сейчас уехать. Лето только началось. Вас ждет еще работа, нас обоих ждет!
- Например? - Он убегал от меня.
Я преследовал его, тяжело дыша.
- Например, "Мартин Чезлвит" и "Крошка Доррит".
- Твои друзья. Малыш?
- Ваши, мистер Диккенс. И если вы не напишете, они не будут жить.
- Как-нибудь перебьются. - Он завернул за угол, и я заметался вокруг него, словно птица.
- Чарли, останьтесь, я вам что-то дам. Новое название. "Записки Пикквикского клуба" - правда, здорово? "Записки Пикквикского клуба"!
Мы проходили мимо библиотеки, на каждый его шаг я делал три; и вдруг я схватил его за руку и дернул так, что он остановился.
- Мистер Диккенс, поезд отходит в полдень, до тех пор еще два часа, верно? Подарите мне десять минут из этих двух часов, или, честное слово, я пойду домой и не буду дочитывать "Повесть о двух городах"!
Удивительно. Это его остановило. Он посмотрел на меня сперва недоверчиво, потом с непритворной печалью.
- Малыш, - мягко произнес он. - Ты это искренне?
- Мне наплевать, что будет дальше с Сиднеем Картоном!
- Но ведь это лучшее из всего, что я когда-либо придумал и написал, Малыш, - сказал он. - Ты должен ее прочитать.
- Почему? - закричал я. - С какой стати?
- Почему? - Он спокойно и пытливо посмотрел на меня, потом назвал причину. - Потому, Малыш, что я писал ее для тебя.
- Я прочту ее при одном условии, - ответил я. - Если вы пойдете со мной и познакомитесь с одним человеком.
- Десять минут? - спросил он.
- Десять минут.
Мы поднялись по ступенькам библиотеки и вошли внутрь.
Библиотека была будто каменный карьер, над которым десять тысяч лет не выпадали дожди. Погляди в одну сторону - тишина. Погляди в другую сторону безмолвие.
Мы, мистер Диккенс и я, остановились на пороге безмолвия. Мистер Диккенс дрожал. И вдруг я вспомнил, что за все лето ни разу не видел его здесь. Он боялся, что я сейчас подведу его к полкам и там будут все его книги - уже написанные, напечатанные, обрезанные, переплетенные, выданные, прочтенные и возвращенные на полку.
Он взял меня за локоть и лихорадочно прошептал:
- Малыш, зачем мы здесь? Пошли. Здесь никого нет.
- Слушайте! - прошипел я. Далеко-далеко, где-то за стеллажами послышался такой звук, словно бабочка повернулась с боку на бок во сне. И еще - будто крохотный ноготок скреб крышку.
- Слышите? - прошептал я. Глаза мистера Диккенса расширились.
- Я знаю этот звук, - сказал он, помолчал затаив дыхание и кивнул. - Там кто-то пишет.
- Да, сэр.
- Пишет пером. И пишет... да... пишет стихи, - вымолвил мистер Диккенс. Конечно. Где-то там кто-то пишет стихотворение, верно? Завитушка, завитушка, черточка, завитушка. Это не цифры, Дуг, не цифры, и не сухие факты. Слышишь взмах, слышишь - взлет? Стихи, клянусь богом, да, сэр, никакого сомнения стихи!
- Мэм! - позвал я.
Бабочка перестала шевелиться.
- Не прерывай ее, - зашикал на меня мистер Диккенс, - в разгар вдохновения! Пусть пишет!
Бабочка снова принялась чиркать. Завитушка, завитушка, черточка...
- Мэм! - позвал я так мягко, так настойчиво.
Что-то зашуршало в коридорах, и показалась заведующая библиотекой, женщина без возраста, ни молодая, ни старая, женщина бесцветная, ни смуглая, ни бледная, женщина без роста, ни маленькая, ни высокая, женщина, которая часто говорила сама с собой там, среди сумрачных пыльных стеллажей, говорила шепотом, словно то шелестели страницы.
Самое прекрасное время
Перевел с английского Л. ЖДАНОВ
Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время - век мудрости, век безумия... пора света, пора тьмы... У нас было все впереди, у нас впереди ничего не было..." Вам знакомы эти слова? Подождите, я объясню.
Это было летом 1929 года в Гринтауне, штат Иллинойс, и мне, Дугласу Сполдингу, только что исполнилось двенадцать. Повсюду на зеленых лужайках, в изнывающем от зноя летнем городке - ни хорошо, ни плохо, только жарко, жарко; мальчишки, словно прилипшие к псам, и псы на мальчишках, как на подушках, лежали под деревьями, и деревья убаюкивали их, а листва шелестела безнадежное: "Больше Ничто Никогда Не Случится". Ничто в городе не шевелилось, лишь падали прозрачные капли с огромной, величиной с гроб, глыбы льда на витрине скобяной лавки. И не было в городе ни одного человека, кто бы не задыхался от жары, кроме мисс Фростбайт, ассистентки разъезжего иллюзиониста. Вот уже три дня как она выставлена в глыбе льда для всеобщего обозрения, вот уже три дня, если верить молве, не дышит, не ест, не говорит. Мне казалось, что женщине последнее должно быть особенно тяжело.
И все-таки в разгар этого томительно долгого полудня что-то случилось. Пес вдруг весь подобрался и сел, прислушиваясь, и язык его висел, будто конец небрежно повязанного красного галстука, а карие глаза остекленели, впитывая даль. Где-то там у депо, среди жарких куч паровозного шлака, важно отдуваясь, крича луженой глоткой, в волне дробного лязга на станцию въехал поезд. А я лежал на земле у входа в подвал дедова дома и слышал далекие шаги, они приблизились и застыли около объявления "Стол и Кров".
Я открыл глаза и увидел, как он поднимается вверх по ступенькам качающаяся трость и чемодан, длинные волосы, каштановые с проседью, и шелковистые усы, и бородка клинышком - и ореол учтивости окружал его, словно стайка птиц. На крыльце он остановился, чтобы обозреть Гринтаун.
Может быть, он слышал вдали пчелиное гудение парикмахерской, где мистер Винески, который вскоре станет его врагом, с видом пророка щупал бугристые головы клиентов и жужжал своей электромашинкой. Может быть, он слышал, как вдали, в пустующей библиотеке, по хрупким солнечным лучам скользила вниз золотистая пыль, а в закутке кто-то скрипел и постукивал и опять и опять скрипел чернильным пером: тихая женщина словно одинокая большая мышь в норе. Она тоже войдет в его жизнь. Да, возможно, он слышал то, чему суждено было стать частью его жизни. А пока незнакомец отвернулся от Будущего и увидел Настоящее, увидел, как мы с Псом привстали, глядя на него, гостя из Прошлого.
- Диккенс! Меня зовут Чарльз Диккенс! - сказал он и помахал нам рукой.
Дверь захлопнулась. Он был внутри, рядом с бабушкой, и расписывался в книге постояльцев, и я тоже хлопнул дверью и, затаив дыхание смотрел на имя, которое он так четко выводил на бумаге.
- Чарльз Диккенс, - по слогам разобрала бабушка. За всю свою жизнь она не прочла ни одной книги. - Красивое имя.
- Красивое?! - воскликнул я. - Разрази меня гром! Это великое имя! Но я был уверен...
Приезжий, ему было лет под шестьдесят, повернулся и посмотрел на меня, и глаза у него были такие же ласковые, как у Пса.
- Я думал, что вы...
- Что я... умер? - Чарльз Диккенс рассмеялся. - Ничего подобного! Жив-здоров! И очень рад встретить здесь читателя, и почитателя, и знатока!
И вот мы идем наверх, бабушка несет чистое постельное белье, я несу чемодан, а навстречу нам не идет - плывет не человек - корабль: мой дедушка.
- Дедушка, - сказал я, готовясь увидеть его замешательство, - познакомься с мистером Чарльзом Диккенсом!
Дедушка стиснул и тряхнул руку приезжего.
- Друзья Николаса Никклби- мои друзья!
Мистер Диккенс качнулся от этого литературного залпа, но тотчас опомнился, поклонился, сказал: "Благодарю, сэр", - и пошел дальше вверх по лестнице, а дедушка подмигнул, ущипнул меня за щеку, я только рот разинул.
В своей комнате, пока бабушка хлопотала, мистер Диккенс стащил с себя тяжелое, почти зимнее пальто и кивнул на чемодан.
- Куда-нибудь, все равно, Малыш. Ты не возражаешь, если я буду звать тебя Малыш? Ой-ой, Малыш, куда-то запропастился мой блокнот и карандаш. Ты не мог бы?..
- Сейчас! - И я мигом вернулся с дешевым блокнотом и "Тикондерогой No 2".
Мистер Диккенс медленно повернулся кругом, обозревая потолок, на котором бегали яркие блики.
- Я был в пути две ночи и два дня, и в пути у меня созревал замысел. День Бастилии - слышал о нем, Малыш? Ко Дню Бастилии книга должна выйти в плавание. Ты поможешь мне взломать затворы дока, Малыш? Поможешь?
Я лизнул карандаш.
- Вверху страницы - название. Название. Название. - Он задумался, закрыв глаза и потирая щеку. - Малыш, какое-нибудь хорошее, неизбитое название для романа, действие которого происходит наполовину в Лондоне, наполовину в Париже...
- По... - рискнул я.
-Ну?
- Повесть, - продолжал я.
Нетерпеливое:
- Ну, ну?
- Повесть о двух городах?
- В самую точку! Мэм, это умнейший мальчик.
Бабушка посмотрела на меня как на незнакомца какого-нибудь, потом взбила, вспушила подушку.
- Пиши, Малыш, - сказал мистер Диккенс, - пиши, пока не забыл: "Повесть о двух городах". Теперь посредине листа: "Книга первая. Возвращен к жизни. Глава первая. То время".
Я написал. Бабушка положила чистые розовые полотенца. Мистер Диккенс прищурился, что-то погудел, повернулся и нараспев заговорил:
- "Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время - век мудрости, век безумия, эпоха веры, эпоха неверия, пора света, пора тьмы, весна надежд, стужа..."
- О, - сказала бабушка, - как красиво вы говорите!
- Мэм... - Автор кивнул. - Малыш, на чем я остановился?
- Стужа бедствий, - ответил я.
Все уже сидели за столом, когда я появился, руки еще мокрые, волосы влажные и причесанные.
- Да уж... - Бабушка поставила на стол блюдо с жареным цыпленком. - За много лет ты первый раз так опоздал.
- Если бы вы знали! - сказал я. - Где только я не побывал сегодня! Дуврский дилижанс на Дуврской дороге! Париж! Столько путешествовали, даже рука закоченела.
- Париж? Дувр? Рука закоченела? - Жильцы уставились на меня.
- Он хочет сказать - с мистером Диккенсом, - объяснил дедушка.
- Диккенсом? - переспросил мистер Винески, парикмахер и первый жилец.
- Мы считаем великой честью, - дедушка гордо разрезал свою часть цыпленка, - что в нашем доме писатель начинает новую книгу, и Дуглас - его секретарь. Верно, Дуг?
- Весь день работали, четверть отмахали! - сказал я.
- Диккенс! - вскричал мистер Винески. - Полно, неужели вы поверили...
- Я верю, - сказал дедушка, - тому, что говорит мне человек, пока он не скажет другое. Тогда я верю в другое.
- Самозванец, - фыркнул парикмахер.
- Человек, - сказал дедушка. - К нам в дом пришел достойный человек. Он говорит, что он Диккенс. Это его имя, другого я не знаю. Он дает понять, что пишет книгу. Я прохожу мимо его двери, заглядываю в комнату - да, он в самом деле пишет книгу. Что ж, я должен ему запретить? Когда очевидно, что ему необходимо написать эту книгу...
- "Повесть о двух городах", - подсказал я.
- "Повесть о двух городах", - продолжал дедушка. - Никогда не спрашивайте писателя, какого угодно писателя, почему он пишет, зачем он пишет, откуда он, куда направляется. Придет время, он скажет сам.
- Да вы тут в здравом уме или нет? - простонал мистер Винески.
- Тссс! - сказала бабушка. Потому что вниз по лестнице спустился, в двери столовой появился и подошел к обеденному столу он, человек с длинными волосами, с бородкой клинышком, с шелковистыми усами, и он кивнул и улыбнулся, словно перед ним аудитория, а он лектор.
Дедушка встал и мягко, тепло произнес:
- Леди и джентльмены, это наш новый жилец и, мы надеемся, друг - мистер Ч. Диккенс. Мистер Диккенс, сударь, добро пожаловать.
Ух ты, какая замечательная жизнь началась!
Не было дня, чтобы я не являлся к мистеру Диккенсу и не просиживал у него половину утра, а он диктовал, и мы путешествовали из Парижа в Лондон, обратно в Париж, делая остановки для завтрака и лимонада, а после бутербродов с яичницей - опять в Лондон, и я - секретарь мистера Ч. Диккенса, Гринтаун, Иллинойс, был счастлив, ведь я сам мечтал, когда вырасту, стать писателем, и вот я познаю великое таинство с лучшим из них.
Только мистер Винески, парикмахер, заботил меня, мистер Винески, мой хороший друг, мой герой, трудом которого я от души восхищался, ваятель - ни больше, ни меньше. Обычно я половину лета проводил в его парикмахерской, глядя, как он превращает безобразных людей в прекрасных принцев, - вот какой он был мастер. А теперь, я так увлекся Лондоном и Парижем, что забыл любоваться мистером Винески и его чудесами.
И мистер Винески каждый вечер, приходя домой, заставал за столом этого писателя с его длинными волосами, которые давно бы пора постричь, и тут же сидел я, глядя на мистера Диккенса так, словно я Пес, а он Бог.
И вот однажды вечером, спустя месяц после того, как мы начали "Повесть о двух городах", мистер Винески во время обеда вдруг вскочил на ноги, указал пальцем на мистера Диккенса и сказал:
- Вы, сударь, мошенник и негодяй. Вы никакой не Чарльз Диккенс. Вы, сдается мне, Красный Джо Пайк из Уилкисборо, которого разыскивают за подлог, или вы Билл Хаммер из Хорнбилла, штат Арканзас, которого разыскивают за подлые гадости и мелкие кражи в Ускалузе. Но кем бы и чем бы вы ни были, вы, сбивающий с толку этого мальчика и издевающийся над нашей доверчивостью, я даю вам двадцать четыре часа на то, чтобы вы убрались вон из этого города, не то я вызову начальника полиции и попрошу его заняться вами. Либо я, либо вы, сударь, один из нас должен оставить этот дом. Простите меня, бабушка и дедушка Сполдинг, но я не могу молчать! Мне надоело слушать про сочинение романов, которые сочинены пятьдесят лет назад! Выйдите из-за стола, сударь, не то я ударю вас по лицу!
- Мистер Винески! - тревожно воскликнул дедушка, поднимаясь.
- Сударь, - спокойно сказал Чарльз Диккенс, тоже поднимаясь, - мистер Винески прав. Похоже, пришла пора мне уходить, ибо я истощил всеобщее терпение, понимание и снисходительность.
- Мистер Диккенс! - крикнул я.
Но прежде чем я мог его остановить, он уже был наверху и хлопнул дверью, и все сидели словно оглушенные, а мистер Винески растерянно ковырялся в еде.
Я пошел наверх и постучался в дверь, но она была заперта. Мистер Диккенс был у себя в комнате, однако он не хотел отзываться, хотя я упорно продолжал стучать.
Поздно вечером мистер Винески надолго ушел на прогулку, никому не сказав, куда ушел.
- Чтоб мне лопнуть, - сказал я, выйдя на крыльцо и застав там дедушку, который сидел один и курил трубку. - Вызывайте плотника. Все рухнуло.
Дедушка долго курил молча, наконец сказал:
- Придется тебе самому быть своим плотником. Дуг.
- Это как понимать?
- Ты в разгар боя переметнулся от одного генерала к другому, и теперь один из генералов недоволен. Вряд ли он знает, чем недоволен, но недоволен, это точно, и обижен.
- Вот так штука! - Я покачал головой в отчаянии. - Но сейчас я просто ненавижу Винески.
- Не нужно. Ты подметал волосы с половиц его цирюльни. Теперь ты затачиваешь карандаши для нестриженого романиста. Мистер Винески? У него ни жены, ни семьи, только его работа. Бездетному человеку, знает он об этом или нет, нужен еще кто-то. А тебя. Дуг, отнесло от него прочь.
- Я... - И я запнулся, и глаза мои вдруг стали плохо видеть. - Завтра я вымою окна парикмахерской и протру красно-белый шест.
Дедушка медленно кивнул.
- Я знаю, ты это сделаешь, сынок. Ты сделаешь.
Ночью я не мог уснуть. Городские часы пробили двенадцать, потом час, потом два и, наконец, три. Тут я услышал тихий плач. И вышел в коридор.
- Мистер Диккенс?
Я тронул дверь. Она была не заперта.
- Мистер Диккенс? - Я отважился отворить дверь.
Он лежал, освещенный луной, слезы струятся из глаз, глаза устремлены на потолок, лежал неподвижно.
- Мистер Диккенс?
- Здесь таких нет, - сказал он. Его голова покачалась из стороны в сторону. - Нет таких в этой комнате, в этой кровати, в этом мире.
- Вы, - сказал я. - Вы - Чарли Диккенс.
- Пора бы тебе сообразить, - отвечал он почти спокойным, только чуть прерывающимся голосом, - уже три часа утра.
- Я знаю одно, - сказал я. - Каждый день я видел, как вы писали. Каждую ночь я слышал, как вы говорили.
- Верно, верно.
- И вы заканчиваете одну книгу, потом начинаете другую, и у вас каллиграфический почерк.
- Так и есть. - Он кивнул. - Да-да, так и есть.
- Ну! - Я ходил около его кровати. - Так зачем вам каяться и сокрушаться, вам, всемирно известному писателю?
- Ты знаешь, и я знаю, что я мистер Никто из Ниоткуда, на пути к Вечности, с потухшим фонарем и без единой свечи.
- К черту! - сказал я и пошел к двери. Меня разозлило, что он выходит из игры. Он испортил чудесное лето. - Спокойной ночи! - Я стукнул дверной ручкой.
- Постой!
В этом ужасном тихом крике было столько тоски, почти боли, что я опустил руку, но оборачиваться не стал.
- Малыш, - сказал старик, лежащий на кровати.
- Ну? - ворчливо отозвался я.
- Не будем горячиться. Сядь.
Я медленно сел на хлипкий стул возле тумбочки.
- Поговори со мной, Малыш.
- Господи, в три часа...
- Утра, вот именно. Отвратительнейшее время суток. Закат далеко позади, до восхода десять тысяч миль. В такую пору человек нуждается в друзьях. Дружище Малыш, поговори со мной, спроси меня о чем-нибудь.
- О чем вас спросить?
- По-моему, ты знаешь.
Я подумал, вздохнул.
- Ну ладно. Кто вы?
Минуту он очень тихо лежал на своей кровати, потом незримым длинным кончиком носа нащупал на потолке нужные слова и сказал:
- Я человек, который не дорос до своей мечты.
- Что это значит?
- Это значит. Дуг, что я, когда был молод, кроил себе платье не по плечу. Я так и не дорос до лучшего костюма, который висел в моем чулане. Я не стал тем, кем хотел стать.
Теперь я тоже был спокоен и сказал:
- А кем вы мечтали стать?
- Писателем.
- Вы пробовали? - спросил я.
- Пробовал?! - воскликнул он и едва не разразился неуместным диким смехом. - Пробовал... - Он взял себя в руки. - Пресвятая богородица, сын мой, да ты бы видел, сколько было потрачено чернил и пота! Я израсходовал тонны чернил, исписал гору бумаги, разбил вдребезги шесть дюжин пишущих машин, изгрыз и сточил десять тысяч мягких карандашей "Тикондерога".
- Ух ты!
- Вот именно: "Ух ты!"
- А что вы писали?
- Чего я не писал! Поэмы. Эссе. Трагедии. Фарсы. Рассказы. Романы. Тысяча слов в день, ежедневно, тридцать лет подряд - не было дня, чтобы я не писал и не насиловал бумагу. Миллионы слов переходили с кончика моего пера на бумагу, а с бумаги в пузатую печку.
- Вы все сжигали!
- А что оставалось делать, Дуг? Оклеивать стены? Латать кальсоны?
- Этого не могло быть!
- Не могло, да было. Не "так себе", не "ничего, сойдет". А попросту кошке под хвост. Друзья знали это, редакторы знали это, учителя знали это, издатели знали это; и в один необычный прекрасный день, около четырех часов дня, когда мне исполнилось пятьдесят, даже я увидел это.
- Но нельзя писать тридцать лет и не...
- Достичь совершенства? Нащупать струну? Смотри пристально, Дуг, смотри долго - ты видишь человека с необычным талантом, поразительным даром, единственного в веках человека, который вывел на бумаге пять миллионов слов, не создав ни одного способного встать на свои хрупкие ноги и воскликнуть: "Эврика! Сделано!"
- Вы не напечатали ни одного рассказа?
- Даже шутки в две строки. Даже паршивого газетного стишка. Даже объявления: "Ищу..." Удивительно, правда? Быть до того необычайно скучным, до того бесповоротно бездарным, что от твоих слов ни смешка, ни слезинки, ни возмущения, ни гнева. Поистине искренне ваш - редкий экземпляр. Я воздвиг памятник ничтожеству на зыбучих песках. И знаешь, что я сделал в тот день, когда открыл, что из меня никогда не выйдет писатель? Я убил себя самого.
- Убили?
- Во всяком случае, писаку, который жил во мне. Взял все с собой в долгое железнодорожное путешествие, сел на открытой площадке последнего вагона для курящих, и полетели мои рукописи, как испуганные птицы. Я рассыпал роман по Небраске, мои поэмы в духе Гомера раскидал по Северной Дакоте, любовными сонетами усеял Южную Дакоту. Я оставил свои эссе в комнате для мужчин гостиницы "Гарвей" в Клир-Спрингс, штат Айдахо. Поля и нивы знают мою прозу. Великолепное удобрение; наверно, после меня там пошли небывалые урожаи кукурузы. В этом долгом летнем путешествии я вез с собой два чемодана моей собственной души и воздавал должное своему никудышному "я". Когда я достиг далекой конечной станции, чемоданы были пусты; было много выпито, мало съедено, пролита толика слез в уединенных номерах, зато я отдал все якоря, весь мертвый груз, все мечты. Ход замедлился, вышел пар, и я, благодарение всевышнему, закончил свое путешествие с миром и уверенностью в душе. Будто я снова родился на свет. Я прошел по земле и засорил ее бумагой, задал мусорщикам с острыми палками работы до второго пришествия, но я сказал себе: "Постой, в чем дело, что произошло? Я... я новый человек".
Он видел все это на потолке, и я тоже видел, словно кинофильм на стене в лунную ночь. Мистер Диккенс продолжал:
- "Я новый человек", - сказал я себе, и когда я в конце долгого лета, которое было летом уничтожения и нежданного возрождения, сошел с поезда, то взглянул в засиженное мухами зеркало на вокзале в Свит-Уотере, штат Миссури, моя борода отросла за два месяца без бритья, и волосы стали длинными, и я вытащил маникюрные ножницы, и моя рука принялась делать то, что ей велел некий тайный голос. Она стригла и резала бороду, оставила клинышек, оставила усы, потом я еще все подправил бритвой, всмотрелся в свое отражение, отступил и тихо сказал: "Чарли Диккенс - это ты?"
Человек на кровати негромко рассмеялся, вспоминая.
- Да-да, парень, так и сказал. "Чарли, - говорю, - мистер Диккенс, неужто это ты?" И я кивнул сам себе и воскликнул: "А кто еще, кто еще, разрази меня гром? Сударь, пропустите, я тороплюсь на важную лекцию!" И я отошел в сторонку, и я вышел в город; и я знал теперь, кто я; мне стало даже жарко при мысли о том, что я еще могу свершить в моей новой жизни, сколько работы, и какой работы, у меня впереди! Да-да, Малыш, где-то эта мысль зрела. Видно, все эти годы, что я писал и глотал горькие пилюли, мое доброе старое подсознание твердило: "Ты держись. Дела обернутся совсем скверно, но в последнюю минуту я тебя выручу". И возможно, спасло меня как раз то, что прежде губило. Почтение к старшим на писательском поприще. Бог мой, Малыш, как я пожирал Толстого, упивался Достоевским, Генри Джемс - пир, Мопассан - плотный завтрак, Флобер вино и цыпленок на вольном воздухе! Возможно, я слишком много читал и чересчур поклонялся богам. Но когда исчезли мои труды, их труд остался. Вдруг оказалось, что я не могу забыть их книг, Малыш.
- Не могли?..
- Представь себе, я не мог забыть ни строчки, ни слова из абзацев и целых книг, какие когда-либо прошли перед моими алчными, всепожирающими глазами.
- Фотографическая память?
- Вот именно! В самое яблочко!
- Чтоб мне лопнуть, вы хотите сказать...
- Диккенс, Харди, Толстой... Малыш, их книги все эти годы сидят в этой старой башке. Попроси меня заговорить языком Киплинга. Я могу. Книги про Оз? Все перескажу! Крути меня, как обруч, я - Отелло. Скажи, чтобы сел, я Макбет. Или лечь? Я Гамлет, умирающий долго и замысловато.
- А потом? - спросил я.
- А потом я принялся писать все книги Диккенса, одну за другой. С тех пор вот езжу по городам, парень, пишу и играю роль, играю и пишу, читаю лекции, всегда наполовину одержимый, известный и неведомый, признанный и отвергнутый, и так уже несколько лет. Останавливаюсь там, чтобы закончить "Копперфилда", тут, чтобы завершить "Домби и сын". Иногда на всю зиму забиваюсь в берлогу, и никто не подозревает, что во мне дремлет Диккенс, а потом выйду из куколки, словно весенний мотылек, и - дальше. Иногда на целое лето оседаю в каком-нибудь городе, пока не выгоняют. Да-да, выгоняют. Потому что такие, как твой мистер Винески, не прощают полета воображения, Малыш, хоть бы этот полет был таким заземленным, что дальше некуда. У него нет чувства юмора. Ему невдомек: чтобы выжить, мы все обязаны делать то, что обязаны. Кто смеется, кто плачет, кто отбивается кулаками, кто бежит, и все это одно и то же способ существовать. Его кормят ножницы, и он не понимает моего пера в чернилах и бумаги в буквах. Вот и должен я собираться и уходить.
- Нет! - вскричал я. - Вы не можете уехать, пока не закончите книгу!
- Малыш, глупыш, ты что, в самом деле?..
- Мистер Диккенс, - сказал я, - мир ждет вашего следующего хода, он важнее всего остального на свете. Вы не можете прервать на середине "Повесть о двух городах".
- Малыш, Малыш... - бормотал он.
Он лежал на подушке, закрыв глаза.
Я схватил карандаш и блокнот.
- Вы не можете, мистер Диккенс, не можете. Я жду, жду.
И наконец, не открывая глаз, мистер Диккенс сказал:
- Где мы остановились вчера, Дуг?
- Мадам Дефарж вязала на гильотине.
- Да, - сказал мистер Диккенс. - Мадам Дефарж - гильотина. Ладно, Дуг давай. Слушай. Пиши...
Он говорил. Я писал. Часы пробили четыре утра. Мистер Диккенс уснул. Я вышел на цыпочках из комнаты и затворил дверь.
- Доброе утро, мистер Диккенс!
Я с маху сел на стул в столовой. Мистер Диккенс уже наполовину управился с горкой блинов. Я откусил от своего блина и увидел еще более высокую гору бумаги на столе между нами.
- Мистер Диккенс? "Повесть о двух городах"... Вы ее... закончили?
- Готово. - Мистер Диккенс ел, не поднимая глаз. - Встал в шесть. Работал вовсю. Готово. Конец. Все.
- Ух ты! - сказал я. Тут он вдруг поднялся, оставив недоеденный завтрак, и поспешно вышел в коридор. Я услышал, как хлопнула наружная дверь, выскочил на крыльцо и увидел мистера Диккенса уже на дорожке, с чемоданом в руках.
Он шел так быстро, что мне пришлось бежать, чтобы догнать его. Он торопился на вокзал, а я то отставал, то снова забегал вперед.
- Мистер Диккенс, книга закончена, но еще не издана!
- Поручаю тебе заняться этим, Малыш.
- Но я не умею пристраивать книги! И вообще вы не можете сейчас уехать. Лето только началось. Вас ждет еще работа, нас обоих ждет!
- Например? - Он убегал от меня.
Я преследовал его, тяжело дыша.
- Например, "Мартин Чезлвит" и "Крошка Доррит".
- Твои друзья. Малыш?
- Ваши, мистер Диккенс. И если вы не напишете, они не будут жить.
- Как-нибудь перебьются. - Он завернул за угол, и я заметался вокруг него, словно птица.
- Чарли, останьтесь, я вам что-то дам. Новое название. "Записки Пикквикского клуба" - правда, здорово? "Записки Пикквикского клуба"!
Мы проходили мимо библиотеки, на каждый его шаг я делал три; и вдруг я схватил его за руку и дернул так, что он остановился.
- Мистер Диккенс, поезд отходит в полдень, до тех пор еще два часа, верно? Подарите мне десять минут из этих двух часов, или, честное слово, я пойду домой и не буду дочитывать "Повесть о двух городах"!
Удивительно. Это его остановило. Он посмотрел на меня сперва недоверчиво, потом с непритворной печалью.
- Малыш, - мягко произнес он. - Ты это искренне?
- Мне наплевать, что будет дальше с Сиднеем Картоном!
- Но ведь это лучшее из всего, что я когда-либо придумал и написал, Малыш, - сказал он. - Ты должен ее прочитать.
- Почему? - закричал я. - С какой стати?
- Почему? - Он спокойно и пытливо посмотрел на меня, потом назвал причину. - Потому, Малыш, что я писал ее для тебя.
- Я прочту ее при одном условии, - ответил я. - Если вы пойдете со мной и познакомитесь с одним человеком.
- Десять минут? - спросил он.
- Десять минут.
Мы поднялись по ступенькам библиотеки и вошли внутрь.
Библиотека была будто каменный карьер, над которым десять тысяч лет не выпадали дожди. Погляди в одну сторону - тишина. Погляди в другую сторону безмолвие.
Мы, мистер Диккенс и я, остановились на пороге безмолвия. Мистер Диккенс дрожал. И вдруг я вспомнил, что за все лето ни разу не видел его здесь. Он боялся, что я сейчас подведу его к полкам и там будут все его книги - уже написанные, напечатанные, обрезанные, переплетенные, выданные, прочтенные и возвращенные на полку.
Он взял меня за локоть и лихорадочно прошептал:
- Малыш, зачем мы здесь? Пошли. Здесь никого нет.
- Слушайте! - прошипел я. Далеко-далеко, где-то за стеллажами послышался такой звук, словно бабочка повернулась с боку на бок во сне. И еще - будто крохотный ноготок скреб крышку.
- Слышите? - прошептал я. Глаза мистера Диккенса расширились.
- Я знаю этот звук, - сказал он, помолчал затаив дыхание и кивнул. - Там кто-то пишет.
- Да, сэр.
- Пишет пером. И пишет... да... пишет стихи, - вымолвил мистер Диккенс. Конечно. Где-то там кто-то пишет стихотворение, верно? Завитушка, завитушка, черточка, завитушка. Это не цифры, Дуг, не цифры, и не сухие факты. Слышишь взмах, слышишь - взлет? Стихи, клянусь богом, да, сэр, никакого сомнения стихи!
- Мэм! - позвал я.
Бабочка перестала шевелиться.
- Не прерывай ее, - зашикал на меня мистер Диккенс, - в разгар вдохновения! Пусть пишет!
Бабочка снова принялась чиркать. Завитушка, завитушка, черточка...
- Мэм! - позвал я так мягко, так настойчиво.
Что-то зашуршало в коридорах, и показалась заведующая библиотекой, женщина без возраста, ни молодая, ни старая, женщина бесцветная, ни смуглая, ни бледная, женщина без роста, ни маленькая, ни высокая, женщина, которая часто говорила сама с собой там, среди сумрачных пыльных стеллажей, говорила шепотом, словно то шелестели страницы.