Да Нина и так слушает.
   - Покушав, Медведь сказал: "А ну, девка-девица, русая косица, погляжу я, какая ты прыткая. Постели мне на печи постель, потому я отдыхать буду, а ты возьми колокольчик, погаси свет и бегай по хате". Марылька постлала Медведю, да мягко постлала - подушки-дерюжки, потом погасила свет и взяла колокольчик. А Мышка подбежала к Марыльке: "Ты, говорит, ложись да спи, а я за тебя побегаю". И стал Медведь кидать с печи подушки-дерюжки, целить по звоночку. Да где ему в Мышку попасть! Заморился наконец и сам уснул... А утречком - Марылька спала еще - он прислал ей пару коней хороших, хорошую карету, золота сундук... - Бабушка задумывается на миг, а потом вдруг решает: - И всяких хороших платьев. Погнала мачеха деда в лес поглядеть. Пошел дед да - ай-ай-ай! - удивился. Оттарабанил все домой. А мачеха: "Вези, говорит, и мою в лес!" "Коли эта, думает, столько привезла, так моя дочушка - ого!" Наварила ей, напекла, и повез ее дед...
   - А дед плакал?
   - Чего? Что ему - камнем в живот? Одна приданое привезла, пускай привезет и другая.
   Шумит прялка, в шуме ее тонет дремотное мурлыканье кота, а поверху плывет сказка - неторопливая, мудрая. Это уже не первая сегодня: были и дедовы козы, и Пилипка-сынок, и Лиска с Котом-примаком...
   Мне вспоминается мое недалекое детство и чудесный мир бабушкиных сказок. Сказкам этим и тогда, как и теперь, вечно подпевали шум самопрялки, веретено и мурлыканье кота. Вспоминаются морозные снежные ночи, теплая печь и протяжный напев бабушкиной песни:
   А ворота скрипят - морозы чуют,
   Коляда, коляда...
   Я прислушивался с печи или спускался на лавку и прилипал лбом к морозному узору стекла, стараясь услышать, как это, чуя морозы, скрипят наши старые серые ворота. А как я злился, хотя про себя и был доволен, когда бабушка в шутку пела:
   А в лесу, в леске, на желтом песке
   Коляда, коляда...
   Да Алеська ходит, Ганночку водит
   Коляда, коляда...
   Бабушка нарочно вставляла в песню Ганночку, потому что я дружил тогда с соседской девочкой Аней, с которой мы вместе пасли свиней:
   Семи лет я пошел в школу и, кое-как овладев польским языком, начал читать. По-нашему читать отец научил меня еще до школы. И вот в этих книжках - наших, польских, а больше всего русских, - которые я читал дома и в школе, я с радостью обнаружил, что по всей земле рядками букв на белом поле бумаги расходится чудесный мир бабушкиных сказок. Я вошел в этот мир всей душой. Сначала были только сказки с неизменно счастливым концом, неизменной победой добра, а потом пошла суровая подчас, а подчас более прекрасная, чем в сказке, жизненная правда.
   ...Шум прялки и тихая музыка слов вызывают счастливые воспоминания. Я могу мечтать, потому что сказку эту слышал не раз и не два. А что сейчас думает Нина? Глазки впились в бабушку, а в глазках - душа. Как мне выразить то, что я вижу в ее восторженных глазах?..
   Сказка все плывет.
   Балованная, глупая Наталка дала Мышке не каши, а - ложкой по лбу. И Мышка обиделась, не пришла заменить ее с колокольчиком. Да и постель Медведю Наталка постелила не из подушек-дерюжек, а из пней да поленьев. Справедливая мудрость народа покарала завистливую скупость и жестокое сердце: Медведь в темноте убил Наталку брошенным с печи поленом.
   - Съел и косточки обглодал, - сказала бабушка голосом сурового судьи. Мачеха ждет свою дочку с золотом, а дедок - эх, идет по лесу сгорбившись, с мешком за плечами, а в мешке одни кости. Вот и все.
   - А Марылька?
   - А Марыльку один добрый молодец замуж взял, так, что ли...
   - Еще одну, бабка, а?
   - Да ну тебя! Ты меня сегодня заездишь.
   - Бабочка, а?..
   - Поди ты! Отец вот видишь, что говорил: радиво принесет. Говорит будет сказки сказывать и песенки петь лучше, чем бабка... Поглядим, что оно за штука...
   - Бабочка моя, голубка милая, Ганулька, хоть одну еще, хоть коротенькую, а?..
   - Отцепись, Сахар Медович, в горле пересохло. Пряди вот лучше, а то будет отец без сорочки. А я хоть отдышусь, может, тогда...
   Бабушка и внучка прядут. Я гляжу на Нину, как она с серьезным видом тянет кудель, и думаю: "Ах ты! И верит же, должно быть, что не забавляется, а работает взаправду, чтоб тата голым не ходил".
   Бабушка о чем-то думает. Сказка, видно, разворошила воспоминания.
   - Моей сестры-покойницы, пусть земля ей будет пухом, - говорит она затем, - сироты тоже при мачехе росли. Придут это ко мне, начну я им головки чесать, так наплачусь...
   Бабушка и сейчас готова заплакать. А Нина следит, как вздрагивает от жалости бабушкин подбородок. Потом пощупала себя за подбородочек, встала из-за пряслица, подошла, поднялась на пальчики, потрогала бабушку за подбородок и спросила:
   - Бабка, а зачем это кости?
   - Вот глупенькая! Да так ведь все болталось бы.
   И "Родионовна" смеется.
   4
   В полдень пришла мать с Толиком и, накормив малыша, уложила его спать. Пообедав, сама снова ушла. Дядя тоже куда-то отправился...
   На таком хозяйстве, как наше, зимой работы немного. Дров привезти, свить постромки или вожжи, лапти кожей подшить, задать корм коню и корове и все. Заработков никаких нет, ни далеко, ни близко от дома. Так и сидим, все мужчины, без работы. Только женщины трудятся - до половины зимы прядут, а потом ткут. В каждой хате ткацкая фабрика.
   Старики, в прежние времена, когда не было границы, стеной отгородившей нас от Советов, повидавшие свет - на фабриках, в шахтах, на железной дороге, где они работали, - говорят, что молодежь теперь тут как в мешке: ни тебе работы, ни учебы, ни жизни...
   Вот и дядя Михась - потомился до полудня над старым хомутом и побрел к кому-то из соседей, где так же сидят, дожидаясь весны.
   Бабушка забралась на печь отдохнуть. Мы с Ниной остались одни.
   Мне только этого и надо. Я начну свою первую самостоятельную картину "Сказка". Печь, кот, бабушка и внучка. Я передам, как бабушка зачаровывает девчушку сказкой, а Нина замечталась, подпершись ручонками. "Вот такой вот, - будет показывать бабушка, - такой вот маленькой - с пальчик!" И вот я радуюсь, что никого нет, что рисунок мой опять будет неожиданностью для дяди. Тем более что я хочу показать именно то, о чем он говорил в ту ночь: самое прекрасное - дружбу старости и детства...
   Вынимаю альбом, карандаши и улыбаюсь при мысли о том, какое у меня сейчас, должно быть, торжественное выражение лица, как у того кота из колыбельной, что "напился, наелся и важно огляделся...".
   - Чего ты смеешься, Алесь? - спрашивает Нина. Она скучает: прясть не хочется, никого нет.
   - Так, - отвечаю. - Что рисовать буду?
   - Нарисуй меня, а?
   - Потом.
   - "Потом, потом"!.. Ты всегда "потом". Немого рисует, сам себя двадцать раз, а меня - все потом...
   - А вот ты, и вот ты, - перелистываю я альбом.
   - А за прялкой небось не нарисуешь, только обещал...
   Тут уже нужно утешить, так как на глаза ее набегают слезы.
   - Я тебя буду рисовать, как ты бабушкину сказку слушаешь, ладно?
   - Ладно.
   А слеза таки не удержалась и скатилась на щечку.
   - А может, давай книжку поглядим?
   - Ладно.
   Я беру с полки старую русскую хрестоматию. Нина знает в ней чуть ли не каждую картинку, каждую страничку и все-таки очень любит, чтобы ей снова это все повторяли.
   И вот мелькают страницы с медведями Шишкина, деревенскими школьниками Богданова-Бельского, сказочными богатырями Васнецова; стихи Пушкина, басни Крылова чередуются с рассказами Толстого, Чехова, Короленко...
   Счастье наше, что Толик спит, а то было б не отвязаться. Я его просто щелкаю за это по пальцам. Вернее сказать - щелкал, покуда бабушка меня не поругала. Вижу, полезла она на чердак и, выбрав там кучу листов из старых, растрепанных учебников и тетрадей, сшивает из них Толику книгу.
   - Зачем это? - сказал я. - Привыкнет рвать старое - будет и хорошие книги рвать.
   - Дурень, - сказала бабушка. - Приучится сызмалу к книге и будет человеком. Все вы так: и тата твой, и Федор - дай ему бог здоровья, где он там есть, - и Михась. А ты, думаешь, не таким был? Или Ниночка? Бывало, тоже хлещешь ее по рукам, ручки красные, пищит, а все равно лезет к книге... Слава богу, теперь не так, как мне пришлось!..
   И бабушка рассказала мне еще раз, как ее маленькую в школу не пускали. "Отец еще так-сяк, а мать - ни в какую. Пусть, - говорит, - лучше прядет: учительница из нее все равно не выйдет. И что ж я теперь - слепой человек. Еще хорошо, Степан, твой дед, умный был мужик, земля ему пухом: из сил выбивался, а вывел вас в люди. А то жил бы ты тоже как тварь неразумная. Думаешь, нет? А ты мне теперь... На, Толик, вот и у тебя своя книжка. Не будут тебя гонять, как недоброго".
   Я с благодарностью смотрю на карточку моего деда, железнодорожника, который тысячи дней и ночей протирал вагонные буксы, чтоб у меня был умный, грамотный отец. Дед умер, не дождавшись, когда отец и дядя Федор закончат учение. Это было в тяжелые годы после гражданской войны, когда горожане бежали от голода в деревню. И бабушка уговорила отца вернуться в деревню на разрушенное войной хозяйство. Дядя Федор уперся и остался там, в Одессе. Там он закончил потом высшую школу, стал гордостью нашей семьи. Правда, и отец мой тоже не сдался! Беда и бабушка научили его хозяйничать, а книгу он и в беде не забыл. Иной раз в десятую деревню ходит за ними. И дядя ходит, и я хожу... Да все это не то, что могло бы быть, часто думаю я, вспоминая о дяде Федоре, о далеком чудесном городе, где он живет.
   Я вырос в тяжелом труде и в дружбе с книгой. Я умею уже потратить последний заработанный грош на книгу, чтобы, читая, услышать душевный разговор великих людей о том, как они радовались и страдали в поисках правды и счастья. Теперь, сменив отца и дядю, я читаю вслух дома и на вечерках молодежи и старикам, я даю книги детям и взрослым, и как я рад слышать потом, что они путешествуют из рук в руки в далекие села! Но все это не то, конечно, что могло бы быть, если б отец не сдался на бабушкины уговоры и не вернулся сюда.
   А ведь бабушка, совсем почти неграмотная, слушала эту чудесную мудрую исповедь книг еще тогда, когда меня не было на свете или когда книжка была для меня еще только игрушкой, как для Толика. Кажется, готова приставать, как пристает Нина: читай мне, и все! И до чего же убедительно умеет бабушка просить! Однажды дяде довелось послушать, как она на посиделках пересказывала бабам повесть Чехова "В овраге", и дядя весело рассказывал нам об этом.
   Только у матери странное отношение к книге. Правда, она слушает молча, как будто бы с интересом, подчас даже сама читает, но стоит чему-нибудь не заладиться - скажем, заболеет кто-нибудь из нас, детей, или какая нехватка, - и книгам достается. Мама попрекала отца непрактичностью, легкомыслием, тратой денег и времени на пустяки, когда и того и другого не хватает, а люди вон еще и земельку прикупают, стараются...
   Нине всего четыре года, книга совсем недавно перестала быть для нее только игрушкой - с тех пор, как она поняла, что в этих черных рядочках букв скрыты сокровища сказок, таких же чудесных, как бабушкины.
   Мы перелистываем с ней старую хрестоматию, которая и меня когда-то успокаивала и учила. Нина серьезна. Когда же мы доходим до ее любимого места - сказки Пушкина о рыбаке и рыбке, - девочка начинает рассказывать сама. Она объясняет мне содержание каждой картинки, по-своему причмокивает: "Это вот, это вот..." Только дойдя до последнего рисунка, где ненасытная старуха сидит, опустив голову над разбитым корытом, а простодушный дед стоит над ней, не зная, за что взяться, Нина останавливается и лукаво спрашивает:
   - А это что, Алесь?
   И знает небось сама, что я повторю ей то же, что говорил не однажды:
   - Баба плачет над корытом.
   - А дед?
   - Что ж дед? Дед ей говорит: "Не плачь, бабка, не плачь, голубка, снесет тебе петушок яичко, не простое, а золотое..."
   Нина смеется. А мне так хочется взять ее на колени, даже сказать: "Как хорошо, что ты будешь жить!" Но я говорю:
   - Ну, ты теперь попиши, а я, брат, буду рисовать.
   - Так достань.
   Я достаю ей с полки старый русский букварь, по которому и я учился первой грамоте. Встав на лавку, Нина вынимает из-за иконы тетрадку, которую прячет туда от Толика. Садится за стол и принимается выводить свои крючки и кружочки, усердно размазывая их пальцем.
   Я начинаю наконец рисовать. Сначала - печь, затем - девочку на печи. Посматриваю на Нину, хочу нарисовать ее лицо.
   Сперва сестренка не замечает этого, пишет, потом начинает то и дело поглядывать на меня исподлобья и наконец смеется.
   - Пиши, - хмурюсь я.
   Но она тоже хмурится, стучит кулачком по столу и кричит:
   - А ты - цыц! Рисуешь так рисуй!
   А потом опять смеется, заливисто, звонко.
   Я утихомириваю ее и опять берусь за работу. Но ненадолго. Нина сложила свою тетрадку, закрыла букварь, поглядела на меня, подперши щеку кулачком, и загрустила.
   - Ну, чего ты?
   - "Чего, чего"... И мама ушла, и тата ушел... И дядька где-то ходит. А бабка легла, даже ногой не шевельнет... Вон погляди.
   Из-за печной трубы видны бабушкины валенки, они и правда не двигаются.
   - А ты гляди в окно - вон дети бегают по снегу.
   - Ы-ы... Они бегают, а мне - только гляди.
   - Поправишься - будешь бегать и ты.
   - Пойди позови их. Пойди.
   И вот я ввожу в хату целую стайку малышей. Лапоточки, сапоги, валеночки... Снегу-то нанесли! И все это румяное, веселое, сопливое.
   - Только не шмыгайте так носами, - говорю я, - а то разбудите Толю.
   Они начинают шмыгать еще сильней, как бы напоследок...
   - Ты чего, Нинка, все еще на деревню не ходишь? - спрашивает Тоня.
   - Я ж больная была, - серьезно отвечает Нина, - чуть не померла.
   - Ишь, хвастает! - шмыгает носом Шура. - Так и я был тоже больной. А мне наша мама чулок мылом намазала и накрутила на шею. Во!
   - Как кобылий хомут, - смеются ребята, и вместе с нами, кажется, больше всех довольный, Шура.
   - А что ваш Коля делает? - спрашивает у него Нина.
   - Что? Возьмил хлеба и пошел в школу. Что!..
   - Вот говорит - "возьмил", - смеется с взрослым видом Нина. - Надо сказать "взял".
   Потом кто-то из них предлагает играть в прятки. Все раздеваются и начинают шнырять по углам, вытирая спинами мел, ползать на животах по полу, под кроватями, под столом. Время от времени шикаю на них, чтоб не разбудили Толика.
   Нина еще слаба и не может много бегать. Ух, как вспотела! Потихоньку отошла и уселась на обрубке у печки. Шура, ее дружок, тоже утомился.
   - Айойечки! - говорит он, подходя к Нине. - Ты чего больше не балуешься? Так весело!
   - Потому, я ж больная была, чуть не померла, - опять, как взрослая, говорит Нина.
   Шура на это не отвечает. Он утирается рукавом, долго смотрит на меня, а потом радостно заявляет, словно сделав открытие:
   - Сидит и пишет!
   - Алесь не пишет, - поправляет Нина, - он рисует. Он и меня нарисовал, и нашу бабку. Идем, покажу.
   Сначала только Шура и Нина, а потом и вся стайка, уставшая от веселой игры, окружает меня. Что же, начинаю показывать рисунки.
   - Глянь-ка - вот Алесь.
   - А вот ваш батька!
   - А вот твоя мама прядет. Эх, и косынка под бороду!
   - Ах, боженька, гляди - немой! Ну и страшный же!
   - Всех он рисует, ишь ты!
   - Нарисуй меня, Алесь, - просит Шурка.
   - А что дашь? - спрашиваю я.
   - Жита.
   - Сколько жита?
   - Мешок или еще многей.
   - Да не "многей", а "больше", - снова поправляет Нина. И, подумав, добавляет: - Вот глупенький!
   Шура принимает это, конечно, без обиды. Он только шмыгает носом и опять, словно сделав другое открытие, радостно говорит:
   - А дед мне жита все равно не даст. Жито надо на хлеб.
   Когда мы доходим до моего последнего, еще не законченного рисунка, Нина начинает пояснять:
   - Это вот будет печь, а это - я, а это - наша бабка. Она мне всегда сказки рассказывает.
   - А наша - мне.
   - И мне.
   - А мне - наш дед, - говорит Шурка.
   - Ну и хвастает же! Разве деды рассказывают?!
   - Еще лучшей, чем ваша бабка. Он мне во какие кожанцы пошил!
   В подкрепление своего неопровержимого довода Шура высоко задирает ногу в новом, красной кожи постоле.
   И правильно - не трогай моего деда!..
   Шурин отец, Иван Брозовский, коммунист. Три года он сидел в тюрьме, а вернувшись, снова вел работу, и вот уже около года, как его опять забрали... Хозяйничает в доме дед Павлюк, с которым вместе наш дядя ездит в лес, и Шурина мать, Люба. Они наши соседи, и где бы старик ни покашливал - на гумне, в хате, на дворе, - всегда слышно. Не слышно у нас только Любиных песен и плача: она если плачет, то тихо, а песни, похоже, совсем отложила надолго...
   - А это вот наш кот, - показывает на рисунок Нина.
   - А я своего положу себе на живот, как он только мурлычет, - говорит Шура, снова пытаясь взять верх.
   - Наш, дурень, очень царапается, - совсем серьезно жалуется Тоня.
   - А наш, - смеется толстенькая Ганночка, - наш кувшины с молоком опрокидывает.
   - У нас не опрокинул бы, - говорит Шура, - наш дед сделал бы расщеп.
   - Ну и что же, что расщеп?
   - Что? Как зажало бы ему хвост, так он бы только... - Шура надувается и приседает, - так он бы... - И Шура кричит на всю хату: - В-вя!!
   - Тише ты, вот тоже еще! - накинулись на него девочки.
   Но уже поздно - Толик проснулся.
   - Играй тут с вами! - со слезами в голосе кричит Нина. - Вот ребенка мне разбудили!..
   - Который это, который? - подала с печи голос бабушка.
   Дети притихли, как мыши.
   - Который? Шура! - отвечает Нина. И начинает успокаивать малыша: А-а-а, лю-у-ли...
   И тут случилось самое страшное: из-за трубы двинулись на хату до сих пор неподвижные бабушкины валенки, а потом показалась и голова со спутанными космами седых волос.
   - Ой, только хуже еще изломалась! - вздыхает бабушка, а потом, поправляя волосы, спрашивает: - А ты это, командир, чего кричишь?
   Шура, конечно, делает вид, что его здесь вовсе и нет. Нина покачивает люльку за веревку и поет до смешного старательным, тонким голосочком:
   Люли, люли,
   Полез кот по дули...
   Тоня подходит к Нине и, заглянув в люльку, спрашивает:
   - Заснет опять, правда? Толечка мой, маленький!..
   А Нина не отвечает, поет. Все колыбельные, одну за другой, которым научилась от мамы и бабушки. Тоня, конечно, всех их и не знает!.. Но Тоня говорит совсем как взрослая:
   - И я все так вот пою нашей Зосе.
   Идет коза рогатая,
   Идет коза, идет,
   Бородою трясет...
   поет Нина, подергивая худенькими ручками за веревки. Деревянный крюк люльки поскрипывает под потолком на железном крючке, а Толик покряхтывает только, как барин, и вторит Нине: "А-а-а..."
   Шура глядел, глядел на бабушку, а потом потихоньку за свою курточку - и к двери. А за ним - все...
   - Посидите еще, а? - просит Нина, бросив качать.
   - Да чего ж это вы? - смеется бабушка. - Э-э! Гляди-ка, как я вас обидела!
   - Тонечка, посиди, - просит Нина.
   - Ну да, "посиди"! Все ушли...
   И Тоня притворяет дверь последняя.
   На большие синие глаза огорченной хозяюшки набегают слезы. А на улицу все еще нельзя... Нина смотрит, смотрит на бабушку и вот наконец поехала:
   - Бери теперь... да сама своего ребенка качай, если ты... такая... хоро-ша-а-я!..
   5
   Скоро начнет смеркаться.
   Я рисую. Бабушка, как всегда, прядет и беседует со своей подругой, старой Федорой, которая пришла звать ее на посиделки. На топчане сидит уже давно переставшая сердиться на бабушку Нина, а перед нею голоногий, веселый Толик, который выспался всласть и очень хочет поговорить.
   - Кто был, Толечка, кто? - спрашивает Нина с видом совсем взрослой тети.
   - Дед, - отвечает малыш.
   - И еще кто?
   - Бабка.
   - И что у них было?
   - Туляцька.
   - И что она говорила?
   - Ко-ко-ко, - квохчет Толик.
   Нина смеется.
   - А что курочка снесла? - спрашивает она.
   - Яицько.
   - И еще что?
   - Ко-ко-ко, - опять квохчет Толик, забыв, что дальше была еще мышка.
   А Нина смеется:
   - Ой ты мой жулик маленький! - целует его и, повалив, щекочет - совсем как мама.
   Мальчик кричит, заливисто смеется, а потом, подняв пальчик, говорит:
   - Не тлёнь, не мозьно - будет Толя бить лёзиной, ата-та...
   - ...И это ж он с малолетства такой, - доносится бабушкин голос сквозь шум самопрялки.
   Она рассказывает Федоре про папу, про все его "фокусы", начиная с того, что вот сегодня он потащился куда-то в Невода за "радиво".
   - В те поры, - рассказывает бабушка, - Микита наш шьет как-то на машине, а тут вышел за дверь и смотрит в дырочку. Вот Колик, Миколай, и разобрал всю машину по винтику. "Ну, - говорит мне Микита, - что-нибудь из малого выйдет: либо большой мастер, либо большой вор. Ведь шестой же годок!" Однако, видишь, не вышло ни вора, ни мастера.
   - Не греши, Гануля, - говорит Федора. - Всем бы добрым людям такие сыны!..
   - А что ж! Я ж ничего не говорю. Да к чему только эти штуки? Подумай сама - луку у меня полная печь, так он глядит это раз, глядит на плетенки, а после и скажи: "Вы, мама, плетенки потом не выкидайте, а соберите. Я придумал новые лапти на сапоги, чтоб теплее было ездить в лес". - "А куда же ты, говорю, те постолы девал, что мастерил летом? Ведь и тех же не обновил". Так он и сам смеется. А это он себе деревяшки сделал было, чтоб ноги не колоть на стерне. Вроде как святые апостолы когда-то носили. Лежат они и посейчас на хате, один уже обструганный, а другой - только дощечка. И из плетенок тоже начал лапти мастерить. Нога здоровенная, а это ж, известно, еще чтоб на сапоги, - целый корабль стоит в каморе. Чуть я не споткнулась раз об него без огня. То-то ж и беда, что он начать начнет, да никогда ничего не кончит...
   Бабушка смеется, а потом говорит:
   - Теперь, вишь, не перейти улицу из-за этих лисапедов, - как только не разобьются друг о дружку. А мой Миколай - и ведь отец уже детям! - первый привез сюда эту потеху. Взошел на горку, оседлал его, старого, облезлого скрипуна, - а вилы у самого длинные! - и, эх, виль-виль, да бабах на землю. "О, говорю, ваше благородие, и кабанчика загнал, и людей смешишь, и нюхалку расквасил!.." Эх, фыркает это он, злится, а потом и сам смеется. После того понаучились оба. Алесь малый еще был, и тот прицепится сбоку, крутит. И славно - на базар ли или так куда по делу, - все кобылу не гоняешь зря, не едят ее мухи на рынке. Сказала я это раз, а Микола мой рад...
   - И правильно, ведь это культура, - говорю я.
   - Культура-то оно культура, - отвечает бабушка, - но хорошо тому культурить, у кого есть на что. А то вот на сапоги тебе собрал, известно надо, потом все твердил, что "на пчел нажмем", как тут это радиво подоспело. Будет теперь и сыт и пьян! Песен захотелось... Был бы как люди...
   - Ну, разошлись! - не выдержал я. - А что, если б отец, как другие, хватил на эти деньги под рождество раз, на Новый год опохмелился бы, что вы тогда сказали бы, а?
   - А ты уже налетаешь, маляр, поспешил! - говорит бабушка. - Шутка ли отца обидела. "Культура"! Пускай уж, скажем, радиво. А какая ж культура в плетенках?..
   Потом Федора спрашивает у меня:
   - Ты вот, Алеська, все читаешь да малюешь... А скажи: неужто и впрямь это радиво достает так далеко да без проволоки?..
   Я начинаю, как могу, объяснять, что такое радио. Федора слушает, качает головой, как будто соглашается, потом говорит:
   - Чудеса, да и только! А наш Якуб, тоже неглупый человек, хозяин на всю деревню, а в глаза б тебе наплевал. "Это, - говорит он, - всё лодыри выдумывают. Пусть голову мне не морочат. Ящичек этот сам играет, как граммофон". А ты опять вон что говоришь. Что только на свете творится!..
   - Так-то оно так, - говорит, подумав, бабушка, - однако нашему пока что совсем не ко двору это радиво. Обошелся бы и без него, ага! Одна слава день-два, а потом, как и со всем остальным: начнет сам чинить и зачинит. И сапог не будет, а пчелок и подавно...
   ...Дядя вернулся домой, когда уже смеркалось.
   В хате темно и тихо. Бабушка ушла на посиделки. Я лежу на топчане, прислушиваюсь, как за ширмой щебечут с мамой малыши, и думаю о своем новом, еще не оконченном рисунке.
   - Скажи на милость, отца все нет! - заговорил дядя, присев у стола. Ночевать собирается, что ли?
   Я буркнул только "угу" и молчу: я чувствую, что ему хочется поговорить. Трудно сказать почему, но в дружбе такой, как наша, сразу чувствуешь настроение другого, по одному намеку уже знаешь, о чем он будет говорить. И я молчу, жду.
   - Скажи ты, - начинает дядя, - а ведь я, брат, никак не могу дождаться. Представляешь - где-то там Минск или Москва... Они живут своей жизнью, кипучей, широкой... а мы... И вот отец твой бредет сейчас в темноте по снегу, несет под мышкой маленькую черную штучку - радиоприемник - и радостно бормочет. Сапоги тяжелые, ноги тоже, а сам весел. Да и как ему, скажи, не радоваться? Вот он придет домой, разгребем снег за углом хаты, сделаем ямку, закопаем туда старый дедовский чайник... Двадцать лет прослужил он твоему деду. Шипел, клокотал под постукивание вагонных колес, а нам вот сослужит другую службу. Теперь мы припаяем к нему медную проволочку, другую такую же проволочку растянем на двух занеманских жердинках, проведем проволочки в черную штучку - в приемник, и тогда твой отец произнесет, как библейский бог: "Да будет свет!" И станет свет...
   Прошлой осенью, в туманный день, с дождиком, слякотью, с грустью на сердце, видел я, Алесь, как над напиши Гончарами, неведомо откуда взявшись, пролетели три морские чайки. Может, с озера Нарочь, может, с далекого моря. Мне хотелось бежать за ними по грязи, бежать сквозь мглу туда, где рокочет и пенится море, поет песню о том, что чудесный, безграничный мир не сказка, а действительность. Такая, брат Алесь, тоска - щемящая, огромная, что зовет вдаль. И ведь ничего же как будто, даже не крикнули чайки ни разу, только качнулись, сверкнув белым крылом на сером фоне неба, и вот уже запахло морем, донесся шум воды, захотелось плакать. Подумай только: жизнь так коротка, а мир так прекрасен, полон могучих, волнующих тайн, и мы тут такие слабые, бедные, что не каждый даже мысленно может охватить всю его красоту и силу!.. Как мне хочется порой подкрасться, сорвать окутывающую землю завесу и увидеть, услышать все!..