1-го марта.

   Доктор Поляков, будьте осторожны!
   Вздор.

 
* * *
   Сумерки.
   Но вот уже полмесяца, как я ни разу не возвращался мыслью к обманувшей меня женщине. Мотив из партии ее Амнерис покинул меня. Я очень горжусь этим. Я – мужчина.

 
* * *
   Анна К. стала моей тайной женой. Иначе быть не могло никак. Мы заключены на необитаемый остров.

 
* * *
   Снег изменился, стал как будто серее. Лютых морозов уже нет, но метели по временам возобновляются…

 
* * *
   Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начитается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием. В самом деле: куда к чорту годится человек, если малейшая невралгийка может выбить его совершенно из седла!

 
* * *
   Анна К. боится. Успокоил ее, сказав, что я с детства отличался громаднейшей силой воли.
   
2 марта.

   Слухи о чем-то грандиозном. Будто бы свергли Николая!!.
   Я ложусь спать очень рано. Часов в девять. И сплю сладко.
   
10 марта.

   Там происходит революция. День стал длиннее, а сумерки как будто чуть голубоватее.
   Таких снов на рассвете я еще никогда не видел. Это двойные сны.
   Причем основной из них, я бы сказал, стеклянный. Он прозрачен.
   Так что вот, – я вижу жутко освещенную лампу, из нее пышет разноцветная лента огней. Амнерис, колыша зеленым пером, поет. Оркестр, совершенно неземной, необыкновенно полнозвучен. Впрочем, я не могу передать это словами. Одним словом, в нормальном сне музыка беззвучна… (в нормальном? Еще вопрос, какой сон нормальнее! Впрочем, шучу…) беззвучна, а в моем сне она слышна совершенно небесно. И, главное, что я по своей воле могу усилить или ослабить музыку. Помнится, в «войне и мире» описано, как Петя Ростов в полусне переживал такое же состояние. Лев Толстой – замечательный писатель!
   Теперь о прозрачности» так вот, сквозь переливающиеся краски Аиды выступает совершенно реально край моего письменного стола, видный из двери кабинета, лампа, лоснящийся пол и слышны, прорывшись сквозь волну оркестра Большого театра, ясные шаги, ступающие приятно, как глухие кастаньеты.
   Значит, – восемь часов, – это Анна К., идет ко мне будить меня и сообщить, что делается в приемной.
   Она не догадывается, что будить меня не нужно, что я все слышу и могу разговаривать с нею.
   И такой опыт я проделал вчера:
   Анна. – Сергей Васильевич…
   Я. – я слышу… (тихо музыке «сильнее»).
   Музыка – великий аккорд.
   Ре-диез…
   Анна. – Записано двадцать человек.
   Амнерис (поет).
   Впрочем, этого на бумаге передать нельзя.
   Вредны ли эти сны? О нет. После них я встаю сильным и бодрым. И работаю хорошо. У меня даже появился интерес, а раньше его не было. Да и мудрено, все мои мысли были сосредоточены на бывшей жене моей.
   А теперь я спокоен.
   Я спокоен.
   
19 марта.

   Ночью у меня была ссора с Анной К.
   – Я не буду больше приготовлять раствор.
   Я стал ее уговаривать.
   – Глупости, Аннуся. Что я, маленький, что ли?
   – Не буду. Вы погибнете.
   – Ну, как хотите. Поймите, что у меня боли в груди!
   – Лечитесь.
   – Где?
   – Уезжайте в отпуск. Морфием не лечатся. (Потом думала и добавила). – Я простить себе не могу, что приготовила вам тогда вторую склянку.
   – Да что я, морфинист, что ли?
   – Да, вы становитесь морфинистом.
   – Так вы не пойдете?
   – Нет.
   Тут я впервые обнаружил в себе неприятную способность злиться и, главное, кричать на людей, когда я не прав.
   Впрочем, это не сразу. Пошел в спальню. Посмотрел. На донышке склянки чуть плескалось. Набрал в шприц, – оказалось четверть шприца. швырнул шприц, чуть не разбил его и сам задрожал. Бережно поднял, осмотрел, – ни одной трещинки. Просидел в спальне около 20 минут. Выхожу, – ее нет.
   Ушла.

 
* * *
   Представьте себе, – не вытерпел, пошел к ней. Постучал в ее флигеле в освещенное окно. Она вышла, закутавшись в платок, на крылечко. Ночь тихая, тихая. Снег рыхл. Где-то далеко в небе тянет весной.
   – Анна Кирилловна, будьте добры, дайте мне ключи от аптеки.
   Она шепнула:
   – Не дам.
   – Товарищ, будьте добры, дайте мне ключи от аптеки. Я говорю вам, как врач.
   Вижу в сумраке ее лицо изменилось, очень побелело, а глаза углубились, провалились, почернели. И она ответила голосом, от которого у меня в душе шелохнулась жалость.
   Но тут же злость опять наплыла на меня.
   Она:
   – Зачем, зачем вы так говорите? Ах, Сергей Васильевич, я – жалеючи вас.
   И тут высвободила руки из-под платка, и я вижу, что ключи у нее в руках. Значит, она вышла ко мне и захватила их.
   Я (грубо):
   – Дайте ключи!
   И вырвал их из ее рук.
   И пошел к жалеющему корпусу больницы по гнилым, прыгающим мосткам.
   В душе у меня ярость шипела, и прежде всего потому, что я ровным счетом понятия никакого не имею о том, как готовить раствор морфия для подкожного впрыскивания. Я врач, а не фельдшерица!
   Шел и трясся.
   И слышу: сзади меня, как верная собака, пошла она. И нежность взмыла во мне, но я задушил ее. Повернулся и, оскалившись, говорю:
   – Сделаете или нет? И она взмахнула рукою, как обреченная, «все равно, мол», и тихо ответила:
   – Давайте сделаю…
   …Через час я был в нормальном состоянии. Конечно, я попросил у нее извинения за бессмысленную грубость. Сам не знаю, как со мной это произошло. Раньше я был вежливым человеком.
   Она отнеслась к моему извинению странно. Опустилась на колени, прижалась к моим рукам и говорит:
   – Я не сержусь на вас. Нет. Я теперь уже знаю, что вы пропали. Уж знаю. И я себя проклинаю за то, что я тогда сделала вам впрыскивание.
   Я успокоил ее как мог, уверив, что она здесь ровно ни при чем, что я сам отвечаю за свои поступки. Обещал ей, что с завтрашнего дня начну серьезно отвыкать, уменьшая дозу.
   – Сколько вы сейчас впрыснули?
   – Вздор. Три шприца однопроцентного раствора.
   Она сжала голову и замолчала.
   – Да не волнуйтесь вы!…В сущности говоря, мне понятно ее беспокойство. Действительно, morphinum hydrochloricum грозная штука, привычка создается очень быстро. Но маленькая привычка ведь не есть морфинизм?..
   …По правде говоря, эта женщина единственный верный настоящий мой человек. И, в сущности, она и должна быть моей женой. Ту я забыл. Забыл. И все-таки спасибо за это морфию…
   
8-го апреля 1917 года.

   Это мучение.
   
9 апреля.

   Весна ужасна.
   Черт в склянке. Кокаин – черт в склянке.
   Действие его таково:
   При впрыскивании одного шприца двухпроцентного раствора почти мгновенно наступает состояние спокойствия, тотчас переходящее в восторг и блаженство. И это продолжается только одну, две минуты. И потом все исчезает бесследно, как не было. Наступает боль, ужас, тьма. Весна гремит, черные птицы перелетают с обнаженных ветвей на ветви, а вдали лес щетиной, ломаной и черной, тянется к небу, и за ним горит, охватив четверть неба, первый весенний закат.
   Я меряю шагами одинокую пустую большую комнату в моей докторской квартире по диагонали от дверей к окну, от окна к дверям. Сколько таких прогулок я могу сделать? Пятнадцать или шестнадцать – не больше. А затем мне нужно поворачивать и идти в спальню. На марле лег шприц рядом со склянкой. Я беру его и, небрежно смазал йодом исколотое бедро, всаживаю иголку в кожу. Никакой боли нет. О, наоборот: я предвкушаю эйфорию, которая сейчас возникнет. И вот она возникает. Я узнаю об этом потому, что звуки гармошки, на которой играет обрадовавшийся весне сторож Влас на крыльце, рваные, хриплые звуки гармошки, глухо летящие сквозь стекло ко мне, становятся ангельскими голосами, а грубые басы и раздувающихся мехах гудят, как небесный хор. Но вот мгновение, и кокаин в крови по какому-то таинственному закону, не описанному ни в какой из фармакологий, превращается во что-то новое. Я знаю: это смесь дьявола с моей кровью. И никнет Влас на крыльце, и я ненавижу его, а закат, беспокойно громыхая, выжигает мне внутренности. И так несколько раз подряд, в течение вечера, пока я не пойму, что я отравлен. Сердце начинает стучать так, что я чувствую его в руках, в висках… а потом оно проваливается в бездну, и бывают секунды, когда я мыслю о том, что более доктор Поляков не вернется к жизни…
   
13 апреля.

   Я – несчастный доктор Поляков, заболевший в феврале этого года морфинизмом, и, предупреждаю всех, кому выпадет на долю такая же участь, как и мне, не пробовать заменить морфий кокаином. Кокаин – сквернейший и коварнейший яд. Вчера Анна еле отходила меня камфарой, а сегодня я – полутруп…
   
6-го мая 1917 года.

   Давненько я не брался за свой дневник. А жаль. По сути дела, это не дневник, а история болезни, и у меня, очевидно, профессиональное тяготение к моему единственному другу в мире (если не считать моего скорбного и часто плачущего друга Анны).
   Итак, если вести историю болезни, то вот. Я впрыскиваю себе морфий два раза в сутки в 5 часов дня (после обеда) и в 12 час. ночи перед сном.
   Раствор трехпроцентный: два шприца. Следовательно, я получаю за один раз – 0,06.
   Порядочно!
   Прежние мои записи несколько истеричны. Ничего особенно страшного нет. На работоспособности моей это ничуть не отражается. Напротив, весь день я живу ночным впрыскиванием накануне. Я великолепно справляюсь с операциями, я безукоризненно внимателен к рецептуре и ручаюсь моим врачебным словом, что мой морфинизм вреда моим пациентам не причинил. Надеюсь, и не причинит. Но другое меня мучает. Мне все кажется, что кто-нибудь узнает о моем пороке. И мне тяжело на приеме чувствовать на своей спине тяжелый пытливый взгляд моего ассистента-фельдшера.
   Вздор! Он не догадывается. Ничто не выдаст меня. Зрачки меня могут предать лишь вечером, а вечером я никогда не сталкиваюсь с ним.
   Страшнейшую убыль морфия в нашей аптеке я пополнил, съездив в уезд. Но и там мне пришлось пережить неприятные минуты. Заведующий складом взял мое требование, в которое я вписал предусмотрительно и всякую другую чепуху, вроде кофеина, которого у нас сколько угодно, и говорит:
   – 40 грамм морфия?
   И я чувствую, что прячу глаза, как школьник. Чувствую, что краснею…
   Он говорит:
   – Нет у нас такого количества. Граммов десять дам.
   И действительно, у него нет, но мне кажется, что он проник в мою тайну, что он щупает и сверлит меня глазами, и я волнуюсь и мучаюсь.
   Нет, зрачки, только зрачки опасны, и поэтому поставлю себе за правило: вечером с людьми не сталкиваться. Удобнее, морфий впрочем, места, чем мой участок, для этого не найти, вот уже более полугода я кого не вижу, кроме моих больных. А им до меня дела нет никакого.
   
18 мая.

   Душная ночь. Будет гроза. Брюхо черное вдали за лесом растет и пучится. Вон и блеснуло бледно и тревожно. Идет гроза.
   Книга у меня перед глазами, и в ней написано по поводу воздержания от морфия:
   «…большое беспокойство, тревожное тоскливое состояние, раздражительность, ослабление памяти, иногда галлюцинация и небольшая степень затемнения сознания…»
   Галлюцинаций я не испытывал, но по поводу остального я могу сказать: – о, какие тусклые, казенные, ничего не говорящие слова!
   «Тоскливое состояние»!..
   Нет, я, заболевший этой ужасной болезнью, предупреждаю врачей, чтобы о были жалостливее к своим пациентам. Не «тоскливое состояние», а смерть медленная овладевает морфинистом, лишь только вы на час или два лишите его морфия. Воздух не сытный, его глотать нельзя… в теле нет клеточки, которая бы не жаждала… Чего? Этого нельзя ни определить, ни объяснить. Словом, человека нет. Он выключен. Движется, тоскует, страдает труп. Он ничего не хочет, ни о чем не мыслит, кроме морфия. Морфия!
   Смерть от жажды – райская, блаженная смерть по сравнению с жаждой морфия. Так заживо погребенный, вероятно, ловит последние ничтожные пузырьки воздуха в гробу и раздирает кожу на груди ногтями. Так еретик на костре стонет и шевелится, когда первые языки пламени лижут его ноги…
   Смерть – сухая, медленная смерть…
   Вот что кроется под этими профессорскими словами «тоскливое состояние».

 
* * *
   Больше не могу. И вот взял и сейчас уколол себя. Вздох.
   Еще вздох.
   Легче. А вот… вот… мятный холодок под ложечкой…
   Три шприца 3%-ного раствора. Этого мне хватит до полуночи…
   Вздор. Эта запись – вздор. Не так страшно. Рано или поздно я брошу!… А сейчас спать, спать.
   Этою глупою борьбою с морфием я только мучаю в ослабляю себя.
   (Далее в тетрадь вырезано десятка два страниц.)
   …ря
   …ять рвота в 4 час. 30 мннут.
   Когда мне полегчает, запишу свои ужасные впечатления.
   
14 ноября 1917 г.

   Итак, после побега из Москвы из лечебницы доктора… (фамилия тщательно зачеркнута) я вновь дома. Дождь льет пеленою и скрывает от меня мир. И пусть скроет его от меня. Он не нужен мне, как и я никому не нужен в мире. Стрельбу и переворот я пережил еще в лечебнице. Но мысль бросить это лечение воровски созрела у меня еще до боя на улицах Москвы. Спасибо морфию за то, что он сделал меня храбрым. Никакая стрельба мне не страшна. Да и что вообще может испугать человека, который думает только об одном, – о чудных божественных кристаллах. Когда фельдшерица, совершенно терроризованная пушечным буханием…
   (здесь страница вырвана.)
   …вал эту страницу, чтоб никто не прочитал позорного описания того, как человек с дипломом бежал воровски и трусливо и крал свой собственный костюм.
   Да что костюм!
   Рубашку я захватил больничную. Не до того было. На другой день, сделав укол, ожил и вернулся к доктору Н. Он встретил меня жалостливо, но сквозь эту жалость сквозило все-таки презрение. И это напрасно. Ведь он – психиатр и должен понимать, что я не всегда владею собой. Я болен. Что ж презирать меня? Я вернул больничную рубашку.
   Он сказал:
   – Спасибо, – и добавил: – что же вы теперь думаете делать?
   Я сказал бойко (я был в этот момент в состоянии эйфории):
   – Я решил вернуться к себе в глушь, тем более, что отпуск мой истек. Я очень благодарен вам за помощь, я чувствую себя значительно лучше. Буду продолжать лечиться у себя.
   Ответил он так:
   – Вы ничуть не чувствуете себя лучше. Мне, право, смешно, что вы говорите это мне. Ведь одного взгляда на ваши зрачки достаточно. Ну, кому вы говорите?..
   – Я, профессор, не могу сразу отвыкнуть… в особенности теперь, когда происходят все эти события… меня совершенно издергала стрельба…
   – Она кончилась. Вот новая власть. Ложитесь опять.
   Тут я вспомнил все… холодные коридоры… пустые, масляной краской выкрашенные стены… и я ползу, как собака с перебитой ногой… чего-то жду… Чего? Горячей ванны?.. Укольчика в 0,005 морфия. Дозы, от которой, правда, не умирают… но только… а вся тоска остается, лежит бременем, как и лежала… пустые ночи, рубашку, которую я изорвал на себе, умоляя, чтобы меня выпустили?..
   Нет. Нет. Изобрели морфий, вытянули его из высохших щелкающих головок божественного растения, ну так найдите же способ и лечить без мучений! Я упрямо покачал головой. Тут он приподнялся. И я вдруг испуганно бросился к двери. Мне показалось, что он хочет запереть за мной дверь и силою удержать меня в лечебнице…
   Профессор побагровел.
   – Я не тюремный надзиратель, – не без раздражения молвил он, – и у меня не Бутырки. Сидите спокойно. Вы хвастались, что вы совершенно нормальны, две недели назад. А между тем… – он выразительно повторил мой жест испуга, я вас не держу-с.
   – Профессор, верните мне мою расписку. Умоляю вас, и даже голос мой жалостливо дрогнул.
   – Пожалуйста.
   Он щелкнул ключом в столе и отдал мне мою расписку (о том, что я обязуюсь пройти весь двухмесячный курс лечения и что меня могут задержать в лечебнице и т.д., словом, обычного типа.)
   Дрожащей рукой я принял записку и спрятал, пролепетав:
   – Благодарю вас.
   Затем встал, чтобы уходить. И пошел.
   – Доктор Поляков! – раздалось мне вслед. Я обернулся, держась за ручку двери – Вот что, – заговорил он, одумайтесь. Поймите, что вы все равно попадете в психиатрическую лечебницу, ну, немножко попозже… и притом попадете в гораздо более плохом состоянии. Я с вами считался все-таки как с врачом. А тогда вы придете уже в состоянии полного душевного развала. Вам, голубчик, в сущности, и практиковать нельзя и, пожалуй, преступно не предупредить ваше место службы.
   Я вздрогнул и ясно почувствовал, что краска сошла у меня с лица (хотя и так ее очень немного у меня).
   – Я, – сказал я глухо, – умоляю вас, профессор, ничего никому не говорить… Что ж, меня удалят со службы… Ославят больным… За что вы хотите мне это сделать?
   – Идите, – досадливо крикнул он, – идите. Ничего не буду говорить. Все равно вас вернут…
   Я ушел и, клянусь, всю дорогу дергался от боли и стыда… почему?..

 
* * *
   Очень просто. Ах, мой друг, мой верный дневник. Ты-то ведь не выдашь меня? Дело не в костюме, а в том, что я в лечебнице украл морфий. 3 кубика в кристаллах и 10 грамм однопроцентного раствора.
   Меня интересует не только это, а еще вот что. Ключ в шкафу торчал. Ну, а если бы его не было? Взломал бы я шкаф или нет? А? по совести?
   Взломал бы.
   Итак, доктор Поляков – вор. Страницу я успею вырвать.
   Ну, насчет практики он все-таки пересолил. Да, я дегенерат. Совершенно верно. У меня начался распад моральной личности. Но работать я могу, я никому из моих пациентов не могу причинить зла или вреда.

 
* * *
   Да, почему украл? Очень просто. Я решил, что во время боев и всей кутерьмы, связанной с переворотом, я нигде не достану морфия. Но когда утихло, я достал еще в одной аптеке на окраине – 15 грамм однопроцентного раствора вещь для меня бесполезная и нудная (9 шприцов придется впрыскивать!). И унижаться еще пришлось. Фармацевт потребовал печать, смотрел на меня хмуро и подозрительно. Но зато на другой день я, придя в норму, получил без всякой задержки в другой аптеке 20 граммов в кристаллах – написал рецепт для больницы (попутно, конечно, выписал кофеин и аспирин). Да в конце концов, почему я должен прятаться, бояться? В самом деле, точно на лбу у меня написано, что я – морфинист? Кому какое дело, в конце концов?

 
* * *
   Да и велик ли распад? Привожу в свидетели эти записи. Они отрывочны, но ведь я же не писатель! Разве в них какие-нибудь безумные мысли? По-моему, я рассуждаю совершенно здраво.

 
* * *
   У морфиниста есть одно счастье, которое у него никто не может отнять, – способность проводить жизнь в полном одиночестве. А одиночество – это важные, значительные мысли, это созерцание, спокойствие, мудрость…
   Ночь течет, черна и молчалива. Где-то оголенный лес, за ним речка, холод, осень. Далеко, далеко взъерошенная буйная Москва. Мне ни до чего нет дела, мне ничего не нужно, и меня никуда не тянет.
   Гори, огонь, в моей лампе, гори тихо, я хочу отдыхать после московских приключений, я хочу их забыть.
   И забыл.
   Забыл.
   
18-го ноября.

   Заморозки. Подсохло. Я вышел пройтись к речке по тропинке, потому что я почти никогда не дышу воздухом.
   Распад личности – распадом, но все же я делаю попытки воздерживаться от него. Например, сегодня утром я не делал впрыскивания. (Теперь я делаю впрыскивания три раза в день по 3 шприца четырехпроцентного растора). Неудобно. Мне жаль Анны. Каждый новый процент убивает ее. Мне жаль. Ах, какой человек!
   Да… так… вот… когда стало плохо, я решил все-таки помучиться (пусть бы полюбовался на меня профессор Н) и оттянуть укол и пошел к реке.
   Какая пустыня. Ни звука, ни шороха. Сумерек еще нет, но они где-то притаились и ползут по болотцам, по кочкам, меж пней… идут, идут к левконской больнице… и я ползу, опираясь на палку (сказать по правде, я несколько ослабел в последнее время).
   И вот вижу, от речки по склону летит ко мне быстро и ножками не перебирает под своей пестрой юбкой колоколом старушонка с желтыми волосами… В первую минуту я ее не понял и даже не испугался. Странно – почему на холоде старушонка простоволосая, в одной кофточке?.. А потом, откуда старушонка, какая? Кончится у нас прием в левкове, разъедутся последние мужицкие сани, и на десять верст кругом – никого. Туманцы, болотца, леса! А потом вдруг пот холодный потек у меня по спине – понял! Старушонка не бежит, а именно летит, не касаясь земли. Хорошо? Но не это вырвало у меня крик, а то, что в руках у старушонки вилы. Почему я так испугался? Почему? Я упал на одно колено, простирая руки, закрываясь, чтобы не видеть ее, потом повернулся и, ковыляя, побежал к дому, как к месту спасения, ничего не желая, кроме того, чтобы у меня не разрывалось сердце, чтобы я скорее вбежал в теплые комнаты, увидел живую Анну… и морфию…
   И я прибежал.

 
* * *
   Вздор. Пустая галлюцинация. Случайная галлюцинация.
   
19-го ноября.

   Рвота. Это плохо. ночной мой разговор с Анной 21-го.
   Анна. – Фельдшер знает.
   Я. – Неужели? Все равно. Пустяки.
   Анна. – Если не уедешь отсюда в город, я удавлюсь. Ты слышишь? Посмотри на свои руки, посмотри.
   Я. – Немного дрожат. Это ничуть не мешает мне работать.
   Анна. – Ты посмотри – они же прозрачны. Одна кость и кожа…
   Погляди на свое лицо… Слушай, Сережа, уезжай, заклинаю тебя, уезжай…
   Я. – А ты?
   Анна. – Уезжай. Уезжай. Ты погибаешь.
   Я. – Ну, это сильно сказано. Но я действительно сам не пойму, почему так быстро я ослабел? Ведь неполный год, как я болею. Видно, такая конституция у меня.
   Анна (печально). – Что тебя может вернуть к жизни? Может быть, эта твоя Амнерис – жена?
   Я. – О нет. Успокойся. Спасибо морфию, он меня избавил от нее. Вместо нее – морфий.
   Анна. – Ах ты, боже… что мне делать?…

 
* * *
   Я думал, что только в романах бывают такие, как эта Анна. И если я когда-нибудь поправлюсь, я навсегда соединю свою судьбу с нею. Пусть тот не вернется из Германии.
   
27-го декабря.

   Давно я не брал в руки тетрадь. Я закутан, лошади ждут. Бомгард уехал с Гореловского участка, и меня послали заменить его. На мой участок – женщина-врач.
   Анна – здесь… Будет приезжать ко мне…
   Хоть 30 верст.

 
* * *
   Решили твердо, что с 1 января я возьму отпуск на один месяц по болезни – и к профессору в Москву. Опять я дам подписку, и месяц я буду страдать у него в лечебнице нечеловеческой мукой.
   Прощай, Левково. Анна, до свиданья.
   
1918 год

   
Январь.

   Я не поехал. Не могу расстаться с моим кристаллическим растворимым божком.
   Во время лечения я погибну.
   И все чаще и чаще мне приходит мысль, что лечиться мне не нужно.
   
15-го января.

   Рвота утром.
   Три шприца четырехпроцентного раствора в сумерки.
   Три шприца четырехпроцентного раствора ночью.
   
16-го января.

   Операционный день, потому большое воздержание – с ночи до 6 часов вечера.
   В сумерки – самое ужасное время – уже на квартире слышал отчетливо голос, монотонный и угрожающий, который повторял:
   – Сергей Васильевич. Сергей Васильевич.
   После впрыскивания все прошло сразу.
   
17-го января.

   Вьюга – нет приема. Читал во время воздержания учебник психиатрии, и он произвел на меня ужасающее впечатление. Я погиб, надежды нет.
   Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Я их боюсь. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество.

 
* * *
   Здесь нужно быть осторожным – здесь фельдшер и две акушерки. Нужно быть очень внимательным, чтобы не выдать себя. Я стал опытен и не выдам. Никто не узнает, пока у меня есть запас морфия. Растворы я готовлю сам или посылаю Анне заблаговременно рецепт. Один раз она сделала попытку (нелепую) подменить пятипроцентный двухпроцентным. Сама привезла его из Левкова в стужу и буран.
   И из-за этого у нас была тяжелая ссора ночью. Убедил ее не делать этого. Здешнему персоналу я сообщил, что болен. Долго ломал голову, какую бы болезнь придумать. Сказал, что у меня ревматизм ног и тяжелая неврастения. Они предупреждены, что я уезжаю в феврале в отпуск в Москву лечиться. Дело идет гладко. В работе никаких сбоев. Избегаю оперировать в те дни, когда у меня начинается неудержимая рвота с икотой. Поэтому пришлось приписать и катар желудка. Ах, слишком много болезней у одного человека!
   Персонал здешний жалостлив и сам гонит меня в отпуск.

 
* * *
   Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью.
   Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил 4 пуда, теперь 3 пуда 15 фунтов. Испугался, взглянув на стрелку, потом это прошло.
   На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бедрах. Я не умею стерильно готовить растворы, кроме того, раза три я впрыскивал некипяченым шприцем, очень спешил перед поездкой.
   Это недопустимо.
   
18-го января.

   Была такая галлюцинация: жду в черных окнах появления каких-то бледных людей. Это невыносимо. Одна штора только. Взял в больнице марлю и завесил. Предлога придумать не мог.
   Ах, черт возьми! Да почему, в конце концов, каждому своему действию я должен придумывать предлог? Ведь действительно это мучение, а не жизнь!

 
* * *
   Гладко ли я выражаю свои мысли? По-моему, гладко.
   Жизнь? Смешно!
   
19-го января.

   Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?