Страница:
В дальнейшем я обнаружила, что она была и еще кое-кто в юбке{13}: ее звали Модест Мария Бек, урожденная Кен, но ей подошло бы имя Игнасио. Она занималась благотворительностью и делала много добра людям. Вряд ли какая-либо начальница руководила столь мягко. Мне рассказывали, что она никогда не бранила даже невыносимую миссис Суини, несмотря на ее склонность к спиртному, неряшливость и нерадивость. Однако наступил момент, когда миссис Суини пришлось убраться восвояси. Мне говорили также, что наставники и учителя никогда не получали выговора или замечания, но отказывали им от места довольно часто: они внезапно исчезали из пансиона, и их заменяли другие.
Школа мадам Бек состояла из собственно пансиона и отделения для приходящих учениц. Последних было более ста, а пансионерок – около двадцати человек. Мадам, несомненно, обладала неплохими управленческими способностями: помимо учениц она руководила четырьмя учителями, восемью наставниками, шестью слугами и тремя собственными детьми, к тому же налаживала отличные отношения с родителями и знакомыми учениц, – и все это делалось без заметных постороннему глазу усилий, без суматохи, без волнения или признаков чрезмерного возбуждения; она всегда была занята делом, но суетилась очень редко.
Мадам Бек управляла этим громоздким механизмом и отлаживала его, используя собственную систему, следует признаться, весьма действенную, в чем читатель мог убедиться в эпизоде с проверкой записной книжки. «Наблюдение и слежка» – таким был ее девиз.
И все же мадам Бек не было чуждо такое понятие, как честность, и она даже старалась быть честной, правда, лишь в тех случаях, когда при этом неуместные угрызения совести не вторгались в сферу ее желаний и интересов. Она питала уважение к Angleterre[21], а что касается les Anglaises[22], то, если бы это от нее зависело, она только их и допускала бы к своим детям.
Часто по вечерам, после того как она целый день плела интриги, составляла заговоры и контрзаговоры, занималась слежкой и выслушивала доносы соглядатаев, она заходила ко мне в комнату, явно уставшая, садилась и слушала, как дети читают по-английски молитвы. Эти маленькие католики читали, стоя около меня, «Отче наш» и рождественский гимн, начинающийся словами «Иисусе сладчайший». Когда я укладывала детей в постель и они засыпали, она заводила со мной беседу (я скоро уже овладела французским достаточно для того, чтобы понимать ее и даже отвечать на вопросы) об Англии и англичанках, а также о причинах, которые вынуждают ее признать, что они обладают высоким интеллектом, истинной порядочностью и надежностью. Она нередко проявляла отличный природный ум, нередко высказывала здравые мысли. К примеру, она понимала, что воспитывать девочек в обстановке постоянного недоверия и запретов, слепого повиновения и неведения, непрерывного наблюдения, не оставляющего им ни времени, ни места для уединения, – не лучший способ вырастить из них честных и скромных женщин. Однако она утверждала, что на континенте иной метод воспитания привел бы к гибельным последствиям, ибо здесь дети настолько привыкли к запретам, что всякое смягчение принятого порядка было бы неправильно понято и привело бы к роковым ошибкам. Она не скрывала, что ее удручают методы воспитания, которые ей приходится применять, но она вынуждена была прибегать к ним. И после подобных благородных и тонких рассуждений она уходила в своей souliers de silence[23] и тихо, как призрак, скользила по дому, все выведывая и выслеживая, подсматривая в каждую замочную скважину и подслушивая под каждой дверью.
Однако надо отдать ей должное и признать, что система мадам Бек вовсе не была плохой. Мадам тщательно заботилась о здоровье своих учениц: их мозг не переутомлялся, так как расписание занятий было построено разумно, уроки велись в легко доступной для учащихся форме. В школе были созданы условия для развлечений и физических упражнений, благодаря чему девочки практически не болели; пищу им давали сытную и полезную, и в пансионе на улице Фоссет вы бы не встретили ни бледных, ни истощенных лиц. Мадам Бек всегда охотно предоставляла детям время для отдыха, одевания, умывания и еды. Ее отношение к детям было ровным, общаясь с ними, она проявляла великодушие, была приветлива и вела себя разумно. Хорошо бы суровым наставницам из английских школ взять с нее пример. Я думаю, многие из них с удовольствием так и поступили бы, если б не взыскательность английских родителей.
Поскольку система руководства мадам Бек зиждилась на слежке, она, естественно, располагала целым штатом доносчиков. Отлично зная истинную цену своим сообщникам и без малейшего колебания поручая грязные дела самому беспринципному из них, она потом вышвыривала его, как выжатый апельсин. Однако она была, как мне известно, весьма разборчива в выборе незапятнанных душ для ведения чистых дел. Когда же ей удавалось найти подобную драгоценность, она, понимая, как дорого она стоит, хранила ее в шелке и бархате. Но горе тому, кто полагался на ее бескорыстие и наив ность, ибо соображения выгоды были основой ее натуры, главной силой, побуждающей ее к действию, самой сутью ее жизни. С улыбкой жалости и презрения смотрела я на тех, кто пытался взывать к ее чувствам. Мольбы подобных просителей наталкивались на глухую стену, и никому не удавалось таким способом отвратить ее решение. Напротив, попытка растрогать сердце мадам была самым верным способом вызвать у нее отвращение к ходатаю и превратить ее в его тайного врага. Ведь такая попытка заставляла ее осознать, что она лишена отзывчивого сердца, такая попытка указывала на ту область ее натуры, которой была свойственна бесстрастность. Ни в ком не проявился столь наглядно контраст между черствостью и стремлением помочь, как в ней. Неспособная сочувствовать ближнему, она умела делать добро – щедро помогала людям, которых никогда не видела, предпочитая одаривать какие-либо сообщества, но не отдельного человека. Однако это шло от разума. Ее кошелек был широко открыт «pour les pauvres»[24] вообще, но, как правило, был закрыт для конкретного бедняка. Она принимала живое участие в филантропической деятельности на благо всему обществу, но горе одного человека не трогало ее, как не трогали самые сильные страдания, сосредоточенные в одной душе. Ни страдания в Гефсиманском саду{14}, ни смерть на Голгофе не исторгли бы ни единой слезы из ее глаз.
Повторяю, мадам была незаурядной и одаренной женщиной. Пансион представлял собой слишком ограниченную сферу деятельности для проявления всех ее способностей. Ей впору бы править целым государством или руководить строптивой законодательной ассамблеей. Никому не удалось бы ее запугать, разволновать, вывести из себя или перехитрить. В ней совмещались качества, необходимые премьер-министру и полицейскому, ибо она была мудрой, непоколебимой, вероломной, скрытной, хитрой, сдержанной, бдительной, загадочной, проницательной, бездушной и, при всем этом, всегда соблюдала приличия – чего же еще желать?
Вдумчивый читатель, надеюсь, поймет, что все эти сведения, представленные здесь для его удобства в сжатом виде, я собрала не за один месяц и не за полгода. Отнюдь! Вначале я разглядела лишь пышный фасад преуспевающего учебного заведения. Я увидела большой дом, полный здоровых, веселых, хорошо одетых, а нередко и красивых девочек. Их обучение велось по удивительно разумному методу, не требующему от них ни тяжких усилий, ни бесполезной траты умственной энергии. Возможно, они продвигались в науках не очень быстро, но, не слишком усердствуя в учебе, они все-таки постоянно были чем-то заняты и никогда не ощущали чрезмерного давления. Увидела я также целый отряд учителей и наставников, крайне обремененных работой, – ведь им, чтобы девочки не утомлялись, приходилось заниматься напряженным умственным трудом. Однако обязанности распределялись между ними так, что при каких-то сложных обстоятельствах они могли тут же подменить друг друга и каждый получал возможность отдохнуть. Короче говоря, я столкнулась со школой иностранного образца, стиль жизни, характер деятельности и особенности которой резко и весьма выгодно отличали ее от английских учебных заведений такого рода.
Летом ученицы проводили почти все время в большом саду позади дома, гуляя среди розовых кустов и фруктовых деревьев. После полудня в сад выходила и мадам Бек, она укрывалась в просторной, увитой диким виноградом беседке, рассаживала каждый класс поочередно вокруг себя и велела девочкам шить или читать. В то же время другие классы опекали учителя. Они даже не проводили уроки, а читали короткие занимательные лекции, причем, в зависимости от расположения духа, одни ученицы делали записи, другие – нет, рассчитывая, видимо, потом списать у подружки. У католиков помимо обычных дней отдыха в течение всего года много праздников, поэтому нередко солнечным летним утром или теплым вечером пансионерок вывозили за город на долгую прогулку, где их угощали gaufres et vin blanc[25], или парным молоком и pain bis[26], или булочками и кофе. Все это выглядело очень мило: мадам – сама доброта, учителя – не такие уж плохие, могли быть и хуже, а ученицы – хоть несколько шумливые и озорные, зато здоровые и веселые.
Таким все казалось издали, словно окутанное дымкой, но вскоре наступило время, когда дымка рассеялась, так как мне пришлось покинуть мою сторожевую башню – детскую, откуда я вела наблюдения, и вступить в близкий контакт с тесным мирком дома на улице Фоссет.
Однажды, когда я, как обычно, сидела у себя наверху, слушала, как дети отвечают английский урок, и одновременно перелицовывала шелковое платье мадам, она вошла в комнату с тем величественно-задумчивым видом, не придававшим ее лицу мягкости, который иногда любила принимать. Упав на стул напротив меня, она несколько минут хранила молчание. Дезире, ее старшая дочь, читала вслух отрывок из учебника госпожи Барбо, а я велела ей время от времени переводить пару фраз с английского на французский, дабы удостовериться, что она правильно понимает смысл прочитанного. Мадам внимательно слушала урок.
Внезапно, без всякого предисловия, она произнесла в обвинительном тоне:
– Мисс, ведь в Англии вы были гувернанткой?
– Нет, мадам, – ответила я, улыбаясь, – вы ошибаетесь.
– Значит, занятия с моими детьми – ваш первый опыт такого рода?
Я заверила ее в этом. Она вновь умолкла, но, подняв голову, чтобы вынуть булавку из подушечки, я обнаружила, что являюсь объектом наблюдения, – мадам пристально разглядывала меня и как будто мысленно давала мне оценку – пригодна ли я для достижения ее целей, для исполнения ее намерений. Мадам уже успела раньше тщательно обследовать все мое имущество и, полагаю, считала себя сведущей в том, что я собой представляю. Однако с этого дня в течение примерно двух недель она вновь подвергла меня проверке: подслушивала под дверью детской, когда я занималась с ее детьми, следовала за мной, стараясь быть незамеченной, когда я гуляла с ними, и в местах, где деревья служили удобным укрытием, подходила к нам поближе, чтобы слышать, о чем мы говорим.
Как-то утром она неожиданно и словно дело было спешное, подошла ко мне и заявила, что находится в несколько затруднительном положении: мистер Уилсон, преподаватель английского языка, не явился на занятия. Она полагает, что он заболел, а ученицы сидят в классе и ждут, урок провести некому. Не соглашусь ли я, в виде исключения, дать девочкам небольшой диктант, не то они потом будут говорить, что у них пропал урок английского.
– Провести урок в классе, мадам? – уточнила я.
– Да, во втором отделении.
– В котором шестьдесят учениц? – продолжала я.
Я знала, сколько там девочек, и мною, как обычно, овладело постыдное малодушие. Я замкнулась в себе из-за своей нерешительности, как улитка в раковине, внутренне оправдывая нежелание действовать отсутствием опыта и вообще моей непригодностью к такой работе. Если бы решение зависело только от меня, я бы, несомненно, упустила открывшуюся передо мной возможность. По натуре я непредприимчива и не подвержена порывам честолюбия, поэтому для меня было бы вполне естественным еще двадцать лет учить детей грамоте, перелицовывать шелковые платья и шить детские костюмчики. Нельзя сказать, что столь неразумное смирение объяснялось тем, что эта работа меня удовлетворяла, – она нисколько не соответствовала моим вкусам и интересам, но я дорожила покоем, меня устраивала жизнь без мучительных тревог и душевных волнений. Мне представлялось, что, избегая тяжких страданий, легче достичь счастья. Кроме того, я проживала одновременно как бы две жизни – воображаемую и реальную, и, поскольку первую питали необычайные, волшебные восторги, создаваемые моей фантазией, радости последней могли ограничиться хлебом насущным, постоянной работой и крышей над головой.
– Хватит, – настойчиво произнесла мадам, когда я с особенно деловитым видом склонилась над выкройкой детского передника, – оставьте эту штуку.
– Но ведь Фифине нужен передник, мадам!
– Подождет немного. Вы нужны мне!
Раз уж мадам Бек действительно нуждалась во мне, так как решила меня использовать для своих целей, – она давно уже была недовольна учителем английского языка из-за его манеры опаздывать на занятия и нерадивого отношения к преподаванию, – то, не страдая, в отличие от меня, отсутствием решимости и настойчивости, она без лишних слов заставила меня бросить иголку и наперсток и, ухватив за руку, повела вниз по лестнице. Когда мы дошли до carre – просторного квадратного вестибюля между жилым и учебным помещениями, она остановилась, отпустила мою руку, повернулась ко мне и стала внимательно меня изучать. Щеки у меня горели, я вся дрожала, и, скажу вам по секрету, мне помнится, я даже всплакнула. Замечу: я отнюдь не выдумала, что меня ожидают трудности, иные из них были вполне реальными. К тому же я действительно не во всем превосходила тех, кого мне предстояло учить. С самого приезда в Виллет я упорно занималась французским – днем практиковалась в устной речи, а по ночам, до тех пор пока в доме разрешалось жечь свечи, изучала грамматику. И все же я не была уверена, что уже могу свободно изъясняться на этом языке.
– Dites donc, vous sentez-vous réellement trop faible?[27] – строго спросила мадам.
Я могла бы ответить «да» и вернуться в безвестность детской, где мне было бы суждено прозябать всю оставшуюся жизнь, но, взглянув на мадам, я уловила в выражении ее лица нечто, заставившее меня как следует подумать, прежде чем принять решение. Дело в том, что у нее теперь было чисто мужское выражение лица. Какая-то особая сила осветила его черты, сила, мне совершенно чуждая, не пробудившая во мне ни сочувствия, ни душевного родства, ни покорности. Я не ощущала себя ни укрощенной, ни побежденной, ни подавленной. Очевидно, это был поединок противоположных по своей сути натур, и я внезапно осознала весь позор неуверенности в себе, малодушия, порождаемого трусливым нежеланием стремиться к лучшему.
– Вы намерены вернуться или двигаться вперед? – спросила она, указав сначала на небольшую дверь, ведущую в жилую часть дома, а потом на высокие двустворчатые двери классных комнат.
– En avant![28] – ответила я.
– Но, – продолжила она, остывая по мере того, как я воспламенялась, и сохраняя ту жесткость во взгляде, которая лишь укрепляла во мне отвагу и решимость, – вы способны сейчас предстать перед классом или слишком возбуждены?
Говоря это, она презрительно усмехнулась, потому что всякое нервное возбуждение было не в ее вкусе.
– Я волнуюсь не больше, чем этот камень, – парировала я, постучав носком туфли по каменной плите, – или чем вы, – добавила я, смело глядя ей в глаза.
– Хорошо. Но хочу предупредить вас, что вы встретитесь не с тихими, благовоспитанными английскими девочками. Ce sont des Labassecouriennes, rondes, franches, brusques, et tant soit peu rebelles[29].
Я ответила: знаю, мадам, и знаю к тому же, что, хотя я с момента появления здесь упорно занимаюсь французским, я все еще говорю с запинками и не могу рассчитывать на уважение учениц. Я, несомненно, буду допускать ошибки, которые вызовут презрение самых невежественных из них. И все же я намерена провести этот урок.
– Они всегда выживают робких учителей.
– Это мне тоже известно, мадам. Я слышала, как они преследовали мисс Тернер и взбунтовались, требуя убрать ее.
Мисс Тернер – бедная одинокая учительница английского, которую мадам сначала взяла к себе на службу, а потом без сожаления уволила; о ее печальной судьбе мне уже успели рассказать.
– C’est vrai[30], – ответила мадам равнодушно, – любая служанка справлялась бы с ними не хуже. У нее слабый, нерешительный характер. Ни такта, ни ума, ни смелости, ни гордости. Этим девочкам она никак не подходила.
Я молча направилась к закрытой двери классной.
– Не вздумайте искать помощи у меня или еще у кого-нибудь, – предостерегла меня мадам. – Обратившись за содействием, вы докажете, что непригодны для этой работы.
Я отворила дверь, вежливо пропустила ее вперед и вошла следом. В пансионе было три больших классных комнаты, и в самой просторной мне предстояло встретиться со вторым отделением – более многочисленным, неугомонным и менее покорным, чем остальные. Впоследствии, когда я глубже вникла в дела пансиона, мне иногда приходило в голову, что спокойное, благовоспитанное и скромное первое отделение подобно (если такое сравнение допустимо) британской палате лордов, а бойкое, шумное, необузданное второе – палате общин.
Взглянув на учениц, я сразу заметила, что многие выглядят уже не как девочки, а как взрослые барышни. Я знала, что некоторые из них благородного происхождения (насколько сие возможно в Лабаскуре), и была уверена, что ученицы уже проведали, какое положение я занимаю в пансионе. Ступив на возвышение (площадку, приподнятую на одну ступеньку над полом), где стояли стол и стул для учителя, я увидела перед собой множество сверкающих дерзостью глаз и нахмуренных бровей, но ничуть не порозовевших лиц – все предвещало бурю. Женщины и девушки европейского континента резко отличаются от своих сверстниц с Британских островов, принадлежащих к тому же кругу: в Англии мне не приходилось видеть подобных глаз и лиц. Мадам Бек весьма лаконично представила меня, выплыла из комнаты и оставила меня с ученицами одну во всем моем великолепии.
Никогда не забуду первого в моей жизни урока и тех тайных черт человеческой души и характера, какие он мне открыл. Именно тогда я начала понимать, как велико различие между образом идеальной jeune fille[31], создаваемым прозаиком или поэтом, и реально существующей «jeune fille».
По-видимому, три титулованные красотки, сидевшие в первом ряду, заранее решили не допустить, чтобы их учила английскому какая-то bonne d’enfants[32]. Они отлично помнили, что им удавалось избавляться от неугодных учителей, и великолепно знали, что мадам в любую минуту выбросит всякого учителя, которого невзлюбили в школе, что она никогда не поможет подчиненному со слабым характером сохранить место и, если у кого-то не хватит сил бороться или умения настоять на своем, тот погиб. И, увидев перед собой какую-то мисс Сноу, они сразу уверились, что победа над ней будет легкой.
Барышни Бланш, Виржини и Анжелика начали кампанию против меня хихиканьем и перешептыванием, которые вскоре перешли в глухой шум и фырканье, а когда к ним присо единились сидящие сзади, гул усилился. Этот нарастающий бунт шестидесяти против одной был невыносимым особенно потому, что я и так еще плохо владела французским языком, а уж в состоянии столь сильного нервного напряжения мне пришлось совсем худо.
Будь у меня возможность обратиться к ним на моем родном языке, мне бы, вероятно, удалось заставить их выслушать меня. Хотя я выглядела, не стану отрицать, жалким созданием и во многих отношениях таковым и была, природа наградила меня голосом, который, стоило мне заговорить с волнением или глубоким чувством, принуждал людей внимать ему. Кроме того, если при обычных обстоятельствах речь моя текла не широким потоком, а тоненьким ручейком, то, оказавшись в обстановке, насыщенной бунтарским духом, по-английски я смогла бы внятно произнести нужные слова, которые заклеймили бы их недостойное поведение. Затем, приправив сарказм горьким презрением к зачинщицам и легкой насмешкой над их более слабыми, но менее бессовестными последовательницами, можно было бы обуздать это дикое стадо и в какой-то мере укротить его. Но в данной ситуации мне оставалось только подойти к Бланш (мадемуазель де Мельси, юной баронессе) – самой старшей, высокой, красивой и самой испорченной из всех, остановиться перед ее партой, взять тетрадь, вернуться к своему столу, неспешно прочесть сочинение, которое оказалось очень глупым, и на глазах у всего класса столь же неторопливо разорвать надвое усеянные кляксами страницы.
Мой поступок достиг своей цели – привлек внимание учениц и умерил шум. Лишь одна девица, в самом заднем ряду, продолжала бесчинствовать. Я стала внимательно разглядывать ее: бледное лицо, иссиня-черные волосы, широкие брови, резкие черты лица и темные, мятежные, мрачные глаза. Я заметила, что она сидит около небольшой двери, которая, как я знала, ведет в маленький чулан, где хранились книги. Ученица встала, дабы получить большую свободу действий. Я мысленно оценила ее рост и силу – она была высокой и выглядела гибкой и крепкой. Однако, поскольку я вознамерилась провести неожиданное нападение и мгновенную схватку, можно было рассчитывать на успех.
Пройдя через комнату с таким спокойным и безразличным видом, на какой я только была способна, короче говоря, ayant l’air de rien[33], я легонько толкнула дверь и обнаружила, что она не заперта. Тогда я внезапно и резко подтолкнула ученицу, и в тот же миг произошло вот что: она оказалась в чулане, дверь была заперта, ключ лежал у меня в кармане.
Девочку эту (звали ее Долорес, и родом она была из Каталонии), как выяснилось, боялись и ненавидели все соученицы, поэтому свершенный мною скорый и правый суд снискал всеобщее одобрение, ученицам явно было приятно наблюдать эту сцену. На несколько секунд они все притихли, затем заулыбались – девочки именно улыбались, а не смеялись. Когда же я степенно и невозмутимо вернулась на место, вежливо попросила тишины и как ни в чем не бывало начала диктовать, перья мирно заскрипели по бумаге, и остаток урока прошел в спокойном труде.
– C’est bien[34], – сказала мадам Бек, когда я, разгоряченная и несколько уставшая, вышла из класса. – Ça ira[35], – добавила она.
Оказалось, что она все время подслушивала под дверью и подсматривала в глазок.
С того дня я больше не служила бонной, а стала учительницей английского языка. Мадам повысила мне жалованье, но при этом за полцены выжимала из меня втрое больше, чем из мистера Уилсона.
Глава IX
Школа мадам Бек состояла из собственно пансиона и отделения для приходящих учениц. Последних было более ста, а пансионерок – около двадцати человек. Мадам, несомненно, обладала неплохими управленческими способностями: помимо учениц она руководила четырьмя учителями, восемью наставниками, шестью слугами и тремя собственными детьми, к тому же налаживала отличные отношения с родителями и знакомыми учениц, – и все это делалось без заметных постороннему глазу усилий, без суматохи, без волнения или признаков чрезмерного возбуждения; она всегда была занята делом, но суетилась очень редко.
Мадам Бек управляла этим громоздким механизмом и отлаживала его, используя собственную систему, следует признаться, весьма действенную, в чем читатель мог убедиться в эпизоде с проверкой записной книжки. «Наблюдение и слежка» – таким был ее девиз.
И все же мадам Бек не было чуждо такое понятие, как честность, и она даже старалась быть честной, правда, лишь в тех случаях, когда при этом неуместные угрызения совести не вторгались в сферу ее желаний и интересов. Она питала уважение к Angleterre[21], а что касается les Anglaises[22], то, если бы это от нее зависело, она только их и допускала бы к своим детям.
Часто по вечерам, после того как она целый день плела интриги, составляла заговоры и контрзаговоры, занималась слежкой и выслушивала доносы соглядатаев, она заходила ко мне в комнату, явно уставшая, садилась и слушала, как дети читают по-английски молитвы. Эти маленькие католики читали, стоя около меня, «Отче наш» и рождественский гимн, начинающийся словами «Иисусе сладчайший». Когда я укладывала детей в постель и они засыпали, она заводила со мной беседу (я скоро уже овладела французским достаточно для того, чтобы понимать ее и даже отвечать на вопросы) об Англии и англичанках, а также о причинах, которые вынуждают ее признать, что они обладают высоким интеллектом, истинной порядочностью и надежностью. Она нередко проявляла отличный природный ум, нередко высказывала здравые мысли. К примеру, она понимала, что воспитывать девочек в обстановке постоянного недоверия и запретов, слепого повиновения и неведения, непрерывного наблюдения, не оставляющего им ни времени, ни места для уединения, – не лучший способ вырастить из них честных и скромных женщин. Однако она утверждала, что на континенте иной метод воспитания привел бы к гибельным последствиям, ибо здесь дети настолько привыкли к запретам, что всякое смягчение принятого порядка было бы неправильно понято и привело бы к роковым ошибкам. Она не скрывала, что ее удручают методы воспитания, которые ей приходится применять, но она вынуждена была прибегать к ним. И после подобных благородных и тонких рассуждений она уходила в своей souliers de silence[23] и тихо, как призрак, скользила по дому, все выведывая и выслеживая, подсматривая в каждую замочную скважину и подслушивая под каждой дверью.
Однако надо отдать ей должное и признать, что система мадам Бек вовсе не была плохой. Мадам тщательно заботилась о здоровье своих учениц: их мозг не переутомлялся, так как расписание занятий было построено разумно, уроки велись в легко доступной для учащихся форме. В школе были созданы условия для развлечений и физических упражнений, благодаря чему девочки практически не болели; пищу им давали сытную и полезную, и в пансионе на улице Фоссет вы бы не встретили ни бледных, ни истощенных лиц. Мадам Бек всегда охотно предоставляла детям время для отдыха, одевания, умывания и еды. Ее отношение к детям было ровным, общаясь с ними, она проявляла великодушие, была приветлива и вела себя разумно. Хорошо бы суровым наставницам из английских школ взять с нее пример. Я думаю, многие из них с удовольствием так и поступили бы, если б не взыскательность английских родителей.
Поскольку система руководства мадам Бек зиждилась на слежке, она, естественно, располагала целым штатом доносчиков. Отлично зная истинную цену своим сообщникам и без малейшего колебания поручая грязные дела самому беспринципному из них, она потом вышвыривала его, как выжатый апельсин. Однако она была, как мне известно, весьма разборчива в выборе незапятнанных душ для ведения чистых дел. Когда же ей удавалось найти подобную драгоценность, она, понимая, как дорого она стоит, хранила ее в шелке и бархате. Но горе тому, кто полагался на ее бескорыстие и наив ность, ибо соображения выгоды были основой ее натуры, главной силой, побуждающей ее к действию, самой сутью ее жизни. С улыбкой жалости и презрения смотрела я на тех, кто пытался взывать к ее чувствам. Мольбы подобных просителей наталкивались на глухую стену, и никому не удавалось таким способом отвратить ее решение. Напротив, попытка растрогать сердце мадам была самым верным способом вызвать у нее отвращение к ходатаю и превратить ее в его тайного врага. Ведь такая попытка заставляла ее осознать, что она лишена отзывчивого сердца, такая попытка указывала на ту область ее натуры, которой была свойственна бесстрастность. Ни в ком не проявился столь наглядно контраст между черствостью и стремлением помочь, как в ней. Неспособная сочувствовать ближнему, она умела делать добро – щедро помогала людям, которых никогда не видела, предпочитая одаривать какие-либо сообщества, но не отдельного человека. Однако это шло от разума. Ее кошелек был широко открыт «pour les pauvres»[24] вообще, но, как правило, был закрыт для конкретного бедняка. Она принимала живое участие в филантропической деятельности на благо всему обществу, но горе одного человека не трогало ее, как не трогали самые сильные страдания, сосредоточенные в одной душе. Ни страдания в Гефсиманском саду{14}, ни смерть на Голгофе не исторгли бы ни единой слезы из ее глаз.
Повторяю, мадам была незаурядной и одаренной женщиной. Пансион представлял собой слишком ограниченную сферу деятельности для проявления всех ее способностей. Ей впору бы править целым государством или руководить строптивой законодательной ассамблеей. Никому не удалось бы ее запугать, разволновать, вывести из себя или перехитрить. В ней совмещались качества, необходимые премьер-министру и полицейскому, ибо она была мудрой, непоколебимой, вероломной, скрытной, хитрой, сдержанной, бдительной, загадочной, проницательной, бездушной и, при всем этом, всегда соблюдала приличия – чего же еще желать?
Вдумчивый читатель, надеюсь, поймет, что все эти сведения, представленные здесь для его удобства в сжатом виде, я собрала не за один месяц и не за полгода. Отнюдь! Вначале я разглядела лишь пышный фасад преуспевающего учебного заведения. Я увидела большой дом, полный здоровых, веселых, хорошо одетых, а нередко и красивых девочек. Их обучение велось по удивительно разумному методу, не требующему от них ни тяжких усилий, ни бесполезной траты умственной энергии. Возможно, они продвигались в науках не очень быстро, но, не слишком усердствуя в учебе, они все-таки постоянно были чем-то заняты и никогда не ощущали чрезмерного давления. Увидела я также целый отряд учителей и наставников, крайне обремененных работой, – ведь им, чтобы девочки не утомлялись, приходилось заниматься напряженным умственным трудом. Однако обязанности распределялись между ними так, что при каких-то сложных обстоятельствах они могли тут же подменить друг друга и каждый получал возможность отдохнуть. Короче говоря, я столкнулась со школой иностранного образца, стиль жизни, характер деятельности и особенности которой резко и весьма выгодно отличали ее от английских учебных заведений такого рода.
Летом ученицы проводили почти все время в большом саду позади дома, гуляя среди розовых кустов и фруктовых деревьев. После полудня в сад выходила и мадам Бек, она укрывалась в просторной, увитой диким виноградом беседке, рассаживала каждый класс поочередно вокруг себя и велела девочкам шить или читать. В то же время другие классы опекали учителя. Они даже не проводили уроки, а читали короткие занимательные лекции, причем, в зависимости от расположения духа, одни ученицы делали записи, другие – нет, рассчитывая, видимо, потом списать у подружки. У католиков помимо обычных дней отдыха в течение всего года много праздников, поэтому нередко солнечным летним утром или теплым вечером пансионерок вывозили за город на долгую прогулку, где их угощали gaufres et vin blanc[25], или парным молоком и pain bis[26], или булочками и кофе. Все это выглядело очень мило: мадам – сама доброта, учителя – не такие уж плохие, могли быть и хуже, а ученицы – хоть несколько шумливые и озорные, зато здоровые и веселые.
Таким все казалось издали, словно окутанное дымкой, но вскоре наступило время, когда дымка рассеялась, так как мне пришлось покинуть мою сторожевую башню – детскую, откуда я вела наблюдения, и вступить в близкий контакт с тесным мирком дома на улице Фоссет.
Однажды, когда я, как обычно, сидела у себя наверху, слушала, как дети отвечают английский урок, и одновременно перелицовывала шелковое платье мадам, она вошла в комнату с тем величественно-задумчивым видом, не придававшим ее лицу мягкости, который иногда любила принимать. Упав на стул напротив меня, она несколько минут хранила молчание. Дезире, ее старшая дочь, читала вслух отрывок из учебника госпожи Барбо, а я велела ей время от времени переводить пару фраз с английского на французский, дабы удостовериться, что она правильно понимает смысл прочитанного. Мадам внимательно слушала урок.
Внезапно, без всякого предисловия, она произнесла в обвинительном тоне:
– Мисс, ведь в Англии вы были гувернанткой?
– Нет, мадам, – ответила я, улыбаясь, – вы ошибаетесь.
– Значит, занятия с моими детьми – ваш первый опыт такого рода?
Я заверила ее в этом. Она вновь умолкла, но, подняв голову, чтобы вынуть булавку из подушечки, я обнаружила, что являюсь объектом наблюдения, – мадам пристально разглядывала меня и как будто мысленно давала мне оценку – пригодна ли я для достижения ее целей, для исполнения ее намерений. Мадам уже успела раньше тщательно обследовать все мое имущество и, полагаю, считала себя сведущей в том, что я собой представляю. Однако с этого дня в течение примерно двух недель она вновь подвергла меня проверке: подслушивала под дверью детской, когда я занималась с ее детьми, следовала за мной, стараясь быть незамеченной, когда я гуляла с ними, и в местах, где деревья служили удобным укрытием, подходила к нам поближе, чтобы слышать, о чем мы говорим.
Как-то утром она неожиданно и словно дело было спешное, подошла ко мне и заявила, что находится в несколько затруднительном положении: мистер Уилсон, преподаватель английского языка, не явился на занятия. Она полагает, что он заболел, а ученицы сидят в классе и ждут, урок провести некому. Не соглашусь ли я, в виде исключения, дать девочкам небольшой диктант, не то они потом будут говорить, что у них пропал урок английского.
– Провести урок в классе, мадам? – уточнила я.
– Да, во втором отделении.
– В котором шестьдесят учениц? – продолжала я.
Я знала, сколько там девочек, и мною, как обычно, овладело постыдное малодушие. Я замкнулась в себе из-за своей нерешительности, как улитка в раковине, внутренне оправдывая нежелание действовать отсутствием опыта и вообще моей непригодностью к такой работе. Если бы решение зависело только от меня, я бы, несомненно, упустила открывшуюся передо мной возможность. По натуре я непредприимчива и не подвержена порывам честолюбия, поэтому для меня было бы вполне естественным еще двадцать лет учить детей грамоте, перелицовывать шелковые платья и шить детские костюмчики. Нельзя сказать, что столь неразумное смирение объяснялось тем, что эта работа меня удовлетворяла, – она нисколько не соответствовала моим вкусам и интересам, но я дорожила покоем, меня устраивала жизнь без мучительных тревог и душевных волнений. Мне представлялось, что, избегая тяжких страданий, легче достичь счастья. Кроме того, я проживала одновременно как бы две жизни – воображаемую и реальную, и, поскольку первую питали необычайные, волшебные восторги, создаваемые моей фантазией, радости последней могли ограничиться хлебом насущным, постоянной работой и крышей над головой.
– Хватит, – настойчиво произнесла мадам, когда я с особенно деловитым видом склонилась над выкройкой детского передника, – оставьте эту штуку.
– Но ведь Фифине нужен передник, мадам!
– Подождет немного. Вы нужны мне!
Раз уж мадам Бек действительно нуждалась во мне, так как решила меня использовать для своих целей, – она давно уже была недовольна учителем английского языка из-за его манеры опаздывать на занятия и нерадивого отношения к преподаванию, – то, не страдая, в отличие от меня, отсутствием решимости и настойчивости, она без лишних слов заставила меня бросить иголку и наперсток и, ухватив за руку, повела вниз по лестнице. Когда мы дошли до carre – просторного квадратного вестибюля между жилым и учебным помещениями, она остановилась, отпустила мою руку, повернулась ко мне и стала внимательно меня изучать. Щеки у меня горели, я вся дрожала, и, скажу вам по секрету, мне помнится, я даже всплакнула. Замечу: я отнюдь не выдумала, что меня ожидают трудности, иные из них были вполне реальными. К тому же я действительно не во всем превосходила тех, кого мне предстояло учить. С самого приезда в Виллет я упорно занималась французским – днем практиковалась в устной речи, а по ночам, до тех пор пока в доме разрешалось жечь свечи, изучала грамматику. И все же я не была уверена, что уже могу свободно изъясняться на этом языке.
– Dites donc, vous sentez-vous réellement trop faible?[27] – строго спросила мадам.
Я могла бы ответить «да» и вернуться в безвестность детской, где мне было бы суждено прозябать всю оставшуюся жизнь, но, взглянув на мадам, я уловила в выражении ее лица нечто, заставившее меня как следует подумать, прежде чем принять решение. Дело в том, что у нее теперь было чисто мужское выражение лица. Какая-то особая сила осветила его черты, сила, мне совершенно чуждая, не пробудившая во мне ни сочувствия, ни душевного родства, ни покорности. Я не ощущала себя ни укрощенной, ни побежденной, ни подавленной. Очевидно, это был поединок противоположных по своей сути натур, и я внезапно осознала весь позор неуверенности в себе, малодушия, порождаемого трусливым нежеланием стремиться к лучшему.
– Вы намерены вернуться или двигаться вперед? – спросила она, указав сначала на небольшую дверь, ведущую в жилую часть дома, а потом на высокие двустворчатые двери классных комнат.
– En avant![28] – ответила я.
– Но, – продолжила она, остывая по мере того, как я воспламенялась, и сохраняя ту жесткость во взгляде, которая лишь укрепляла во мне отвагу и решимость, – вы способны сейчас предстать перед классом или слишком возбуждены?
Говоря это, она презрительно усмехнулась, потому что всякое нервное возбуждение было не в ее вкусе.
– Я волнуюсь не больше, чем этот камень, – парировала я, постучав носком туфли по каменной плите, – или чем вы, – добавила я, смело глядя ей в глаза.
– Хорошо. Но хочу предупредить вас, что вы встретитесь не с тихими, благовоспитанными английскими девочками. Ce sont des Labassecouriennes, rondes, franches, brusques, et tant soit peu rebelles[29].
Я ответила: знаю, мадам, и знаю к тому же, что, хотя я с момента появления здесь упорно занимаюсь французским, я все еще говорю с запинками и не могу рассчитывать на уважение учениц. Я, несомненно, буду допускать ошибки, которые вызовут презрение самых невежественных из них. И все же я намерена провести этот урок.
– Они всегда выживают робких учителей.
– Это мне тоже известно, мадам. Я слышала, как они преследовали мисс Тернер и взбунтовались, требуя убрать ее.
Мисс Тернер – бедная одинокая учительница английского, которую мадам сначала взяла к себе на службу, а потом без сожаления уволила; о ее печальной судьбе мне уже успели рассказать.
– C’est vrai[30], – ответила мадам равнодушно, – любая служанка справлялась бы с ними не хуже. У нее слабый, нерешительный характер. Ни такта, ни ума, ни смелости, ни гордости. Этим девочкам она никак не подходила.
Я молча направилась к закрытой двери классной.
– Не вздумайте искать помощи у меня или еще у кого-нибудь, – предостерегла меня мадам. – Обратившись за содействием, вы докажете, что непригодны для этой работы.
Я отворила дверь, вежливо пропустила ее вперед и вошла следом. В пансионе было три больших классных комнаты, и в самой просторной мне предстояло встретиться со вторым отделением – более многочисленным, неугомонным и менее покорным, чем остальные. Впоследствии, когда я глубже вникла в дела пансиона, мне иногда приходило в голову, что спокойное, благовоспитанное и скромное первое отделение подобно (если такое сравнение допустимо) британской палате лордов, а бойкое, шумное, необузданное второе – палате общин.
Взглянув на учениц, я сразу заметила, что многие выглядят уже не как девочки, а как взрослые барышни. Я знала, что некоторые из них благородного происхождения (насколько сие возможно в Лабаскуре), и была уверена, что ученицы уже проведали, какое положение я занимаю в пансионе. Ступив на возвышение (площадку, приподнятую на одну ступеньку над полом), где стояли стол и стул для учителя, я увидела перед собой множество сверкающих дерзостью глаз и нахмуренных бровей, но ничуть не порозовевших лиц – все предвещало бурю. Женщины и девушки европейского континента резко отличаются от своих сверстниц с Британских островов, принадлежащих к тому же кругу: в Англии мне не приходилось видеть подобных глаз и лиц. Мадам Бек весьма лаконично представила меня, выплыла из комнаты и оставила меня с ученицами одну во всем моем великолепии.
Никогда не забуду первого в моей жизни урока и тех тайных черт человеческой души и характера, какие он мне открыл. Именно тогда я начала понимать, как велико различие между образом идеальной jeune fille[31], создаваемым прозаиком или поэтом, и реально существующей «jeune fille».
По-видимому, три титулованные красотки, сидевшие в первом ряду, заранее решили не допустить, чтобы их учила английскому какая-то bonne d’enfants[32]. Они отлично помнили, что им удавалось избавляться от неугодных учителей, и великолепно знали, что мадам в любую минуту выбросит всякого учителя, которого невзлюбили в школе, что она никогда не поможет подчиненному со слабым характером сохранить место и, если у кого-то не хватит сил бороться или умения настоять на своем, тот погиб. И, увидев перед собой какую-то мисс Сноу, они сразу уверились, что победа над ней будет легкой.
Барышни Бланш, Виржини и Анжелика начали кампанию против меня хихиканьем и перешептыванием, которые вскоре перешли в глухой шум и фырканье, а когда к ним присо единились сидящие сзади, гул усилился. Этот нарастающий бунт шестидесяти против одной был невыносимым особенно потому, что я и так еще плохо владела французским языком, а уж в состоянии столь сильного нервного напряжения мне пришлось совсем худо.
Будь у меня возможность обратиться к ним на моем родном языке, мне бы, вероятно, удалось заставить их выслушать меня. Хотя я выглядела, не стану отрицать, жалким созданием и во многих отношениях таковым и была, природа наградила меня голосом, который, стоило мне заговорить с волнением или глубоким чувством, принуждал людей внимать ему. Кроме того, если при обычных обстоятельствах речь моя текла не широким потоком, а тоненьким ручейком, то, оказавшись в обстановке, насыщенной бунтарским духом, по-английски я смогла бы внятно произнести нужные слова, которые заклеймили бы их недостойное поведение. Затем, приправив сарказм горьким презрением к зачинщицам и легкой насмешкой над их более слабыми, но менее бессовестными последовательницами, можно было бы обуздать это дикое стадо и в какой-то мере укротить его. Но в данной ситуации мне оставалось только подойти к Бланш (мадемуазель де Мельси, юной баронессе) – самой старшей, высокой, красивой и самой испорченной из всех, остановиться перед ее партой, взять тетрадь, вернуться к своему столу, неспешно прочесть сочинение, которое оказалось очень глупым, и на глазах у всего класса столь же неторопливо разорвать надвое усеянные кляксами страницы.
Мой поступок достиг своей цели – привлек внимание учениц и умерил шум. Лишь одна девица, в самом заднем ряду, продолжала бесчинствовать. Я стала внимательно разглядывать ее: бледное лицо, иссиня-черные волосы, широкие брови, резкие черты лица и темные, мятежные, мрачные глаза. Я заметила, что она сидит около небольшой двери, которая, как я знала, ведет в маленький чулан, где хранились книги. Ученица встала, дабы получить большую свободу действий. Я мысленно оценила ее рост и силу – она была высокой и выглядела гибкой и крепкой. Однако, поскольку я вознамерилась провести неожиданное нападение и мгновенную схватку, можно было рассчитывать на успех.
Пройдя через комнату с таким спокойным и безразличным видом, на какой я только была способна, короче говоря, ayant l’air de rien[33], я легонько толкнула дверь и обнаружила, что она не заперта. Тогда я внезапно и резко подтолкнула ученицу, и в тот же миг произошло вот что: она оказалась в чулане, дверь была заперта, ключ лежал у меня в кармане.
Девочку эту (звали ее Долорес, и родом она была из Каталонии), как выяснилось, боялись и ненавидели все соученицы, поэтому свершенный мною скорый и правый суд снискал всеобщее одобрение, ученицам явно было приятно наблюдать эту сцену. На несколько секунд они все притихли, затем заулыбались – девочки именно улыбались, а не смеялись. Когда же я степенно и невозмутимо вернулась на место, вежливо попросила тишины и как ни в чем не бывало начала диктовать, перья мирно заскрипели по бумаге, и остаток урока прошел в спокойном труде.
– C’est bien[34], – сказала мадам Бек, когда я, разгоряченная и несколько уставшая, вышла из класса. – Ça ira[35], – добавила она.
Оказалось, что она все время подслушивала под дверью и подсматривала в глазок.
С того дня я больше не служила бонной, а стала учительницей английского языка. Мадам повысила мне жалованье, но при этом за полцены выжимала из меня втрое больше, чем из мистера Уилсона.
Глава IX
Исидор
Теперь я все время была занята разумным и полезным делом. Поскольку мне приходилось не только учить других, но и усердно учиться самой, у меня не оставалось почти ни одной свободной минуты. Мне это было приятно, ибо я чувствовала, что не гнию в стоячем болоте, а двигаюсь вперед, совершенствую свои способности, оттачиваю их повсе дневной работой. Передо мною открывалась возможность приобрести бесценный опыт в доселе неведомой мне сфере. Виллет – космополитический город, и в нашей школе учились девочки почти из всех стран Европы, а принадлежали они к самым разным слоям общества.
Хотя Лабаскур по форме правления не был республикой, на деле в нем царило социальное равенство, поэтому юные графиня и мещанка сидели за партой пансиона мадам Бек рядом. По внешнему виду далеко не всегда можно было определить, кто из них благородного, а кто плебейского происхождения, разве что мещанка зачастую была более искренней и учтивой, а дворянка превосходила ее в умении тонко сочетать высокомерие с хитростью. Очевидно, дело было в том, что беспокойная французская кровь у последней была разбавлена водянистой флегмой, и я с сожалением должна признать, что действие этой адской смеси проявлялось главным образом в плавности, с которой с языка соскальзывали льстивые и лживые слова, а также в легкой и оживленной, но совершенно бессердечной и неискренней манере себя вести.
Хотя Лабаскур по форме правления не был республикой, на деле в нем царило социальное равенство, поэтому юные графиня и мещанка сидели за партой пансиона мадам Бек рядом. По внешнему виду далеко не всегда можно было определить, кто из них благородного, а кто плебейского происхождения, разве что мещанка зачастую была более искренней и учтивой, а дворянка превосходила ее в умении тонко сочетать высокомерие с хитростью. Очевидно, дело было в том, что беспокойная французская кровь у последней была разбавлена водянистой флегмой, и я с сожалением должна признать, что действие этой адской смеси проявлялось главным образом в плавности, с которой с языка соскальзывали льстивые и лживые слова, а также в легкой и оживленной, но совершенно бессердечной и неискренней манере себя вести.