Страница:
— У нас тут тихо, — сказала Аньес.
— Это ваша сестра?
— Да. Дает уроки, — ответила она, злобно рассмеявшись. — Нужно жить, не так ли?
— Но ведь…
— Ничего, быстро все поймете. Идемте завтракать!
— Я как раз этим занимался.
Войдя в столовую, она оглядела стол. У нее было скуластое лицо, с острым подбородком.
— Она вас морит голодом, так я и знала. Подождите!
Юркая, неразговорчивая, загадочная, она исчезла; в который раз зазвучала спотыкающаяся, опоэтизированная расстоянием гамма. Повинуясь какому-то непонятному страху, я сложил газету и засунул ее в карман. Вернулась Аньес.
— Помогите!
Она несла горшочек меда, банку варенья, половину сладкого пирога и бутылку черносмородиновой наливки.
— Куда столько! — запротестовал я.
— Не мне, конечно, а вы справитесь.
Она разложила сервировочный столик, достала две рюмки, наполнила их наливкой.
— Лично я люблю поесть… А вы?
Она вновь не сводила с меня своих глаз — на этот раз они были прищурены, словно я излучал какой-то невыносимо яркий свет. Затем подняла рюмку.
— За нашего пленника!
Этот двусмысленный тост развеселил нас обоих. Она положила мне большой кусок пирога. Подобно детям, вырвавшимся из-под неусыпного контроля и втайне предающимся развлечениям, мы жадно набросились на еду.
— Мажьте пирог вареньем. Увидите, насколько станет вкуснее, — посоветовала она. Вновь раздался телефонный звонок.
— Надоело. Не пойду, — сказала она.
— Вы тоже даете уроки?
Она перестала есть и принялась изучать меня своим затуманенным и ласковым взором.
— Странно, что вы задаете мне этот вопрос! Да, если угодно, даю. Телефон не умолкал, ей пришлось подняться.
— Не раньше шести… Весь день занят… Да… Условились…
— Вот почему в доме два инструмента, — сказал я, когда она вернулась.
— Два инструмента?
— Ну да. Вчера я заметил в гостиной фортепьяно.
— А, дедушкин рояль! Мы к нему не притрагиваемся. Семейная реликвия. А я вовсе не музыкантша… Да ешьте же! Я взял еще кусок пирога и намазал его медом.
— Значит, вы «крестник» моей сестры. До чего забавно!
— Не понимаю.
— Да, вам пока не понять. Вы, очевидно, не знаете Элен. Так в ее письмах обо мне не было ни слова?
— Ни одного. Я и не подозревал о вашем существовании.
— Так я и думала.
— Значит ли это, что вы не очень ладите меж собой?
— Вот именно! Мы не всегда заодно, но… Элен такая благоразумная!
Тон, которым была произнесена последняя фраза, вновь заставил нас обоих улыбнуться.
— Вы не такой, как остальные «крестники», — продолжала она.
— Почему?
— «Крестник» должен быть этаким увальнем, вам не кажется?
— Очень рад, что не выгляжу увальнем. Откровенность за откровенность. Ваша сестра иногда говорила с вами обо мне?
— Да. Она не могла поступить иначе, почту обычно вынимаю я. Но говорила мало. А что стало с вашим другом Жерве?
— Он умер. Попал под маневровый локомотив.
Она помолчала, задумчиво пригубила наливку, затем, не поднимая глаза, спросила:
— Вы верующий? Поколебавшись, я пробормотал:
— Да. Мне кажется, мы не исчезаем полностью. Это было бы слишком несправедливо.
— Вы правы, — ответила она. — Вы его очень любили, да?
— Да.
— Тогда, возможно, он не слишком далеко от нас.
Чтобы избавиться от возникшего вдруг ощущения неловкости, я закурил. Я не выношу подобных разговоров.
— Сколько ему было?
— Примерно как мне. Лет тридцать.
— Женат?
— Аньес, к чему эти вопросы. Он же мертв… Да, он был женат… Недолго… Больше ничего не знаю. Он не любил откровенничать.
В это время зазвучала соната Моцарта — очень простая, искренняя мелодия. У Элен неплохая техника. Ученик вслед за ней попробовал повторить пассаж, и я раздраженно вздохнул.
— И вот так весь день, — сказала Аньес. — Со временем привыкаешь… Чем вы будете заниматься? Лион знаете?
— Очень плохо.
— Вы могли бы выходить на прогулку?
— Гм. Рискованно.
— Почему? Никто вас не разыскивает. В отцовских вещах я подыщу вам подходящий плащ. В передней звякнул колокольчик, Аньес поднялась.
— Оставьте все как есть. Я потом уберу.
Она ушла, я на цыпочках последовал за ней. Мне хотелось посмотреть на ее учеников. Эта девушка все сильнее привлекала мое внимание. Было в ней что-то артистическое с примесью эксцентричности и ненормальности, но вот что — я не мог пока уразуметь. На своем веку я насмотрелся на наркоманов. Здесь было нечто иное. Я встал так, чтобы видеть входную дверь; Аньес открыла ее, и в прихожую вошла чета очень пожилых людей — весьма достойного вида дама вся в черном с прижатым к груди свертком и господин со шляпой в руках, высматривающий, куда бы пристроить мокрый зонт. Аньес указала им на дверь слева; словно больные перед медицинским светилом, они церемонно раскланялись и вошли. Дверь за ними закрылась. Чьи-то неловкие пальцы за моей спиной по-прежнему бились над сонатой, рвали ее, как мертвую птицу, в клочья, а в обрамленном резьбой высоком зеркале нечетко отражался силуэт мужчины, наклонившегося вперед и словно колеблющегося на невидимом перепутье. Чуть было не испугавшись собственного отражения, я вернулся в столовую, где опорожнил целый стакан наливки.
«Любопытно!» — проговорил я вслух, чтобы развеять чары царившей вокруг тишины. Затем от нечего делать налил себе кофе, продолжая биться все над той же не дающей мне покоя проблемой: уйти или остаться? Я начинал понимать, что и то, и другое одинаково опасно. Если я уйду, Элен быстро догадается о причине моего ухода: это лучший способ возбудить ее подозрение. Если останусь, то поставлю себя в зависимость от нечаянной оплошности или неожиданного вопроса. А ведь сестры не собираются оставить меня в покое, конца расспросам не жди. Я их пленник, как точно выразилась Аньес. Мать, жена, лагерь и Бернар, а теперь вот Элен с Аньес — вечно темницы, вечно тюремщики. Куда бежать в этом ужасном городе с его незнакомыми улицами, немцами, полицией? Я вернулся в большую гостиную — кроме нее, было несколько других, поменьше и поуютней, с ширмами, расписанными химерами, и горками, набитыми безделушками. На некоем подобии эстрады стоял рояль — концертный «Плейель». Я еще раз, как вор, прислушался, затем поднял полированную крышку, в которой увидел свое гротескно искаженное отражение, не удержался, поставил ногу на левую педаль и заиграл. Боже, как плохо гнулись и слушались меня мои пальцы, но рояль издавал дружеские звуки, единодушно убеждавшие меня: «Останься!» Моя голова наполнилась образами; я импровизировал; мелодии рождались одна за другой; кровь быстрее побежала по венам; нет, я не конченый человек! Неблагодарный себялюбец! — сколько угодно. Мне это безразлично, лишь бы мне дали возможность творить. Но, к несчастью…
Боясь быть застигнутым за роялем, я захлопнул крышку и пошел побродить по квартире. Размерами, пустынностью и мрачностью она напоминала музей; налет угрюмости лежал на пыльных панелях и лепнине. С улицы не доносилось ни звука, беззвучен был дом и изнутри. Он словно затерялся в глубинах времени. Лишь изредка долетал голос Элен, отсчитывавшей такты: раз, два, три, четыре, — и жалкие, несмелые звуки рояля. Я зашел на кухню, за окном которой различил узкий двор, образованный промокшими стенами домов, затем небольшим коридорчиком вернулся в прихожую. Слева от меня находилась комната, куда вошли посетители Аньес. Я прислушался. Ни звука. Я легонько толкнул дверь и очутился еще в одной гостиной. Вероятно, прежде в квартире проживало несколько состоящих в родстве семей, объединившихся вокруг какого-нибудь богатого и деспотичного старца. Из комнаты слева доносились приглушенные голоса. Я напряг слух: кто-то плакал, в этом не было сомнения — я различил приглушенные носовым платком рыдания. В квартиру позвонили. Я неслышно бросился в большую гостиную и, оставаясь незаметным, стал наблюдать за происходящим в прихожей. Элен провожала до дверей свою ученицу — высокую девочку в очках с рулоном нот под мышкой — и встречала юношу лет пятнадцати, который, разговаривая с ней, краснел и не знал, куда девать руки. Я выжидал, пока наконец не услышал звуки рояля: это был этюд Черни [4]. Вспомнились слова Аньес: «У нас тут тихо!» Затем я вернулся на свой наблюдательный пост. Гудение голосов, на этот раз размеренное, прерываемое необъяснимыми паузами, продолжалось. Я перебрал, наверное, все возможные предположения, но так и не нашел удовлетворительного ответа на вопрос «Чем занимались эти трое?»
— Бедняжка! — произнес пожилой господин.
— Ему там хорошо, — сказала Аньес.
— В следующий раз… — начала было старая дама в трауре, но конец фразы, произнесенный шепотом, утонул в слезах.
— Ну же, ну! — подбадривал ее старый господин голосом, выдававшим, насколько он потрясен тем отчаянием, в которое впала его спутница.
Услышав стук отодвигаемых стульев, я быстро ретировался. Дверь открылась, я вновь увидел двух стариков. Дама семенила, прижав к губам скатанный в комочек платок; господин, очень взволнованный, благодарил Аньес и долго пожимал ей руки. Провожая их, Аньес задержалась на лестничной клетке. Но нет, она не провожала, а скорее встречала кого-то, кого уже разглядела внизу лестницы… Я не ошибся — улыбаясь, протягивая руки, она сделала несколько шагов навстречу молодой женщине в сером плаще с поднятым воротником, пропустила ее вперед, и та сразу направилась к комнате Аньес. В глубине уснувших комнат то умолкал, то вновь — на сей раз грозно — звучал рояль. Никому не было до меня дела; Элен отбивала такт, а чем была занята Аньес?..
В малой гостиной я как можно ближе подкрался к двери ее комнаты. Говорила незнакомка — много и быстро. Я различил лишь несколько слов: «Марк… Марк… при переправе через Сомму… Красный Крест… Может быть, попал в плен… Марк…» Последовала долгая, очень долгая пауза, после чего заговорила Аньес своим хрипловатым, ломающимся голосом, затрагивавшим во мне уж не знаю какие струны. Время от времени она прерывала свою речь, словно для того, чтобы пронаблюдать за каким-то опытом или работой некоего механизма.
— Вот видите! — воскликнула она. — Я ничего не придумываю.
— Боже мой, — простонала незнакомка. — Марк… Марк…
Она плакала, как только что плакала старушка, а Аньес продолжала свой монолог, постепенно понижая голос, словно рассказывая ребенку сказку на ночь. Приложив ухо к стене, я напряг слух. В это время мой блуждающий взгляд наткнулся на сверток, валявшийся на диване и наполовину развернутый. Тот самый, что принесла старушка. Аньес оставила его тут, когда провожала посетителей. Вероятно, это было вознаграждение. Нечто необычное привлекло мое внимание. Из свертка что-то торчало. Какая-то лапка с тремя скрюченными коготками. Продолжая прислушиваться, я дотронулся до свертка. Он развернулся. Там была курица.
— Нет, нет! — молила за стеной молодая женщина. — У меня не хватит смелости. Не хочу. Лучше в другой раз.
— Жаль, — ответила Аньес. — Сегодня утром я как раз в форме. Тогда до вторника?
— Да, до вторника. Уверяю вас, я всем довольна. В полном замешательстве я прошел к себе.
Глава 4
— Это ваша сестра?
— Да. Дает уроки, — ответила она, злобно рассмеявшись. — Нужно жить, не так ли?
— Но ведь…
— Ничего, быстро все поймете. Идемте завтракать!
— Я как раз этим занимался.
Войдя в столовую, она оглядела стол. У нее было скуластое лицо, с острым подбородком.
— Она вас морит голодом, так я и знала. Подождите!
Юркая, неразговорчивая, загадочная, она исчезла; в который раз зазвучала спотыкающаяся, опоэтизированная расстоянием гамма. Повинуясь какому-то непонятному страху, я сложил газету и засунул ее в карман. Вернулась Аньес.
— Помогите!
Она несла горшочек меда, банку варенья, половину сладкого пирога и бутылку черносмородиновой наливки.
— Куда столько! — запротестовал я.
— Не мне, конечно, а вы справитесь.
Она разложила сервировочный столик, достала две рюмки, наполнила их наливкой.
— Лично я люблю поесть… А вы?
Она вновь не сводила с меня своих глаз — на этот раз они были прищурены, словно я излучал какой-то невыносимо яркий свет. Затем подняла рюмку.
— За нашего пленника!
Этот двусмысленный тост развеселил нас обоих. Она положила мне большой кусок пирога. Подобно детям, вырвавшимся из-под неусыпного контроля и втайне предающимся развлечениям, мы жадно набросились на еду.
— Мажьте пирог вареньем. Увидите, насколько станет вкуснее, — посоветовала она. Вновь раздался телефонный звонок.
— Надоело. Не пойду, — сказала она.
— Вы тоже даете уроки?
Она перестала есть и принялась изучать меня своим затуманенным и ласковым взором.
— Странно, что вы задаете мне этот вопрос! Да, если угодно, даю. Телефон не умолкал, ей пришлось подняться.
— Не раньше шести… Весь день занят… Да… Условились…
— Вот почему в доме два инструмента, — сказал я, когда она вернулась.
— Два инструмента?
— Ну да. Вчера я заметил в гостиной фортепьяно.
— А, дедушкин рояль! Мы к нему не притрагиваемся. Семейная реликвия. А я вовсе не музыкантша… Да ешьте же! Я взял еще кусок пирога и намазал его медом.
— Значит, вы «крестник» моей сестры. До чего забавно!
— Не понимаю.
— Да, вам пока не понять. Вы, очевидно, не знаете Элен. Так в ее письмах обо мне не было ни слова?
— Ни одного. Я и не подозревал о вашем существовании.
— Так я и думала.
— Значит ли это, что вы не очень ладите меж собой?
— Вот именно! Мы не всегда заодно, но… Элен такая благоразумная!
Тон, которым была произнесена последняя фраза, вновь заставил нас обоих улыбнуться.
— Вы не такой, как остальные «крестники», — продолжала она.
— Почему?
— «Крестник» должен быть этаким увальнем, вам не кажется?
— Очень рад, что не выгляжу увальнем. Откровенность за откровенность. Ваша сестра иногда говорила с вами обо мне?
— Да. Она не могла поступить иначе, почту обычно вынимаю я. Но говорила мало. А что стало с вашим другом Жерве?
— Он умер. Попал под маневровый локомотив.
Она помолчала, задумчиво пригубила наливку, затем, не поднимая глаза, спросила:
— Вы верующий? Поколебавшись, я пробормотал:
— Да. Мне кажется, мы не исчезаем полностью. Это было бы слишком несправедливо.
— Вы правы, — ответила она. — Вы его очень любили, да?
— Да.
— Тогда, возможно, он не слишком далеко от нас.
Чтобы избавиться от возникшего вдруг ощущения неловкости, я закурил. Я не выношу подобных разговоров.
— Сколько ему было?
— Примерно как мне. Лет тридцать.
— Женат?
— Аньес, к чему эти вопросы. Он же мертв… Да, он был женат… Недолго… Больше ничего не знаю. Он не любил откровенничать.
В это время зазвучала соната Моцарта — очень простая, искренняя мелодия. У Элен неплохая техника. Ученик вслед за ней попробовал повторить пассаж, и я раздраженно вздохнул.
— И вот так весь день, — сказала Аньес. — Со временем привыкаешь… Чем вы будете заниматься? Лион знаете?
— Очень плохо.
— Вы могли бы выходить на прогулку?
— Гм. Рискованно.
— Почему? Никто вас не разыскивает. В отцовских вещах я подыщу вам подходящий плащ. В передней звякнул колокольчик, Аньес поднялась.
— Оставьте все как есть. Я потом уберу.
Она ушла, я на цыпочках последовал за ней. Мне хотелось посмотреть на ее учеников. Эта девушка все сильнее привлекала мое внимание. Было в ней что-то артистическое с примесью эксцентричности и ненормальности, но вот что — я не мог пока уразуметь. На своем веку я насмотрелся на наркоманов. Здесь было нечто иное. Я встал так, чтобы видеть входную дверь; Аньес открыла ее, и в прихожую вошла чета очень пожилых людей — весьма достойного вида дама вся в черном с прижатым к груди свертком и господин со шляпой в руках, высматривающий, куда бы пристроить мокрый зонт. Аньес указала им на дверь слева; словно больные перед медицинским светилом, они церемонно раскланялись и вошли. Дверь за ними закрылась. Чьи-то неловкие пальцы за моей спиной по-прежнему бились над сонатой, рвали ее, как мертвую птицу, в клочья, а в обрамленном резьбой высоком зеркале нечетко отражался силуэт мужчины, наклонившегося вперед и словно колеблющегося на невидимом перепутье. Чуть было не испугавшись собственного отражения, я вернулся в столовую, где опорожнил целый стакан наливки.
«Любопытно!» — проговорил я вслух, чтобы развеять чары царившей вокруг тишины. Затем от нечего делать налил себе кофе, продолжая биться все над той же не дающей мне покоя проблемой: уйти или остаться? Я начинал понимать, что и то, и другое одинаково опасно. Если я уйду, Элен быстро догадается о причине моего ухода: это лучший способ возбудить ее подозрение. Если останусь, то поставлю себя в зависимость от нечаянной оплошности или неожиданного вопроса. А ведь сестры не собираются оставить меня в покое, конца расспросам не жди. Я их пленник, как точно выразилась Аньес. Мать, жена, лагерь и Бернар, а теперь вот Элен с Аньес — вечно темницы, вечно тюремщики. Куда бежать в этом ужасном городе с его незнакомыми улицами, немцами, полицией? Я вернулся в большую гостиную — кроме нее, было несколько других, поменьше и поуютней, с ширмами, расписанными химерами, и горками, набитыми безделушками. На некоем подобии эстрады стоял рояль — концертный «Плейель». Я еще раз, как вор, прислушался, затем поднял полированную крышку, в которой увидел свое гротескно искаженное отражение, не удержался, поставил ногу на левую педаль и заиграл. Боже, как плохо гнулись и слушались меня мои пальцы, но рояль издавал дружеские звуки, единодушно убеждавшие меня: «Останься!» Моя голова наполнилась образами; я импровизировал; мелодии рождались одна за другой; кровь быстрее побежала по венам; нет, я не конченый человек! Неблагодарный себялюбец! — сколько угодно. Мне это безразлично, лишь бы мне дали возможность творить. Но, к несчастью…
Боясь быть застигнутым за роялем, я захлопнул крышку и пошел побродить по квартире. Размерами, пустынностью и мрачностью она напоминала музей; налет угрюмости лежал на пыльных панелях и лепнине. С улицы не доносилось ни звука, беззвучен был дом и изнутри. Он словно затерялся в глубинах времени. Лишь изредка долетал голос Элен, отсчитывавшей такты: раз, два, три, четыре, — и жалкие, несмелые звуки рояля. Я зашел на кухню, за окном которой различил узкий двор, образованный промокшими стенами домов, затем небольшим коридорчиком вернулся в прихожую. Слева от меня находилась комната, куда вошли посетители Аньес. Я прислушался. Ни звука. Я легонько толкнул дверь и очутился еще в одной гостиной. Вероятно, прежде в квартире проживало несколько состоящих в родстве семей, объединившихся вокруг какого-нибудь богатого и деспотичного старца. Из комнаты слева доносились приглушенные голоса. Я напряг слух: кто-то плакал, в этом не было сомнения — я различил приглушенные носовым платком рыдания. В квартиру позвонили. Я неслышно бросился в большую гостиную и, оставаясь незаметным, стал наблюдать за происходящим в прихожей. Элен провожала до дверей свою ученицу — высокую девочку в очках с рулоном нот под мышкой — и встречала юношу лет пятнадцати, который, разговаривая с ней, краснел и не знал, куда девать руки. Я выжидал, пока наконец не услышал звуки рояля: это был этюд Черни [4]. Вспомнились слова Аньес: «У нас тут тихо!» Затем я вернулся на свой наблюдательный пост. Гудение голосов, на этот раз размеренное, прерываемое необъяснимыми паузами, продолжалось. Я перебрал, наверное, все возможные предположения, но так и не нашел удовлетворительного ответа на вопрос «Чем занимались эти трое?»
— Бедняжка! — произнес пожилой господин.
— Ему там хорошо, — сказала Аньес.
— В следующий раз… — начала было старая дама в трауре, но конец фразы, произнесенный шепотом, утонул в слезах.
— Ну же, ну! — подбадривал ее старый господин голосом, выдававшим, насколько он потрясен тем отчаянием, в которое впала его спутница.
Услышав стук отодвигаемых стульев, я быстро ретировался. Дверь открылась, я вновь увидел двух стариков. Дама семенила, прижав к губам скатанный в комочек платок; господин, очень взволнованный, благодарил Аньес и долго пожимал ей руки. Провожая их, Аньес задержалась на лестничной клетке. Но нет, она не провожала, а скорее встречала кого-то, кого уже разглядела внизу лестницы… Я не ошибся — улыбаясь, протягивая руки, она сделала несколько шагов навстречу молодой женщине в сером плаще с поднятым воротником, пропустила ее вперед, и та сразу направилась к комнате Аньес. В глубине уснувших комнат то умолкал, то вновь — на сей раз грозно — звучал рояль. Никому не было до меня дела; Элен отбивала такт, а чем была занята Аньес?..
В малой гостиной я как можно ближе подкрался к двери ее комнаты. Говорила незнакомка — много и быстро. Я различил лишь несколько слов: «Марк… Марк… при переправе через Сомму… Красный Крест… Может быть, попал в плен… Марк…» Последовала долгая, очень долгая пауза, после чего заговорила Аньес своим хрипловатым, ломающимся голосом, затрагивавшим во мне уж не знаю какие струны. Время от времени она прерывала свою речь, словно для того, чтобы пронаблюдать за каким-то опытом или работой некоего механизма.
— Вот видите! — воскликнула она. — Я ничего не придумываю.
— Боже мой, — простонала незнакомка. — Марк… Марк…
Она плакала, как только что плакала старушка, а Аньес продолжала свой монолог, постепенно понижая голос, словно рассказывая ребенку сказку на ночь. Приложив ухо к стене, я напряг слух. В это время мой блуждающий взгляд наткнулся на сверток, валявшийся на диване и наполовину развернутый. Тот самый, что принесла старушка. Аньес оставила его тут, когда провожала посетителей. Вероятно, это было вознаграждение. Нечто необычное привлекло мое внимание. Из свертка что-то торчало. Какая-то лапка с тремя скрюченными коготками. Продолжая прислушиваться, я дотронулся до свертка. Он развернулся. Там была курица.
— Нет, нет! — молила за стеной молодая женщина. — У меня не хватит смелости. Не хочу. Лучше в другой раз.
— Жаль, — ответила Аньес. — Сегодня утром я как раз в форме. Тогда до вторника?
— Да, до вторника. Уверяю вас, я всем довольна. В полном замешательстве я прошел к себе.
Глава 4
Наша жизнь мало-помалу налаживалась. Поначалу я страшился скуки, выпадали, конечно, и такие минуты, когда я задыхался от одиночества и чувствовал себя заживо погребенным в этой квартире, до того мрачной, что с четырех дня приходилось включать свет. Но эти моменты были редки. Большую часть времени я проводил в слежке: я не чувствовал себя в безопасности. По правде сказать, я боялся не чего-то определенного. Пока я буду начеку, ничего со мной не стрясется. Никто в лагере не был в курсе наших планов; Бернар умер; следовательно, за мной не тянется никаких следов. Кроме того, я без труда убедил себя, что ничем не рискую, находясь в Лионе, где никогда прежде не бывал, где никто меня не знает и где я появляюсь на улице лишь изредка и всегда тайком. Сам того не желая, я реализовал свою давнюю мечту: сделаться никем. Я превратился в несуществующую личность, силой обстоятельств выброшенную на обочину потрясений, тревог, горя и надежд, которые сотрясали город вокруг меня. У меня была возможность наслаждаться чудесным покоем. Ничуть не бывало. Элен и Аньес неотступно преследовали меня. Это начиналось утром, за завтраком, — приходила Элен и громко говорила:
— Доброе утро, Бернар! Как спалось?
На что я очень естественно отвечал:
— Великолепно… Благодарю…
После чего она еще секунду прислушивалась, а затем молча подбегала ко мне и кидалась мне на шею с жаром школьницы.
— Мой дорогой, мой милый Бернар!
Я старательно отвечал на ее поцелуи — куда деваться? — кроме того, я не был бесчувствен к ее крепкому телу, исходившему от нее запаху женщины и любовным излияниям, которых был лишен столь продолжительное время. Но больше всего меня возбуждала сама атмосфера адюльтера, чего-то недозволенного, эти ни к чему не приводящие объятия, этот постоянный страх быть застигнутыми. Элен бросалась ко мне, а когда я начинал терять голову и давать волю рукам, отталкивала меня, прислушивалась и со слегка невменяемым взглядом, но самым невозмутимым тоном предлагала:
— Еще чашку кофе, Бернар?
— Благодарю, — отвечал я, — кофе восхитительный.
Я вновь притягивал ее к себе, и она с простодушным бесстыдством неопытной в любви девочки впивалась мне в губы. А спустя мгновение отстранялась, всматривалась в высокое с резьбой трюмо и поправляла волосы.
— Элен, — умолял я.
— Будьте умницей! — говорила она, как говорят с фокстерьерами.
Началось все это глупейшим образом. Несколько дней назад мне захотелось прогуляться по городу, и я попросил у нее ключ от квартиры. Она заколебалась, она вечно взвешивала все «за» и «против».
— Я бы с радостью, Бернар… Но мы в доме не одни, наши жильцы… Лучше, чтобы вы не попадались им на глаза.
— Почему?
— Они могут удивиться… Известно ведь, что мы живем вдвоем, понимаете? В нашем положении сплетни… Я обиженно нахмурился и набычился.
— Погодите, Бернар, я кое-что придумала. По утрам, с девяти до одиннадцати, дом практически пуст, а вечером, часам к шести, когда все уже дома…
Я обнял ее за талию, как это сделал бы Бернар, и, скользнув губами по ее волосам, шепнул:
— Если спросят, ответите, что я ваш жених. Разве это такая уж неправда?
Она резко прильнула ко мне, сжала мое лицо руками с неловкостью и жадностью изголодавшегося человека, раздобывшего кусок хлеба. Сколько же лет этот миг грезился ей во сне и наяву? Мне показалось, она вот-вот потеряет сознание. Измученная, побледневшая, она опустилась на стул и, вцепившись в меня, проговорила:
— Она не должна знать… Бернар! Слышите?.. Потом… Я сама ей объясню…
С тех пор что ни утро мы вот так же молча, яростно и все так же не утоляя страсти приникали друг к другу на время в сумеречном свете столовой, напоминающем полумрак аквариума, едва тронутом рассветными лучами. Эти пьянящие и платонические объятия жгли меня. Элен прекрасно видела мое состояние и, думаю, была очень горда своей властью надо мной. Ее воображению девственницы, начитавшейся книг, жених, сообразно всем традициям, в буквальном смысле слова представлялся воздыхателем. И попытайся он получить более весомые доказательства любви, его поведение сочли бы неподобающим.
Я был уверен, что ее сестра давно обо всем догадалась, и это выводило меня из себя. Аньес появлялась в столовой после того, как оттуда уходила Элен и из-за закрытых дверей начинали доноситься нестройные звуки рояля.
— Хорошо ли спалось? Как отдохнули?
Она смотрела на меня своим ощупывающим взглядом, который как будто непрерывно следил в пространстве за видными только ему пылинками и парами. Пояс ее желтого выцветшего халата день ото дня был завязан все более небрежно. Под сорочкой с кружевами свободно подрагивали груди. Чтобы чем-то занять руки и мысли, я закуривал. Мне бы тут же встать и уйти, но я не мог двинуться с места. Только одно и сверлило мозг: а что если обнять ее…
— Возьмите еще, — мило советовала она, — вы что-то совсем не едите. Неужели любовь доводит вас до такого состояния?..
— Послушайте, Аньес…
— Не обижайтесь, Бернар: я вас дразню… Впрочем, «крестник», по определению, влюблен в свою «крестную». Иначе зачем было придумывать «крестных», не так ли?
— Уверяю вас…
— Ну что ж, вы не правы. Моя сестра заслуживает того, чтобы ее любили. Неужто вы окажетесь неблагодарным?
Я пожимал плечами, связанный ролью, которую играл, и полный постыдного влечения.
— Узнаете ее поближе — сами убедитесь в этом. У нее сплошные достоинства. Это поистине умнейшая женщина.
Она сделала ударение на последних словах, но настолько тонко, что было не понять, шутит она или говорит всерьез. Порой Аньес прислушивалась.
— Не бойтесь, — сказал я однажды, — она вас не слышит.
— Не очень полагайтесь на это, — тихо возразила она. — Ей ничего не стоит оставить ученика одного.
Ее слова подтвердились. Как-то утром, заинтригованный поведением старушки, только что появившейся в квартире с большой корзиной в руках, я направился к комнате Аньес и увидел Элен, прижавшуюся ухом к двери. Вдалеке, где-то позади меня раздавались нестройные звуки полонеза. Я едва успел скрыться в большой гостиной. С тех пор я постоянно был начеку и приучился, входя в комнату, незаметно окидывать краешком глаза затемненные части помещения — возле ширм, шкафов, ларей. Для большей безопасности я сжег у себя в комнате все свои документы, оставив только военный билет Бернара и письма, полученные им от Элен. Во все глаза наблюдая за происходящим, я в то же время ощущал, что сам являюсь предметом наблюдения; это, конечно, было не так, но тишина, полумрак, поскрипывание разбухших от влаги панелей — все держало меня в состоянии непроходящей тревоги. Я бесцельно кружил по квартире среди сувениров со Всемирной выставки, вышедших из моды безделушек и нескольких поколений напыщенных промышленников и государственных чиновников, глядевших на меня с портретов.
Я дышал таким осязаемым запахом Элен и неуловимым, обволакивающим запахом Аньес, что любовное томление, бывало, причиняло мне муки. Как хорошо было бы утолить его среди этих погруженных в печаль покоев, где медленно, словно цветочная пыльца, оседает пыль! Я, столько выстрадавший из-за женщин, не узнавал себя. Строил планы относительно своей будущей работы. Но напрасно. Время уходило на ожидание встречи с сестрами в столовой. Впрочем, веселого в этих встречах было мало. Сестры почти не общались друг с другом. Когда одна заговаривала со мной, другая вслушивалась в ее слова с таким напряженным вниманием, что мне становилось не по себе. Элен едва прикасалась к пище.
— Возьми пирога, — говорила ей Аньес.
— Спасибо, не хочется.
Элен питалась только хлебом, картошкой и вареньем, словно мясо, консервы, сыр, уставлявшие стол, были отравлены. Аппетит сестры, казалось, внушал ей отвращение. Чтобы как-то разрядить обстановку, я рассказывал истории из лагерной жизни, случалось мне отвечать и на расспросы о моем прошлом, о детстве, и тогда я сидел как на угольях; приходилось выдумывать, а это всегда было мне в тягость. К счастью, Элен расспросами не увлекалась. Ей было достаточно знать, что я здесь, рядом с ней и завишу от нее. Аньес же доставляло удовольствие подолгу, с фамильярной бестактностью допытываться, что да как, и это страшно раздражало Элен. Было очевидно: ей не нравится, что сестра интересуется мной.
Как-то утром, когда мы только разомкнули объятия, Элен задала мне в лоб вопрос:
— Чем вы занимаетесь, когда я ухожу?
— Но, дорогая!… Ничем. Болтаем о том о сем.
— Поклянись, что предупредишь меня, если она…
— Что она? Чего ты боишься?
— Ах! Я схожу с ума, Бернар! Она умеет…
Дверь прихожей скрипнула; Элен отстранилась от меня и продолжала уже наигранным тоном:
— Вам нужно понемногу выходить гулять, Бернар. Теперь вы свободный человек.
Это ложь. Раньше я был военнопленным. А теперь ощущал себя взятым под стражу.
Город был под стать этой загадочной квартире, скрадывающей шумы и все-таки полной чьим-то незримым присутствием. Выбравшись подслеповатым зимним утром на улицу, я немедленно терялся в узких переулках, где, словно сновидения, роились клубы тумана. Я то выходил на пустынные, мокрые, пахнущие стоячей водой и подгнившими сваями набережные Соны, то поднимался по улочкам со ступеньками, которые никуда не вели. Как-то раз проглянуло солнце, и я увидел Рону. Повеяло раздольем. Разлившаяся река катила свои воды, парили чайки; меня, как лодку, срывающуюся с привязи, тряхануло от желания бежать куда глаза глядят. Но моя жизнь, моя подлинная жизнь была здесь, меж этих двух женщин, что кружили вокруг меня, хотя, может быть, я сам кружил вокруг них? Я поспешил вернуться. С какой-то обостренной до болезненности чувственностью я вновь прошел торжественной анфиладой пустынных комнат и услышал жалкие отрывистые звуки рояля, похожие на отголоски из какой-то дальней страны.
Я попытался приобщить Элен к более осязаемым ласкам. Неистовство наших первых объятий заменить нежностью. Она не противилась, ее увядающие черты лучились от восторга. Но в последний момент она спохватилась, уцепилась за мои плечи, и ее глаза, устремленные куда-то поверх моего плеча, впились в темноту. Она тяжело дышала.
— Нет, Бернар… Что, если она придет?
— Но чего же вы в конце концов боитесь? — терял я терпение. — Аньес прекрасно знает, что вы меня любите. Эти слова, казалось, перепугали Элен.
— Да, — согласилась она, — думаю, знает. Но я не хочу, чтобы она знала, что я люблю вас так!
— Но, Элен, как же еще можно любить?
— Я не хочу, чтобы она застала меня… Она еще ребенок!
— И весьма смышленый.
— Да нет, Бернар. Она больна. Я даже не осмелилась посвятить ее в… наши планы — так боюсь ее ревности. Я сама воспитала эту малышку.
Она обрела свое обычное достоинство и с какой-то недоверчивой гадливостью принялась разглядывать меня.
— То, что вы делаете, нехорошо, — сказала она.
— В таком случае больше не приближайтесь ко мне, Элен. Не целуйте меня. Не искушайте. Она закрыла мне глаза своей худой ладонью.
— Да. Вероятно, я не права, мой бедный Бернар. Наша любовь так прекрасна! Не нужно ее пачкать. Вы обиделись?
Нет, я не обижался на нее. Причиной моей взбешенности была скорее Аньес. Я подстерегал ее; постоянно торчал в засаде у ее комнаты. Она без конца принимала своих странных посетителей — по утрам одного-двоих, после обеда двоих-троих. Это были почти сплошь женщины, одни — одетые весьма элегантно, другие — очень скромно, но каждая приносила с собой небольшой сверток. Поразмыслив, я удовлетворился таким предположением: видимо, Аньес обладает даром врачевания. Этим объяснялось все: как слезы посетительниц, так и их подарки. Но объяснялись ли этим смятение на лицах выходящих от нее людей, особая степень их признательности, взволнованность и потрясение, с которыми им не удавалось совладать? Они казались больными не тогда, когда входили, а когда уходили. Я наблюдал из-за двери за вереницей этих женщин, поочередно исчезавших в комнате Аньес с присущей всем им одинаковой осанкой смиренных грешниц, направляющихся в исповедальню, и это зрелище завораживало меня. У меня тоже возникало желание войти туда вслед за ними и признаться Аньес в любви, ибо я уже любил ее и не мог обойтись без ее худенького тела, которое она так бесстыдно выставляла напоказ каждое утро; все мои мысли были о ней. Возможно, и она много думала обо мне: я часто перехватывал ее взгляд, устремленный на мои руки или лицо, а проходя мимо, она обязательно задевала меня. Нас, словно заряженных электричеством, неумолимо влекло друг к другу. Она сдалась первой. Однажды после завтрака Элен с посудой в руках вышла в кухню. Аньес в это время подметала крошки. Еще не стихли каблуки Элен, как Аньес, прислонив метелку к столу, повернулась ко мне и простонала:
— Быстрее, Бернар!… Бернар!…
Губы ее приоткрылись. Я склонился над ней. Глухой стон пронзил нас обоих; все вокруг поплыло; она нащупала мои руки, приложила их к своей груди, бедрам. Мы покачнулись, уносимые ураганом, но не упуская при этом ни одного звука перебираемых серебряных приборов, доносящегося с кухни; мы знали, что можно еще… и еще… до удушья. Шаги Элен приближались. До столовой оставалось десять метров, девять, восемь, семь… Аньес схватилась за метелку, я закурил.
— Кстати, Бернар, — войдя, обратилась ко мне Элен, — вам следовало бы написать в Сен-Флур, запросить свидетельство о рождении.
— Да, пожалуй.
Она ничего не заметила. Обменявшись улыбками и рукопожатием, мы разошлись по комнатам, я с совершенно пустой головой сел за письмо. Остаток дня в противоположность своим привычкам я провел вне дома. Несколько часов пробродил по городу в холодной серой мгле, но так и не успокоился. Я совершал безумство. Нарывался на катастрофу. Если Элен узнает… Тщетно пытался я трезво оценить ситуацию. Я чувствовал, что привел в движение силы, которые сметут нас всех. Если смотреть на вещи хладнокровно, мне могло грозить только одно — быть изгнанным, как мошеннику. Но в этом доме ничего не происходило просто так, само по себе. У меня было ощущение, что я живу в грозовой туче, которая каждый миг может пролиться смертоносным потоком. Бернар!… Бернар!… Как бы он поступил на моем месте? Он, повсюду приносивший с собой равновесие, здоровое начало? Стоило под его именем появиться мне… Я задыхался от бешенства. Бернар, и никто иной, толкнул меня в ловушку. Скоро я на законном основании буду носить имя Бернар Прадалье. Я ненавидел его и, честное слово, начинал бояться, словно тот, кто лежал в земле, в грязи, из которой когда-то вышел, все еще был в силах воздействовать на живых.
— Доброе утро, Бернар! Как спалось?
На что я очень естественно отвечал:
— Великолепно… Благодарю…
После чего она еще секунду прислушивалась, а затем молча подбегала ко мне и кидалась мне на шею с жаром школьницы.
— Мой дорогой, мой милый Бернар!
Я старательно отвечал на ее поцелуи — куда деваться? — кроме того, я не был бесчувствен к ее крепкому телу, исходившему от нее запаху женщины и любовным излияниям, которых был лишен столь продолжительное время. Но больше всего меня возбуждала сама атмосфера адюльтера, чего-то недозволенного, эти ни к чему не приводящие объятия, этот постоянный страх быть застигнутыми. Элен бросалась ко мне, а когда я начинал терять голову и давать волю рукам, отталкивала меня, прислушивалась и со слегка невменяемым взглядом, но самым невозмутимым тоном предлагала:
— Еще чашку кофе, Бернар?
— Благодарю, — отвечал я, — кофе восхитительный.
Я вновь притягивал ее к себе, и она с простодушным бесстыдством неопытной в любви девочки впивалась мне в губы. А спустя мгновение отстранялась, всматривалась в высокое с резьбой трюмо и поправляла волосы.
— Элен, — умолял я.
— Будьте умницей! — говорила она, как говорят с фокстерьерами.
Началось все это глупейшим образом. Несколько дней назад мне захотелось прогуляться по городу, и я попросил у нее ключ от квартиры. Она заколебалась, она вечно взвешивала все «за» и «против».
— Я бы с радостью, Бернар… Но мы в доме не одни, наши жильцы… Лучше, чтобы вы не попадались им на глаза.
— Почему?
— Они могут удивиться… Известно ведь, что мы живем вдвоем, понимаете? В нашем положении сплетни… Я обиженно нахмурился и набычился.
— Погодите, Бернар, я кое-что придумала. По утрам, с девяти до одиннадцати, дом практически пуст, а вечером, часам к шести, когда все уже дома…
Я обнял ее за талию, как это сделал бы Бернар, и, скользнув губами по ее волосам, шепнул:
— Если спросят, ответите, что я ваш жених. Разве это такая уж неправда?
Она резко прильнула ко мне, сжала мое лицо руками с неловкостью и жадностью изголодавшегося человека, раздобывшего кусок хлеба. Сколько же лет этот миг грезился ей во сне и наяву? Мне показалось, она вот-вот потеряет сознание. Измученная, побледневшая, она опустилась на стул и, вцепившись в меня, проговорила:
— Она не должна знать… Бернар! Слышите?.. Потом… Я сама ей объясню…
С тех пор что ни утро мы вот так же молча, яростно и все так же не утоляя страсти приникали друг к другу на время в сумеречном свете столовой, напоминающем полумрак аквариума, едва тронутом рассветными лучами. Эти пьянящие и платонические объятия жгли меня. Элен прекрасно видела мое состояние и, думаю, была очень горда своей властью надо мной. Ее воображению девственницы, начитавшейся книг, жених, сообразно всем традициям, в буквальном смысле слова представлялся воздыхателем. И попытайся он получить более весомые доказательства любви, его поведение сочли бы неподобающим.
Я был уверен, что ее сестра давно обо всем догадалась, и это выводило меня из себя. Аньес появлялась в столовой после того, как оттуда уходила Элен и из-за закрытых дверей начинали доноситься нестройные звуки рояля.
— Хорошо ли спалось? Как отдохнули?
Она смотрела на меня своим ощупывающим взглядом, который как будто непрерывно следил в пространстве за видными только ему пылинками и парами. Пояс ее желтого выцветшего халата день ото дня был завязан все более небрежно. Под сорочкой с кружевами свободно подрагивали груди. Чтобы чем-то занять руки и мысли, я закуривал. Мне бы тут же встать и уйти, но я не мог двинуться с места. Только одно и сверлило мозг: а что если обнять ее…
— Возьмите еще, — мило советовала она, — вы что-то совсем не едите. Неужели любовь доводит вас до такого состояния?..
— Послушайте, Аньес…
— Не обижайтесь, Бернар: я вас дразню… Впрочем, «крестник», по определению, влюблен в свою «крестную». Иначе зачем было придумывать «крестных», не так ли?
— Уверяю вас…
— Ну что ж, вы не правы. Моя сестра заслуживает того, чтобы ее любили. Неужто вы окажетесь неблагодарным?
Я пожимал плечами, связанный ролью, которую играл, и полный постыдного влечения.
— Узнаете ее поближе — сами убедитесь в этом. У нее сплошные достоинства. Это поистине умнейшая женщина.
Она сделала ударение на последних словах, но настолько тонко, что было не понять, шутит она или говорит всерьез. Порой Аньес прислушивалась.
— Не бойтесь, — сказал я однажды, — она вас не слышит.
— Не очень полагайтесь на это, — тихо возразила она. — Ей ничего не стоит оставить ученика одного.
Ее слова подтвердились. Как-то утром, заинтригованный поведением старушки, только что появившейся в квартире с большой корзиной в руках, я направился к комнате Аньес и увидел Элен, прижавшуюся ухом к двери. Вдалеке, где-то позади меня раздавались нестройные звуки полонеза. Я едва успел скрыться в большой гостиной. С тех пор я постоянно был начеку и приучился, входя в комнату, незаметно окидывать краешком глаза затемненные части помещения — возле ширм, шкафов, ларей. Для большей безопасности я сжег у себя в комнате все свои документы, оставив только военный билет Бернара и письма, полученные им от Элен. Во все глаза наблюдая за происходящим, я в то же время ощущал, что сам являюсь предметом наблюдения; это, конечно, было не так, но тишина, полумрак, поскрипывание разбухших от влаги панелей — все держало меня в состоянии непроходящей тревоги. Я бесцельно кружил по квартире среди сувениров со Всемирной выставки, вышедших из моды безделушек и нескольких поколений напыщенных промышленников и государственных чиновников, глядевших на меня с портретов.
Я дышал таким осязаемым запахом Элен и неуловимым, обволакивающим запахом Аньес, что любовное томление, бывало, причиняло мне муки. Как хорошо было бы утолить его среди этих погруженных в печаль покоев, где медленно, словно цветочная пыльца, оседает пыль! Я, столько выстрадавший из-за женщин, не узнавал себя. Строил планы относительно своей будущей работы. Но напрасно. Время уходило на ожидание встречи с сестрами в столовой. Впрочем, веселого в этих встречах было мало. Сестры почти не общались друг с другом. Когда одна заговаривала со мной, другая вслушивалась в ее слова с таким напряженным вниманием, что мне становилось не по себе. Элен едва прикасалась к пище.
— Возьми пирога, — говорила ей Аньес.
— Спасибо, не хочется.
Элен питалась только хлебом, картошкой и вареньем, словно мясо, консервы, сыр, уставлявшие стол, были отравлены. Аппетит сестры, казалось, внушал ей отвращение. Чтобы как-то разрядить обстановку, я рассказывал истории из лагерной жизни, случалось мне отвечать и на расспросы о моем прошлом, о детстве, и тогда я сидел как на угольях; приходилось выдумывать, а это всегда было мне в тягость. К счастью, Элен расспросами не увлекалась. Ей было достаточно знать, что я здесь, рядом с ней и завишу от нее. Аньес же доставляло удовольствие подолгу, с фамильярной бестактностью допытываться, что да как, и это страшно раздражало Элен. Было очевидно: ей не нравится, что сестра интересуется мной.
Как-то утром, когда мы только разомкнули объятия, Элен задала мне в лоб вопрос:
— Чем вы занимаетесь, когда я ухожу?
— Но, дорогая!… Ничем. Болтаем о том о сем.
— Поклянись, что предупредишь меня, если она…
— Что она? Чего ты боишься?
— Ах! Я схожу с ума, Бернар! Она умеет…
Дверь прихожей скрипнула; Элен отстранилась от меня и продолжала уже наигранным тоном:
— Вам нужно понемногу выходить гулять, Бернар. Теперь вы свободный человек.
Это ложь. Раньше я был военнопленным. А теперь ощущал себя взятым под стражу.
Город был под стать этой загадочной квартире, скрадывающей шумы и все-таки полной чьим-то незримым присутствием. Выбравшись подслеповатым зимним утром на улицу, я немедленно терялся в узких переулках, где, словно сновидения, роились клубы тумана. Я то выходил на пустынные, мокрые, пахнущие стоячей водой и подгнившими сваями набережные Соны, то поднимался по улочкам со ступеньками, которые никуда не вели. Как-то раз проглянуло солнце, и я увидел Рону. Повеяло раздольем. Разлившаяся река катила свои воды, парили чайки; меня, как лодку, срывающуюся с привязи, тряхануло от желания бежать куда глаза глядят. Но моя жизнь, моя подлинная жизнь была здесь, меж этих двух женщин, что кружили вокруг меня, хотя, может быть, я сам кружил вокруг них? Я поспешил вернуться. С какой-то обостренной до болезненности чувственностью я вновь прошел торжественной анфиладой пустынных комнат и услышал жалкие отрывистые звуки рояля, похожие на отголоски из какой-то дальней страны.
Я попытался приобщить Элен к более осязаемым ласкам. Неистовство наших первых объятий заменить нежностью. Она не противилась, ее увядающие черты лучились от восторга. Но в последний момент она спохватилась, уцепилась за мои плечи, и ее глаза, устремленные куда-то поверх моего плеча, впились в темноту. Она тяжело дышала.
— Нет, Бернар… Что, если она придет?
— Но чего же вы в конце концов боитесь? — терял я терпение. — Аньес прекрасно знает, что вы меня любите. Эти слова, казалось, перепугали Элен.
— Да, — согласилась она, — думаю, знает. Но я не хочу, чтобы она знала, что я люблю вас так!
— Но, Элен, как же еще можно любить?
— Я не хочу, чтобы она застала меня… Она еще ребенок!
— И весьма смышленый.
— Да нет, Бернар. Она больна. Я даже не осмелилась посвятить ее в… наши планы — так боюсь ее ревности. Я сама воспитала эту малышку.
Она обрела свое обычное достоинство и с какой-то недоверчивой гадливостью принялась разглядывать меня.
— То, что вы делаете, нехорошо, — сказала она.
— В таком случае больше не приближайтесь ко мне, Элен. Не целуйте меня. Не искушайте. Она закрыла мне глаза своей худой ладонью.
— Да. Вероятно, я не права, мой бедный Бернар. Наша любовь так прекрасна! Не нужно ее пачкать. Вы обиделись?
Нет, я не обижался на нее. Причиной моей взбешенности была скорее Аньес. Я подстерегал ее; постоянно торчал в засаде у ее комнаты. Она без конца принимала своих странных посетителей — по утрам одного-двоих, после обеда двоих-троих. Это были почти сплошь женщины, одни — одетые весьма элегантно, другие — очень скромно, но каждая приносила с собой небольшой сверток. Поразмыслив, я удовлетворился таким предположением: видимо, Аньес обладает даром врачевания. Этим объяснялось все: как слезы посетительниц, так и их подарки. Но объяснялись ли этим смятение на лицах выходящих от нее людей, особая степень их признательности, взволнованность и потрясение, с которыми им не удавалось совладать? Они казались больными не тогда, когда входили, а когда уходили. Я наблюдал из-за двери за вереницей этих женщин, поочередно исчезавших в комнате Аньес с присущей всем им одинаковой осанкой смиренных грешниц, направляющихся в исповедальню, и это зрелище завораживало меня. У меня тоже возникало желание войти туда вслед за ними и признаться Аньес в любви, ибо я уже любил ее и не мог обойтись без ее худенького тела, которое она так бесстыдно выставляла напоказ каждое утро; все мои мысли были о ней. Возможно, и она много думала обо мне: я часто перехватывал ее взгляд, устремленный на мои руки или лицо, а проходя мимо, она обязательно задевала меня. Нас, словно заряженных электричеством, неумолимо влекло друг к другу. Она сдалась первой. Однажды после завтрака Элен с посудой в руках вышла в кухню. Аньес в это время подметала крошки. Еще не стихли каблуки Элен, как Аньес, прислонив метелку к столу, повернулась ко мне и простонала:
— Быстрее, Бернар!… Бернар!…
Губы ее приоткрылись. Я склонился над ней. Глухой стон пронзил нас обоих; все вокруг поплыло; она нащупала мои руки, приложила их к своей груди, бедрам. Мы покачнулись, уносимые ураганом, но не упуская при этом ни одного звука перебираемых серебряных приборов, доносящегося с кухни; мы знали, что можно еще… и еще… до удушья. Шаги Элен приближались. До столовой оставалось десять метров, девять, восемь, семь… Аньес схватилась за метелку, я закурил.
— Кстати, Бернар, — войдя, обратилась ко мне Элен, — вам следовало бы написать в Сен-Флур, запросить свидетельство о рождении.
— Да, пожалуй.
Она ничего не заметила. Обменявшись улыбками и рукопожатием, мы разошлись по комнатам, я с совершенно пустой головой сел за письмо. Остаток дня в противоположность своим привычкам я провел вне дома. Несколько часов пробродил по городу в холодной серой мгле, но так и не успокоился. Я совершал безумство. Нарывался на катастрофу. Если Элен узнает… Тщетно пытался я трезво оценить ситуацию. Я чувствовал, что привел в движение силы, которые сметут нас всех. Если смотреть на вещи хладнокровно, мне могло грозить только одно — быть изгнанным, как мошеннику. Но в этом доме ничего не происходило просто так, само по себе. У меня было ощущение, что я живу в грозовой туче, которая каждый миг может пролиться смертоносным потоком. Бернар!… Бернар!… Как бы он поступил на моем месте? Он, повсюду приносивший с собой равновесие, здоровое начало? Стоило под его именем появиться мне… Я задыхался от бешенства. Бернар, и никто иной, толкнул меня в ловушку. Скоро я на законном основании буду носить имя Бернар Прадалье. Я ненавидел его и, честное слово, начинал бояться, словно тот, кто лежал в земле, в грязи, из которой когда-то вышел, все еще был в силах воздействовать на живых.