Тень фельдшера Голендрюка встала передо мной... Но куда, к черту! Я интеллигент.
   XIV. ВЕЛИКИЙ ПРОВАЛ
   Февраль.
   Хаос. Станция горела. Потом несся в поезде. Швыряло последнюю теплушку... Безумие какое-то. И сюда накатилась волна... ............................................................................
   Сегодня я сообразил наконец. О, бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на 10 томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом...
   Довольно!
   Все ближе море! Море! Mope!
   Проклятие войнам отныне и вовеки!
   Журнал "Рупор", 1922, вып. 2.
   Михаил Булгаков. Ноября 7-го дни
   (Как Москва праздновала)
   За день, за два до праздника окна во многих магазинах уже стали наливаться красным светом. Там развесили ряды лампочек и гирлянды, протянули ленты, выставили портреты вождей революции.
   К вечеру, когда рабочие и служебная Москва разбегались по домам, среди бледных огней магазинов уже светились эти красные теплые ниши, напоминавшие о том, что приближается годовщина.
   А на площади, перед зданием Московского Совета, целый день до позднего вечера суетились рабочие и горели жаровни. Рабочие отстраивали портал, новые белые стены, разбивали клумбы и цветники.
   Накануне праздника торговля стала угасать к 5 часам дня. В дверях магазинов появились таблички с надписью "закрыто". Балконы оделись полотнищами. На балконах появились бюсты и портреты. По стенам протянулись гирлянды, а на здании Московского Совета вечером загорелся ослепительный треугольник, под ним цифра "VI".
   Праздник 7 ноября первыми начали дети.
   По улицам загудели грузовики, набитые ребятами, как кузова грибами. С платформы глядели белые, красные головенки, торчали острые флажки. Грузовики ездили и гудели, как шмели, и ребятишки кричали, приветствуя всех встречных и поперечных, все первые, собирающиеся на площадях колонны со знаменами.
   Милиция вышла парадная по-особенному - в новых кепи с красными верхами, с мерлушковой оторочкой, в новых шинелях.
   В полдень на Тверской, сколько хватал глаз, стояла непрерывная густая лента, а над лентою был лес знамен.
   Когда многотысячные толпы шли, они пели, оркестры, глядевшие в черной гуще своими сияющими раструбами, играли... Когда движение останавливалось, в группах закипала чехарда, друг друга качали, боролись, хохотали. У здания Моссовета, в густой людской толпе медленно продвигался искусственный паровоз Московско-Балтийской дороги, устроенный из огромного грузовика. Он был совсем как живой, но в смотровые окна выглядывали не машинист с кочегаром, а все те же детские лица.
   Мать несла своего двухлетнего ребенка на руках в толпе, и он смотрел по сторонам и что-то лопотал и взмахивал руками. А когда вдруг заиграли оркестры и началось пение, он не выдержал и стал прыгать у нее на руках и что-то кричать.
   В эту годовщину на улицы вышли не только спаянные и стройные колонны рабочих со своими плакатами, но мимо них беспрерывно шли толпами, кучками, отдельно обыватели - мужчины и женщины, которые вели своих ребят и говорили:
   - Вырастешь, и ты пойдешь.
   Когда через Красную площадь прошли последние ряды, толпы народа разошлись по всей Москве и стемнело, над зданием Московского Совета опять загорелся пунктирный огненный треугольник, по всей Москве рассеялись красные пятна огней, и в небе разливался бледный электрический отсвет, так что далеко было видно, как иллюминировала себя Москва в шестую годовщину Октябрьской революции 7-го ноября 1923 года.
   "Гудок", 9 ноября 1923г.
   Михаил Булгаков. Остерегайтесь подделок!
   Мы надеемся только на наших
   бывших союзников французов и в
   особенности на господина
   Пуанкаре...
   (Из "манифеста" русских
   рабочих, напечатанного в "Новом
   Времени")
   - Не верят, подлецы! - сказал Михаил Суворин. - Говорит, русские рабочие такого и имени не выговорят: Пуанкаре. Прямо голову теряю. Если уж этот манифест неубедителен, так не знаю, что и предпринять!
   - Я вот что думаю, - сказал Ренников, - пошлем депутацию в "Роте фане". От русских рабочих. Мне Коко Шаховской обещал опытных исполнителей найти, которые в "Плодах Просвещения" играли. Такие мужички выйдут - пальчики оближете...
   - Ну, ну, - сказал устало Суворин.
   Редактор "Роте фане" строго смотрел на депутатов и спрашивал: "А откуда вы, товарищи, так бойко немецкий язык знаете? Прямо удивительно!"
   - Это от пленных, - быстро отпарировал глава депутации, незамужний хлебороб Варсонофий Тыква. - За время войны их у нас по деревням много перебывало.
   - Хороший народ - немецкие пленные! - поддержал Степан Сквозняков, питерский рабочий, - ведь вот и национальности враждебной и обычаев других, а как сошлись с нами... Прямо по пословице: les ektremites se touchent...
   - Французскому языку вы, вероятно, тоже от пленных выучились? иронически спросил редактор.
   Депутаты смешались. От конфуза Степан Сквозняков даже вынул откуда-то из-за пазухи монокль и вставил его в глаз. Но услышав подозрительное шиканье остальных, спохватился и поспешил спрятать его обратно.
   - Так вы говорите, Пуанкаре - самое популярное имя среди русских рабочих? - продолжал спрашивать редактор "Роте фане".
   - Это уж наверняка! - сказал твердо Остап Степной, по мандату башкирский кочевник. - Я рабочий быт - во как знаю. У моего дяди, слава Богу, два завода было...
   - В Башкирии? - задал ехидный вопрос редактор.
   - Собственно говоря, - пробормотал, сконфузившись, депутат, - это не то что мой родной дядя. У нас в Башкирии дядями - соседей зовут. Дядя - сосед, а тетя - соседка.
   - А бабушка? - поставил вопрос ребром редактор.
   - Бабушка, это - если из другой деревни... - промямлил башкирец.
   - Муссолини тоже очень популярное имя у русских рабочих, - поспешно заговорил глава депутации Варсонофий Тыква, чтобы переменить тему. - Пастух у нас на селе - симпатичный такой старичок, так прямо про него и выражается: ессе, - говорит!
   - Классическое замечание! - расхохотавшись, сказал редактор. Образованный старичок - пастух ваш. Вероятно, филолог?
   - Юрист, - с готовностью подхватила депутатка Анна Чебоксарова, иваново-вознесенская текстильщица. - На прямой дороге в сенаторы был, а теперь...
   - Мерзавцы! Подлецы! - грохотал Михаил Суворин - Тоже! "Плоды Просвещения" ставили... Вас надо ставить, а не "Плоды Просвещения"! Выставить всех рядом да - по мордасам, по мордасам, по мордасам...
   - Не виноваты мы ни в чем, - угрюмо возражал Варсонофий Тыква, он же Коко Шаховской. - Случай тут, и ничего больше! Все хорошо шло - без сучка и задоринки. Но только мадам Кускова заговорила - прахом вся затея! По голосу ее, каналья, признал. "Я, - говорит, - раз вас на лекции слышал. Извините, говорит, - не проведете!"
   - Подлецы! - процедил Суворин. - А Ренникова я...
   Но Ренникова поблизости не оказалось. Он - Ренников - знал, что в случае неудачи Суворину опасно показываться. Рука у него тяжелая, а пресс-папье на письменном столе - еще тяжелее...
   Ол-Райт
   "Дрезина", 1923, э 12
   Михаил Булгаков. Птицы в мансарде
   Весеннее солнце буйно льется на второй двор в Ваганьковском переулке в доме э 5, что против Румянцевского музея.
   Москва - город грязный, сомнений в этом нет, и много есть в ней ужасных дворов, но такого двора другого нету. Распустилась под весенним солнцем жижа, бурая и черная, и прилипает к сапогам. Пруд из треснувших бочек! Помои и шелуха картофельная приветливо глядят сквозь сгнившие обручи. А в углу под сарайчиками близ входа в трехэтажный флигель с пыльными окнами желтыми узорами вьются человеческие экскременты.
   На Пречистенке час назад из беловатого чистого здания, где помещается Мпино, вышел молодой человек в высоких сапогах и засаленной куртке и на вопрос:
   - А где же, товарищ, это самое ваше общежитие?
   - Валяйте прямо на Ваганьковское кладбище!
   - Что это за глупые шутки!
   - Да вы не обижайтесь, товарищ, - моргая, ответил человек в сапогах, это я не вас. Так мы называем общежитие. Садитесь на трамвай э 34, доедете до Румянцевского музея. - Он указал рукой на восток, приветливо улыбнулся и исчез.
   И вот этот двор. Вот и флигель серый, грязный, мрачный, трехэтажный. По выщербленным ступенькам поднимался, по дороге стучался в неприветливые двери. То на двери: "типография", то вообще никого нет. И ничего добиться нельзя.
   Но вот встретилась женская фигурка, вынырнула из какой-то двери, испытующе поглядела и сказала:
   - Выше.
   Выше дверь, потом мрачное пространство, а дальше за дощатой дверью голоса:
   - Войдите!
   Вошел.
   И оказался в огромной комнате, т.е., вернее, не комнате, а так - в большом, высоком помещении с серыми облупленными стенами. И прежде всего бросился в глаза большой лист на серой стене с крупной печатной надписью "Тригонометрические формулы" и открытое окно. Ветер весело веял в него.
   Посредине помещения был длинный вытертый засаленный стол, возле него зыбкие деревянные скамьи. По стенам под самыми окнами стояли железные кровати с разъехавшимися досками. На них кой-где реденькие, старенькие одеяла, кое-где какой-то засаленный хлам грудами, тряпье, пачки книг. Лампочка на тонкой нити свешивалась над столом, довершая обстановку. Все.
   И было шесть молодых людей, глядевших во все глаза.
   Когда все недоумения уладились и состоялось знакомство, все расселись на скамьях и полились речи.
   - Но ведь печки же нет... как же топить? - робко спрашивал я.
   - Нет! - хором перебивали голоса, - печка есть, но мы ее сняли теперь. Вон она где, проклятая, стояла! Вон.
   На полу, на память от печки, чернело круглое выжженное пятно.
   - Почему она проклятая? Не греет разве?
   - В том-то и беда, что греет!! - загремели голоса. - Как ее затопишь, сейчас же 3 градуса, и шабаш. Пропали мы тогда!
   - На нос, - сказал курносый строго.
   - Капает!! - ревели голоса, - капает со стен и с потолка. Течет, тает, как весной.
   - На книги льется, главное.
   - Неприятно жить. Оттепель.
   - Курьезная печка, - задумчиво сказал блондин, - дымит, как сволочь. А между тем дымить ей не следовало. Тяга хорошая, приладили мы ее как следует, - он испытующе поглядел куда-то вверх, в ободранный пятнистый угол в потолке, - но дымит. По неизвестной причине.
   - И дымит, знаете ли, как-то особенно. Дым знаменами по всей комнате. Синий-пресиний. А глаза красные.
   - Не топить - здоровее, - сказал бас.
   - Только тогда немного холодно, - спорил блондин, - встанешь, а в тазу лед. Кулаком проломишь, под ним тогда вода. Холодная такая.
   - Умывальника абсолютно нет.
   - У вас вообще ничего нет! - укоризненно сказал я. - За этой дверью что?
   - Тут отдельное помещение. Комната. Зимой мы в ней поместили одного нашего. Вот, говорим, будет тебе отдельная комната. Ну, он два дня прожил, потом выходит, говорит: "Ну вас к чертовой матери с вашим отдельным помещением". Вещи вытащил и сюда переехал, говорит: "Вы тут дышите, это совсем другое дело". Ну он вообще слабого здоровья. Изнеженный. У него насморк был. Так мы устроили в отдельном помещении кладовку. Муку положили.
   - Это все проклятая фотография.
   - При чем здесь фотография?
   Оказалось, что за стеной, где дверь в отдельное помещение, находится ателье. Оно вдребезги разбито, зимой ветер свистал в него. А стена тонкая, фанерная.
   - Уборная-то по крайней мере у вас теплая?
   - Как вам сказать... - задумался блондин. - Она, может, и теплая, но она, видите ли, не работает. Потому что трубы в ней промерзли и полопались. Так что она закрыта.
   - Господи, твоя воля! Как же вы были зимой?
   - А мы записались на чтение книг в Румянцевском музее. Там великолепная уборная. Ну, а ночью, когда музей закрыт, на Пречистенский бульвар ходили. Или так вообще...
   Блондин загадочно повертел пальцами и указал в раскрытое окно, сквозь которое вместе с ветром влетал пока еще слабый и смутный запах второго ваганьковского двора,
   - Черт знает что такое!
   - Теперь что! - грянули собеседники, - благодать! Весна! Самое главное - вышибли печку, будь она проклята. А уборная - она оттает.
   - На какого дьявола тут эти трубы. И вообще, что было раньше в этом сарае?
   - Это не сарай, - хором обиделись эмпиновцы, - здесь - мастерская раньше была. Но теперь все, конечно, в ветхость пришло. Вообще не ремонтируется. Никто внимания не обращает.
   - За загородкой что?
   - Там еще четверо наших. Там хорошо.
   За загородкой было, действительно, неизмеримо лучше. Напоминало ночлежку. Были четыре кровати с одеялами и даже картинки на стене. И черная печка.
   - А где студентки помещаются?
   - Студентки ниже.
   Всей компанией затопотали вниз по лестнице, по дороге заглянули в уборную. Гадость неописуемая.
   Студентки были ошеломлены появлением всей компании с неизвестным лицом во главе.
   - По поводу чего? По какому поводу? - добивались они.
   И лишь одна сидела на сундуке и шила. По лицу ее блуждала скептическая улыбка.
   - Осмотреть? Прекрасно! Осмотрите!
   - Чего тут смотреть! Общежитие дайте! Вот что!
   - Я, товарищи, не могу, к сожалению, вам дать общежитие... Описать могу...
   Скептическая улыбка заиграла сильнее у сидящей на сундуке.
   У студенток было чуть-чуть лучше, нежели у студентов. Во-первых, висел какой-то рыжий занавес, напоминающий занавес в театральной студии; во-вторых, кровати были как-то уютнее и приличнее застланы! Видна женская рука.
   В остальном одинаково со студентами. Собачий холод зимой, та же беготня в Румянцевский музей за надобностями, ничего общего с прямым назначением музея не имеющими.
   Вслед мне пел дружный хор мужских и женских голосов, как в фуге Баха:
   - Общежитие нужно!..
   - Вы напишите!
   - Нужно!
   - Здесь невозможно жить! Общежитие...
   Живуч эм-пиновец-студент! Живуч, черт возьми! Но меня, например, если бы озолотили и сказали: "живи на Ваганьковском кладбище, за это педагогом будешь".
   Не согласился бы.
   "Голос работника просвещения",
   1923, э 7-8.
   Михаил Булгаков. Рабочий город-сад
   (Закладка 1-го в Республике рабочего поселка)
   ИСТОРИЯ ЕГО ВОЗНИКНОВЕНИЯ
   Мысль организовать под Москвой рабочий поселок зародилась у группы служащих и рабочих 3-х крупных предприятий: завода "Богатырь", электрической станции "86 года" и интендантских вещевых складов.
   Это было еще в 1914 году. Конечно, никакого города создать при старом правительстве не удалось. В 1917 году, когда вспыхнула революция, мысль о поселке вновь окрепла. Но временное правительство утвердило устав поселка "Дружба 1-го марта 1917 года", отстроило великолепный поселок на канцелярской бумаге, и этим дело и кончилось. Двинулось оно дальше с октябрьским переворотом. Наркомзем, выяснив всю важность создания рабочего поселка, пошел навстречу инициативной группе и в 1918 году на Погонно-Лосином острове, у станции Перловка, отпустил 102 десятины земли.
   Это был слишком лакомый кусок, и создателям города пришлось вести большую войну с губернским лесничеством, потом с уездным и, наконец, с окрестными кулаками-крестьянами. Землю удалось отстоять при помощи Наркомзема. Только в конце 21-го года инициативная группа почувствовала себя прочно. Совнарком отпустил ссуду в 10 миллиардов.
   Тогда инициаторы этого огромного дела, во главе которого стоял и, не покладая рук, работал Сергей Шестеркин, бывший смазчик на заводе "Богатырь", приступили к практическому осуществлению своей заветной мысли.
   ЧТО ТАКОЕ ГОРОД-САД?
   На 102 десятинах земли на средства, собранные путем взносов рабочих, желающих поселиться, будут построены домики по образцу английских. Среди домов, предназначенных для семейных, будут общежития для холостых. Будет собственная электрическая станция, школа, больница, прачечные. Поселок рассчитывается на полторы тысячи человек. К концу этого года организаторы полагают поселить в нем первых 200 человек рабочих и служащих с "Богатыря", с электрической станции и вещевых складов.
   РАБОТЫ ПО УСТРОЙСТВУ
   Правление закупило старые дачи на Лосином острове и приступает к переносу их на территорию города. Начинаются работы по выкорчевыванию площади, начаты постройки.
   ТОРЖЕСТВО В ПЕРЛОВКЕ
   Приходящие на станцию Перловка из душной Москвы поезда выбрасывают на платформу группы гостей. Мимо домиков, тонущих в сосновой зелени, все идут к даче быв. Сергеева. Веранда ее украшена зеленью, и далеко кругом разносятся звуки музыки. У входа плещутся красные флаги.
   В 3 часа все съехались. На террасе, битком набитой будущими жителями города-сада, наступает тишина.
   Шестеркин приветствует приехавших гостей.
   Выступает т. Дивильковский, помощник управляющего делами Совнаркома, и говорит:
   - Мы не можем не выразить удивления и восхищения той энергии, которую проявили устроители первого в республике рабочего города. Несмотря на все тяжести дикой разрухи, которую мы переживаем, им удалось преодолеть все препятствия и осуществить свою заветную мысль: дать возможность рабочим жить не в чердаках и подвалах, в которых они задыхались всегда, а в зелени, в просторе и чистоте. Да здравствует энергия пролетариата! Да здравствует Советская власть, которая позволила осуществить прекрасную идею!
   Вслед за Дивильковским говорят приветствия другие гости: член РКП Вознесенский, председатель уездного совета, представитель от МКХ, от Центросоюза.
   После каждой речи гремит "Интернационал".
   ЗАКЛАДКА ПОСЕЛКА
   Рабочие, служащие, гости строятся в ряды, впереди колышатся красные плакаты, и все идут к месту закладки, где уже выделен первый фундамент.
   Опять говорятся речи, и после них т. Дивильковский закладывает в фундамент первого здания в рабочем городе металлическую доску с вырезанной на ней надписью:
   Михаил Булл.
   "РСФСР. 1922 года, мая, 28-го дня, произведена закладка поселка "Дружба 1-го марта 1917 года" - рабочего города-сада. Правление".
   Газета "Рабочий", 30 мая 1922 г.
   Михаил Булгаков. Советская инквизиция
   Из записной книжки репортера
   I
   Последнее, заключительное злодейство, совершенное палачами из ЧК, расстрел в один прием 500 человек, как-то заслонило собою ту длинную серию преступлений, которыми изобиловала в Киеве работа чекистов в течение 6 - 7 месяцев.
   Сообщения в большевистской печати дают в Киеве цифру, не превышавшую 800 - 900 расстрелов. Но помимо имен, попавших в кровавые списки, ежедневно расстреливались десятки и сотни людей.
   И большинство этих жертв остались безвестными, безымянными... Имена их Ты, Господи, веси...
   Кроме привлекшего уже общественное внимание застенка на Садовой, 5 большинство убийств, по рассказам содержавшихся в заточении, производилось в темном подвале под особняком князя Урусова на Екатерининской, э 16.
   Несчастные жертвы сводились поодиночке в подвал, где им приказывали раздеться догола и ложиться на холодный каменный пол, весь залитый лужами человеческой крови, забрызганный мозгами, раздавленной сапогами человеческой печенью и желчью... И в лежащих голыми на полу, зарывшихся лицом в землю людей, стреляли в упор разрывными пулями, которые целиком сносили черепную коробку и обезображивали до неузнаваемости.
   Многие из заключенных, впрочем, передают о грозе киевской чрезвычайки, матросе Терехове, излюбленным делом которого было - продержать свою жертву долгое время в смертельном страхе и трепете под мушкой, прежде чем прикончить ее. Этот советский Малюта Скуратов, стреляя в обреченных, нарочно давал промах за промахом и только после целого десятка выстрелов, раздроблял им голову последним...
   Отсылка в ужасный подвал также часто практиковалась как особый вид утонченной пытки с целью вынудить у заключенного нужное признание или показание. Пытаемого держали голым на холодном скользком полу под прицелом и "неудачными" выстрелами час и более... И как часто бывало, что после этого молодые и цветущие люди возвращались в камеру поседевшими стариками, с трясущимися руками, с дряблыми поблекшими лицами и помутневшими глазами...
   Таким путем собирались показания заключенных. А вот случай, показывающий, какие меры применялись в ЧК для пресечения попыток к побегу заключенных. Содержавшийся в одной из камер товарищ прокурора Д., выведенный однажды на допрос, сделал попытку бежать и был застрелен своим конвоиром. В назидание остальным заключенным из той же камеры труп Д. был повешен снаружи над самым окном камеры, где висел несколько дней с надписью: "Так будет со всяким, кто попытается бежать".
   Горячечно-бредовым пятном представляется дело чиновника Солнцева.
   Солнцев без всяких улик и оснований был заподозрен желании взорвать склады снарядов и пороховые погреба в Дарнице. В течение нескольких недель его изо дня в день подвергали чудовищным, бесчеловечным пыткам и истязаниям, в результате которых он сошел с ума. И потом, больного, с помутившимся рассудком, умирающего, мятущегося, в последнем градусе сумасшествия, Солнцева расстреляли на виду у группы других заключенных, арестованных по тому же делу...
   Молодой студент Бравер, фамилия которого опубликована четырнадцатой в последнем списке, был приговорен к расстрелу в порядке красного террора как сын состоятельных родителей. Над несчастным юношей беспощадно издевались как над "настоящим, породистым буржуем", в последние дни его несколько раз в шутку отпускали домой, а в самый день расстрела, дежурный комендант объявил ему об "окончательном, настоящем" освобождении и велел ему собрать вещи. Его выпустили на волю...
   Но лишь только обрадованный и просветлевший юноша переступил порог страшного узилища, его со злым хохотом вернули обратно и повели к расстрелу...
   Но подобных фактов, надо думать, десятки и сотни. И комиссия по расследованию кровавых преступлений чекистов должна раскрыть их, собрать воедино и дать полную картину инквизиторской "работы" советской опричнины.
   Мих. Б.
   II
   В "работе" чекистов поражает не только присущая им рафинированная, утонченно-садическая жестокость. Поражает всеобщая исключительная бесцеремонность в обращении с живым человеческим материалом. В глазах заплечных дел мастеров из ЧК не было ничего дешевле человеческой жизни.
   По рассказам лиц, побывавших в чрезвычайке, нередки бывали случаи, когда люди расстреливались просто для округления общей цифры за день, для получения четного числа и т. д.
   Весьма часты также бывали случаи, когда заключенные расстреливались без всякого допроса. Случалось, что арестованный просиживал месяц, полтора и более в заточении - никто не допрашивал его, никто не вспоминал о нем, пока в один прекрасный день неожиданно не вызовут и сразу не поведут на убой...
   В канцеляриях ЧК постоянно велись две книги, из которых одна называлась "книгой прихода", а другая - "книгой расхода". В первую вносились фамилии арестованных по мере их прибытия, во вторую - фамилии лиц, расстрелянных чрезвычайкой. Совершенно отдельно велся перечень выпущенных на свободу. Сообразно с этим в обиходе палачей из ЧК не существовало слова "расстрелять"; вместо него Жаргон чекистов ввел слово - "израсходовать": такой-то "пущен в расход", его "израсходовали" и т. д.
   Имели также место в советских застенках случаи расстрела "по ошибке". Таким роковым образом, например, по показанию родных был расстрелян народный учитель - украинец из Васильковского уезда Антон Прусаченко вместо своего однофамильца Андрея Прусаченко, обвинявшегося в бандитизме.
   Слободской еврейке Дорфман "центральным исполнительным комитетом" было выдано удостоверение в том, что она "пользуется правом на получение единовременного пособия из советской казны в размере 5000 рублей, так как муж ее случайно (sic!) был расстрелян" киевской губернской чрезвычайкой. Дорфман, задержанный за спекуляцию "царскими" деньгами, был расстрелян вместо некоего Дорстмана, немца-колониста, обвинявшегося в участии в одном из партизанских отрядов на Волыни. Ошибка была исправлена тем, что немедленно по ее обнаружении приговор был вторично приведен в исполнение, на этот раз уже над настоящим Дорстманом.
   Впрочем, мы будем несправедливы, если скажем, что человеческие головы совершенно уж ни во что не ценились чрезвычайкой. Когда красноармейский отряд при ЧК отказался приводить в исполнение слишком участившиеся смертные приговоры своего начальства, была составлена специальная группа расстреливателей, куда входили, по преимуществу, китайцы и латыши, в том числе четыре женщины: "пресловутая" Роза Шварц, некая Егорова и две латышки, фамилии которых пока еще не выяснены. Кровавым "спецам" было положено по 100 рублей за каждую голову, и бывали среди них такие, которым иной раз случалось за ночь "выработать" от 1000 до 1500 рублей. Некоторые заключенные передавали о китайце Ниянь Чу, который таким "трудом" скопил себе довольно круглый капиталец. Достойна внимания совершенно новая для нашего времени, но известная история средних веков, чисто инквизиционная, процессуальная форма расследования, широко практиковавшаяся следователями из ЧК. Обвинение предъявлялось не только за то или иное реально совершенное деяние, не только за покушение или обнаруженный умысел, но также за совершенно несодеянное преступление, которое, по некоторым предположениям, лишь "могло быть совершено" данным лицом.
   Вот, например, момент из допроса местного профессора-историка С***, который содержался свыше месяца в ВУЧК по подозрению в сношениях со штабом ген. Деникина:
   - Вам ген. Деникин известен лично, вы знакомы с ним или нет? спрашивает следователь.