Слюны же у нэпмана было много, потому что он курил.
   И когда он залез в вагон со своим твердым чемоданом и огляделся, презрительная усмешка исказила его выразительное лицо.
   — Гм... подумаешь, — заговорил он... или, вернее, не заговорил, а как-то заскрипел, — свинячили, свинячили четыре года, а теперь вздумали чистоту наводить! К чему, спрашивается, было все это разрушать? И вы думаете, что я верю в то, что у них что-нибудь выйдет? Держи карман. Русский народ — хам. И все им опять заплюет!
   И в тоске и отчаянии швырнул окурок на пол и растоптал. И немедленно (черт его знает, откуда он взялся — словно из стены вырос) появился некто с квитанционной книжкой в руках и сказал, побивая рекорд лаконичности:
   — Тридцать миллионов.
   Не берусь описать лицо нэпмана. Я боялся, что его хватит удар.

 
___________

 
   Вот она какая история, товарищи берлинцы. А вы говорите «bolscheviki», «bolscheviki»! Люблю порядок.

 
___________

 
   Прихожу в театр. Давно не был. И всюду висят плакаты: «Курить строго воспрещается». И думаю я, что за чудеса: никто под этими плакатами не курит. Чем это объясняется? Объяснилось это очень просто, так же, как и в вагоне. Лишь только некий с черной бородкой — прочитав плакат — сладко затянулся два раза, как вырос молодой человек симпатичной, но непреклонной наружности и:
   — Двадцать миллионов.
   Негодованию черной бородки не было предела.
   Она не пожелала платить. Я ждал взрыва со стороны симпатичного молодого человека, игравшего благодушно квитанциями. Никакого взрыва не последовало, но за спиной молодого человека, без всякого сигнала с его стороны (большевистские фокусы!), из воздуха соткался милиционер[14]. Положительно, это было гофманское нечто. Милиционер не произнес ни одного слова, не сделал ни одного жеста. Нет! Это было просто воплощение укоризны в серой шинели с револьвером и свистком. Черная бородка заплатила со сверхъестественной гофманской же быстротой.
   И лишь тогда ангел-хранитель, у которого вместо крыльев за плечами помещалась небольшая изящная винтовка, отошел в сторону и «добродушная пролетарская улыбка заиграла на его лице» (так пишут молодые барышни революционные романы).
   Случай с черной бородкой так подействовал на мою впечатлительную душу (у меня есть подозрение, что и не только на мою), что теперь, куда бы я ни пришел, прежде чем взяться за портсигар, я тревожно осматриваю стены — нет ли на них какой-нибудь печатной каверзы. И ежели плакат «Строго воспрещается», подманивающий русского человека на курение и плевки, то я ни курить, ни плевать не стану ни за что.


IX. ЗОЛОТОЙ ВЕК


   Фридрихштрасской уверенности, что Россия прикончилась, я не разделяю[15], и даже больше того: по мере того как я наблюдаю московский калейдоскоп, во мне рождается предчувствие, что «все образуется» и мы еще можем пожить довольно славно.
   Однако я далек от мысли, что Золотой Век уже наступил. Мне почему-то кажется, что наступит он не ранее, чем порядок, симптомы которого так ясно начали проступать в столь незначительных, казалось бы, явлениях, как все эти некурительные и неплевательные события, пустит окончательные корни.
   ГУМ с тысячами огней и гладко выбритыми приказчиками, блестящие швейцары в государственных магазинах на Петровке и Кузнецком, «Верхнее платье снимать обязательно» и т. под. — это великолепные ступени на лестнице, ведущей в Рай, но еще не самый Рай.
   Для меня означенный Рай наступит в то самое мгновение, как в Москве исчезнут семечки. Весьма возможно, что я выродок, не понимающий великого значения этого чисто национального продукта, столь же свойственного нам, как табачная жвачка славным американским героям сногсшибательных фильмов, но весьма возможно, что просто-напросто семечки — мерзость, которая угрожает утопить нас в своей слюнявой шелухе.
   Боюсь, что мысль моя покажется дикой и непонятной утонченным европейцам, а то я сказал бы, что с момента изгнания семечек для меня непреложной станет вера в электрификацию поезда (150 километров в час), всеобщую грамотность и проч., что уже, несомненно, означает Рай.
   И маленькая надежда у меня закопошилась в сердце после того, как на Тверской меня чуть не сшибла с ног туча баб и мальчишек, с лотками летевших куда-то с воплями:
   — Дунька! Ходу! Он идет!!
   «Он» оказался, как я и предполагал, воплощением в сером, ко уже не укоризны, а ярости.
   Граждане, это священная ярость. Я приветствую ее.
   Их надо изгнать, семечки. Их надо изгнать. В противном случае быстроходный электрический поезд мы построим, а Дуньки наплюют шелухи в механизм, и поезд остановится — и все к черту.


X. КРАСНАЯ ПАЛОЧКА


   Нет пагубнее заблуждения, как представить себе загадочную великую Москву 1923 года отпечатанной в одну краску.
   Это спектр. Световые эффекты в ней поразительны. Контрасты — чудовищны. Дуньки и нищие (о, смерть моя — московские нищие! Родился НЭП в лакированных ботинках, немедленно родился и тот страшный, в дырах, с гнусавым голосом, и сел на всех перекрестках, заныл у подъездов, заковылял по переулкам), благой мат ископаемых извозчиков и бесшумное скольжение машин, сияющих лаком, афиши с мировыми именами... а в будке на Страстной площади торгует журналами, временно исполняя обязанности отлучившегося продавца, неграмотная баба!
   Клянусь — неграмотная!
   Я сам лично подошел к будке. Спросил «Россию», она мне подала «Корабль» (похож шрифт!). Не то. Баба заметалась в будке. Подала другое. Не то.
   — Да что вы, неграмотная?! (Это я иронически спросил.)
   Но долой иронию, да здравствует отчаяние! Баба д е й с т в и т е л ь н о н е г р а м о т н а я.

 
___________

 
   Москва — котел: в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться. Среди Дунек и неграмотных рождается новый, пронизывающий все углы бытия, организационный скелет.
   В отчаянии от бабы с «Кораблем» в руках, в отчаянии от зверских извозчиков, поминающих коллективную нашу мамашу, я кинулся в Столешников переулок и на скрещении его с Большой Дмитровской увидал этих самых извозчиков. На скрещении было, очевидно, какое-то препятствие. Вереница бородачей на козлах была неподвижна. Я был поражен. Почему же не гремит ругань? Почему не вырываются вперед пылкие извозчики?
   Боже мой! Препятствие-то, препятствие... Только всего, что в руках у милиционера была красная палочка и он застыл, подняв ее вверх.
   Но лица извозчиков! На них было сияние, как на Пасху!
   И когда милиционер, пропустив трамвай и два автомобиля, махнул палочкой, прибавив уже несвойственное констеблям и шуцманам ласковое:
   — Давай!
   Извозчики поехали так нежно и аккуратно, словно везли не здоровых москвичей, а тяжело раненых.

 
___________

 
   В порядке <...> дайте нам опоры точку, и мы сдвинем шар земной.


Комментарии. В. И. Лосев




Столица в блокноте


   Фельетон написан в ноябре 1922 г. Впервые опубликован в газете «Накануне» в нескольких номерах: 1922. 21 декабря (гл. I-II); 1923. 20 января (гл. III-IV); 9 февраля (гл. V-VII); 1 марта (гл. VIII—XI). С подписью: «Михаил Булгаков».
   Печатается по тексту газеты «Накануне».

 
   Сменовеховская газета «Накануне», открытая в Берлине 26 марта 1922 г. (московская редакция этой газеты была образована в июле того же года), сыграла значительную роль в творчестве Булгакова. В ней он поместил около двадцати фельетонов, рассказов, очерков. Основное внимание в своих корреспонденциях писатель обратил на налаживание жизни в столице после нескольких лет разрухи. Алексей Толстой, редактировавший воскресное «Литературное приложение» к «Накануне», после первых же публикаций неизвестного писателя в газете стал требовать от московской редакции «больше Булгакова». Юрий Слезкин оставил короткие, но важные воспоминания о том времени. Вот они: «Вскоре появилась в Москве сменовеховская газета „Накануне" и открылось ее отделение в Гнездниковском переулке. Мы с Булгаковым начали сотрудничать там, приглашенные туда Дроздовым (напомним, что Слезкин, Булгаков и Александр Дроздов сотрудничали во владикавказской газете „Кавказ". — В. Л.). Здесь Булгаков развернулся как фельетонист. На него обратили внимание, издательство „Накануне" купило его „Записки на манжетах", да так и не выпустило... Тогда у нас собирался литературный кружок „Зеленая лампа" — организаторами его были я и Ауслендер (С. А. Ауслендер, 1886—1943, писатель. — В. Л.), вернувшийся из Сибири. Ввел туда я и Булгакова... Булгаков точно вырос в один-два месяца. Точно другой человек писал роман о наркомане. Появился свой язык, своя манера, свой стиль...»
   Эти свидетельства Ю. Слезкина важны еще и потому, что в момент их написания (1932) бывшие друзья уже не встречались друг с другом, успев до этого обменяться язвительными уколами. Но надо отдать должное Ю. Слезкину, который, обижаясь на бывшего друга (и ученика) и несколько завидуя ему (это несомненно), оставался объективным в оценке булгаковского творчества. Объективным и верным, отмечая главное, а не второстепенное в творческом движении Булгакова.