^TТэффи. Песье время^U

---------------------------------------------------------------
Из сб. "Юмористические рассказы" изд: "Худ.лит.", М., 1990
OCR+Spellcheck: А. Подласкин(ts_elliot@mail.ru), 27 Jun 2002
---------------------------------------------------------------

Медленно поворачивается земля, но, сколько ни медли и сколько ни
откладывай, все равно от судьбы не уйдешь, и каждый год в определенное время
приходится несчастной планете влезать в созвездие Большого Пса.
По-моему, вполне достаточно было бы и Малого Пса, но, повторяю, от
судьбы не уйдешь.
И вот тогда наступают для бедного человечества самые дурацкие дни из
всего года, так называемые "каникулы", от слова "caniculi", или, в переводе,
просто "песье время".
Влияние Большого Пса сказывается буквально на всем: на репертуаре, на
ресторанном меню, на картинах, на железных дорогах, на домовых ремонтах, на
извозчиках, на веснушках, на приказчиках, на здоровье и на шляпках. Пес на
все кладет свой отпечаток. Если вы увидите на даме вместо шляпки просторное
помещение для живности и огородных продуктов, не судите ее слишком строго.
Она не виновата. Этого петуха с семейством и четырнадцать реп, из которых
два помидора, сдобренные морковной травой,- это ей Пес наляпал. Она невинна,
верьте мне! А каникулярный приказчик!
Если вы попросите его дать вам черную катушку, самую простую черную
катушку, он сделает мыслящее лицо, полезет куда-то наверх, встанет а-lа
колосс Родосский одной ногой на полку с товаром, другой на прилавок, причем
наступит вам на палец (убирайте руки!) и, треснув вас сорвавшейся картонкой
по голове, с достоинством предложит кусок синего бархата.
- Мне не нужно синего бархата,-кротко скажете вы.-Я просила черную
катушку. Простую, Э 60.
- Виноват-с! Это действительно синий,- извинится приказчик и полезет
куда-то вниз под прилавок, так глубоко, что несколько минут виден будет
только самый нижний край его пиджака. Когда же, движимая естественным
любопытством, вы нагнетесь, чтобы посмотреть, что он там поделывает, он
вдруг выпрямится и ткнет вас ящиком прямо в щеку.
В ящике будут ленты и тесемка, которые он великодушно предложит вам па
выбор и пообещает сделать скидку.
Узнав, что вы все еще упорствуете в своем желании приобрести черную
катушку, он очень огорчится и, нырнув под прилавком, исчезнет в соседней
клетушке. Только вы его и видели! Сколько ни ждите, уж он не вернется.
Идите в другой магазин и спрашивайте розовую вуаль,-может быть, Пес
так напутает, что вы по ошибке получите и катушку. Другого пути нет.
На железных дорогах песья власть выражается в каких-то дачных и
добавочных поездах, у которых нет ни привычки, ни силы воли, и болтаются они
как попало, без определенных часов, скорости и направления. Сядешь на такой
поезд и думаешь: "Куда-то ты меня, батюшка, тащишь?" И спросить страшно. Да
и к чему? Только поставишь кондуктора в неловкое положение.
Но что всего удивительнее в этих поездах-это их капризный задор. Вдруг
остановятся на каком-нибудь полустанке, и ни тпру, ни ну! Стоит часа два.
Пассажиры нервничают. Фантазия работает.
- Чего стоит? Верно, бабу переехали.
- Телку, а не бабу. Тут вчера одну бабу переехали,- не каждый же день
по бабе. Верно, сегодня телку.
- Да, станут они из-за телки стоять!
- Конечно, станут. Нужно же колеса из нее вытащить.
- Просто кондуктор чай пить пошел, вот и стоим,- вставляет какой-то
скептик.
- Да, чай пить! Грабить нас хотят, вот что. Теперь, верно, передний
вагон чистят, а там и до нас дойдет. Ясное дело - грабят.
Но поезд так же неожиданно трогается, как и остановился, и всем
некоторое время досадно, что не случилось никакой гадости. А отчего стояли?
Не может же кондуктор, человек малограмотный и ничего общего с
Пулковской обсерватврией не имеющий, объяснить вам, что все это штуки
Большого и скверного Пса.
От влияния этого самого Пса на людей находит чепоседство. Едут, сами
не зная куда и зачем. Не потому, что ищут прохладного места, так как многие,
например, любят летом побывать в Берлине, где, как известно, такая жарища,
что даже лошадь без шляпки
ни за какие деньги на улицу носа не покажет, и у каждой порядочной
коровы есть зонтик.
Каждый бежит с насиженного места, оставляя стеречь квартиру какую-
нибудь "кухаркиной тетки сдвуродну бабку". Днем эти бабки проветривают
комнаты и свешивают в окошко свои щербатые носы. И гулко по опустевшему
двору, отскакивая от высоких стен, разносятся их оживленные, захватывающие
разговоры.
- Марфа-а!-каркает нос из форточки четвертого этажа.-Марфа-а!
- А-а-а! - гудит и отскакивает от всех стен.
- Что-о?-пищит нос, задранный из форточки второго этажа.
- О-о-о!-отвечает двор.
- У Потаповны кадушка рассохши!
- И-и-и!
- Намокши?-пищит нос из второго.
- Рассохши! Кадушка у Потаповны рассохши!
- И-и-и!
- Подушка-а?
- Кадушка! Кадушка-а!
- У-у-у-а-а!
- У Протасовых?
- У Потаповны! Кадушка у Пота...
Закрывайте окно, дохните, как мухи, в духоте, только не слушайте, как
бабки беседуют. Они под особым покровительством Большого Пса. По ночам,
между прочим, этих бабок убивают и грабят квартиры.
Громилы вполне уверены, что этих сторожих оставляют специально для
их удобства. А то и двери открыть было бы некому. Самому ломать входные
крюки, замки и засовы очень хлопотно, громоздко и, главное, трудно не
шуметь. А такая Божья старушка - золото, а не человек. И откроет, и
впустит. А Большой Пес только радуется. Ему что! Но из всех песьих бичей
хуже всего, конечно, солнце. Не спорю, оно несколько лет тому назад был в
большой моде. Имя его писали с прописной буквы,1 поэты посвящали ему стихи,
в которых воспевали различные его приятные качества и хорошие поступки.
Я, признаюсь, этому течению никогда не сочувствовала.
- "Будем как солнце!"
- Покорно благодарю! Это значит-вставай в пять часов утра! Слуга
покорный!
Солнце, если говорить о нем спокойно и без пафоса,- несноснейшая тварь
из всей вселенной. Конечно, хорошо, что оно выращивает огурцы и прочее. Но,
право, было бы лучше, если бы человечество нашло способ обходиться своими
средствами, отопляя, освещая свою землю и выращивая на ней что нужно без
посторонней помощи. Солнце несносно!
Представьте себе круглое краснорожее существо, встающее ежедневно ни
свет ни заря и весь день измывающееся над вами.
Разведет кругом такое парево, что дохнуть нельзя. На щеки наляпает вам
коричневых пятен, с носу сдерет кожу. Кругом, куда ни глянешь, расплодит
муху и комара. Чего уж, кажется, хуже! А люди не нарадуются: - Ах, восход,
заход! - Ах, закат, воскат!
Удивительная, подумаешь, штука, что солнце село! Иной человек за день
раз двести и встанет, и сядет, и никто на это не умиляется.
Подхалимничают люди из выгоды и расчета. Подлизываются к солнцу, что
оно огурцы растит. Стыдно!
Живешь и ничего не замечаешь. А вот как наступит песье время, да
припечет тебя, да поджарит, да подпалит с боков,- тут и подумаешь обо всем
посерьезнее.
О, поверьте, не из-за веснушки какой-нибудь хлопочу я и восстаю против
солнца! Нет, мы выше этого, да и существуют вуали. Просто не хочется из-за
материальной выгоды (огурца) лебезить перед банальной красной физиономией,
которая маячит над нами там, наверху!
Опомнитесь, господа! Оглянитесь на себя! Ведь cтыдно! А?





    OCR: Дмитрий Урюпин
    ---------------------------------------------------------------

    А. Д. Нюренбергу


    В воскресенье Трифон, мельников работник, едучи из села, завернул в
    лощину к Явдохиной хатке, отдал старухе письмо.
    -- От сына з вармии.
    Старуха, тощая, длинная, спина дугой, стояла, глаза выпучила и моргала,
    а письмо не брала.
    -- А може, и не мне?
    -- Почтарь казал -- Явдохе лесниковой. Бери. От сына з вармии.
    Тогда старуха взяла и долго переворачивала письмо и ощупывала шершавыми
    пальцами с обломанными ногтями.
    -- А ты почитай, може, и не мне.
    Трифон тоже пощупал письмо и опять отдал его.
    -- Та ж я неграмотный. У село пойдешь, у селе прочтут.
    Так и уехал.
    Явдоха постояла еще около хатки, поморгала.
    Хатка была маленькая, вросла в землю до самого оконца с радужными
    стеклами-осколышками. А старуха -- длинная, не по хатке старуха, оттого,
    видно, судьба и пригнула ей спину -- не оставаться же, мол, на улице.
    Поморгала Явдоха, влезла в хатку и заткнула письмо за черный образ.
    Потом пошла к кабану.
    Кабан жил в дырявой пуньке, прилепившейся
    к хатке, так что ночью Я вдоха всегда слышала, когда кабан чесал бок о
    стенку.
    И думала любовно:
    "Чешись, чешись! Вот слопают тебя на Божье нарожденье, так уж тогда не
    почешешься".
    И во имя кабана подымалась она утром, напяливала на левую руку толстую
    холщовую рукавицу и жала старым, истонченным в нитку серпом крепкую
    волокнистую крапиву, что росла при дороге.
    Днем пасла кабана в лощине, вечером загоняла в пуньку и громко ругала,
    как настоящая баба, у которой настоящее, налаженное хозяйство и все, слава
    богу, как следует.
    Сына не видала давно. Сын работал в городе, далеко. Теперь вот письмо
    прислал "з вармии". Значит, забрали, значит, на войне. Значит, денег к
    празднику не пришлет. Значит, хлеба не будет.
    Пошла Явдоха к кабану, поморгала и сказала:
    -- Сын у меня, Панас. Прислал письмо з вармии.
    После этого стало ей спокойнее. Но с вечера долго не спалось, а под
    утро загудела дорога тяжелыми шагами.
    Встала старуха, посмотрела в щелку -- идут солдаты -- много-много,
    серые, тихие, молчат. "Куда? что? чего молчат? чего тихие?.."
    Жутко стало. Легла, с головой покрылась, а как солнце встало, собралась
    в село.
    Вышла, длинная, тощая, посмотрела кругом, поморгала. Вот здесь ночью
    солдаты шли. Вся дорога липкая, вязкая, была словно ступой истолочена, и
    трава придорожная к земле прибита.
    "Подыптали кабанову крапивку. Усе подыпта-ли!"
    Пошла. Месила грязь тощими ногами и деревянной клюкой восемь верст.
    На селе праздник был: плели девки венок для кривой Ганки, просватанной
    за Никанора, Хроменкова сына. Сам Никанор на войну шел, а старикам Хроменкам
    работница в дом нужна. Убьют Никанора, тогда уж работницы не найти. Вот и
    плетут девки кривой Ганке венок.
    В хате у Ганки душно. Пахнет кислым хлебом и кислой овчиной.
    Девки тесно уселись на лавке вокруг стола, красные, потные, безбровые,
    вертят, перебираюттряпочные цветы и ленты и орут дико, во всю мочь здорового
    рабочего тела, гукающую песню.
    Лица у них свирепые, ноздри раздутые, поют, словно работу работают. А
    песня полевая, раздольная, с поля на поле, далеко слышная. Здесь сбита,
    смята в тесной хате, гудит, бьется о малюсенькие, заплывшие глиной окошки, и
    нет ей выхода. А столпившиеся вокруг бабы и парни только щурятся, будто им
    ветер в глаза дует.
    -- Гой! Гзй! Го-о-о! Гой! Гэй! Го-о-о!
    Ревут басом, и какие бы слова ни выговаривали, все выходит будто
    "гой-гэй-го-о-о!". Уж очень гудят.
    Потискалась Явдоха в дверях. Какая-то баба обернулась на нее.
    -- У меня сын, Панас, -- сказала Явдоха. -- Сын письмо прислал з
    вармии.
    Баба ничего не ответила, а может, и не слыхала: уж очень девки гудели.
    Явдоха стала ждать. Примостилась в уголочке.
    Вдруг девки замолчали -- сразу, точно подавились, и у самых дверей
    заскрипела простуженным петухом скрипка и за ней, спеша и догоняя, заскакал
    бубен. Толпа оттиснулась к двери, а на средину хаты вышли две девки,
    плоскогрудые, с выпяченными животами, в прямых, не суживающихся к талии,
    корсетах. Обнялись и пошли, притоптывая и подпрыгивая, словно спотыкаясь.
    Обошли круг два раза.
    Раздвинув толпу, вышел парень, откинул масляные пряди светлых волос,
    присел и пошел кругом, то вытягивая, то загребая корявыми лапотными ногами.
    Будто не плясал, а просто неуклюже и жалко полз калека-урод, который и рад
    бы встать, да не может.
    Обошел круг, выпрямился и втиснулся в толпу. И вдруг запросили все:
    -- Бабка Сахфея, поскачи! Бабка Сахфея, поскачи!
    Небольшая старушонка в теплом платке, повязанном чалмой, сердито
    отмахивалась, трясла головой -- ни за что не пойдет.
    -- И чего они к старой лезут? -- удивлялись те, что не знали.
    А те, что знали, кричали:
    -- Бабка Сахфея, поскачи!
    И вдруг бабка сморщилась, засмеялась, повернулась к образу.
    -- Ну ладно. Дайте у иконы попрощаться. Перекрестилась, низко-низко
    иконе поклонилась и сказала три раза:
    -- Прости меня, Боже, прости меня, Боже, прости меня, Боже!
    Повернулась, усмехнулась:
    -- Замолила грех.
    Да и было что замаливать! Как подбоченилась, как подмигнула, как
    головой вздернула, и-их!
    Выскочил долговязый парень, закренделял лапотными ногами. Да на него
    никто и не смотрит. На Сахфею смотрят. Вот сейчас и не пляшет она, а только
    стоит, ждет своей череды, ждет, пока парень до нее допрыгнет. Пляшет-то,
    значит, парень, а она только ждет, а вся пляска в ней, а не в нем. Он
    кренделяет лапотными ногами, а у ней каждая жилка живет, каждая косточка
    играет, каждая кровинка переливается. На него и смотреть не надо -- только
    на нее. А вот дошел черед -- повернулась, взметнулась и пошла -- и-их!
    Знала старуха, что делала, как перед иконой "прощалась". Уж за такой
    грех строго на том свете спросится.
    А Явдоха сидела в уголку затиснутая, ничего ей видно не было, да и не
    нужно видеть, чего там!
    Отдохнула, пробралась в сенцы.
    В сенцах стоял жених Никифор и дразнил щепкой собаку.
    -- Никифор! Ты, може, грамотный. От мне сын Панас з вармии письмо
    прислал.
    Жених помялся немного -- не хотелось прерывать интересное дело.
    Помялся, бросил щепку, взял старухино письмо. Надорвал уголок, заглянул
    глазом, потом осторожно засунул палец и разорвал конверт.
    -- Это действительно письмо. Слушай, что ли: "Тетеньке Явдокии низко
    кланяюсь и от Господа здоровья. Мы все идем походом, все идем, очень устали.
    Но не очень. Сын ваш Апанасий приказал долго жить. Может быть, он ранен, но
    ты не надейся, потому что он приказал долго жить. Известный вам Филипп
    Мельников". Все.
    -- Пилип? -- переспросила старуха.
    -- Пилип.
    Потом подумала и опять спросила:
    -- Ранен-то кто? Пилип?
    -- А кто его знает. Может, и Пилип. Где там разберешь. Народу много
    набили. Война.
    -- Война, -- соглашалась старуха, -- А може, ты еще почитаешь?
    -- Теперь нема часу. Приходи в воскресенье, опять почитаю.
    -- Ин приду. Приду в воскресенье.
    Спрятала письмо за пазуху, сунула нос в избу.
    -- Ну чаво? -- отстранил ее локтем парень, тот самый, что плясал, как
    урод-калека. -- Чаво?
    -- От сына, от Панаса, письмо у меня з вармии. Пилип Мельников чи
    ранен, чи не ранен. Народу много набили. Война.
    А вечером подходила к своей хатке, скользя по расшлепанной слизкой
    дороге и думала две думы -- печальную и спокойную.
    Печальная была:
    "Подыптали кабанову крапивку".
    А спокойная:
    "Прислал Панас письмо, пришлет и денег. Пришлет денег, куплю хлеба"
    А больше ничего не было.


      OCR: Дмитрий Урюпин
      ---------------------------------------------------------------

      В каютке было душно нестерпимо, пахло раскаленным утюгом и горячей
      клеенкой. Штору поднять было нельзя, потому что окно выходило на палубу, и
      так, в потемках, злясь и спеша, Платонов брился и переодевался.
      "Вот двинется пароход -- будет прохладнее, -- утешал он себя. -- В
      поезде тоже было не слаще".
      Прифрантившись в светлый костюмчик, белые башмаки, тщательно расчесав
      темные, редеющие на темени волосы, вышел он на палубу. Здесь дышать было