Глубокими вечерами сидел в пыльной, низкой, со старинным запахом комнате и бормотал, глядя то на эполеты сороковых годов, то в глаза Юлии Марковны:
   — Скажи мне, кого ты любишь?
   — Никого, — отвечала Юлия Марковна и глядела так, что сам черт не разобрал бы, правда ли это или нет.
   — Выходи за меня... выходи, — говорил Турбин, стискивая руку.
   Юлия Марковна отрицательно качала головой и улыбалась.
   Турбин хватал ее за горло, душил, шипел:
   — Скажи, чья это карточка стояла на столе, когда я раненый был у тебя?.. Черные баки...
   Лицо Юлии Марковны наливалось кровью, она начинала хрипеть. Жалко — пальцы разжимаются.
   — Это мой двою... троюродный брат.
   — Где он?
   — Уехал в Москву.
   — Большевик?
   — Нет, он инженер.
   — Зачем в Москву поехал?
   — Дело у него.
   Кровь отливала, и глаза Юлии Марковны становились хрустальными. Интересно, что можно прочитать в хрустале? Ничего нельзя.
   — Почему тебя муж оставил?
   — Я его оставила.
   — Почему?
   — Он — дрянь.
   — Ты дрянь и лгунья. Я тебя люблю, гадину.
   Юлия Марковна улыбалась.
   Так вечера и так ночи. Турбин уходил около полуночи через многоярусный сад, с искусанными губами. Смотрел на дырявый закостеневший переплет деревьев, что-то шептал.
   — Деньги нужны...
   И однажды напоролся на Николку. Николка, блестя воротничком и пуговицами шинели, шел, заломив голову и изучая звезды. Так и столкнулись нос к носу в нижнем ярусе сада у начала кирпичной дорожки, ведущей к мшистой калитке. Произошла пауза.
   — Ты, Никол? Ты где был? Гм...
   — Я к Най-Турсам ходил, — сообщил Николка, убирая глаза куда-то в сторону, — расписание поездов носил.
   — Разве они уезжают?
   — Нет, они нет, — ответил неожиданно навравший про расписание Николка и сам же испугался. Как это так уезжают? Кто уезжает? Даже жутко. — Нет, это, видишь ли, Алеша, старушка-хозяйка.
   — Ну, ладно. Не важно... Так они тут во флигеле?
   — Ей-Богу, — сказал Николка.
   — Ну, идем вместе.
   Братья заскрипели по снегу. Захлопнули калитку.
   — А ты, Алеша, здесь тоже был?
   — М-да, — послышалось в воротнике.
   — По делам или к больному?
   — К... угу, — ответил воротник.
   — Оригинальный сад, — начал занимать Николка брата разговором, — все ярусы, ярусы, флигеля.
   — Угу.
 
___________
 
   Турбин дал себе слово не читать газет, тем более украинских. Сидел дома, смутно слышал о том, что творится в Городе; за вечерним чаем, лишь только начинался разговор о Петлюре, начинал речь о том, что это, конечно, миф и что продолжаться это долго не может.
   — А что же будет? — спросила Елена.
   — А будут, кажется, большевики, — ответил Турбин.
   — Господи, Боже мой, — сказала Елена.
   — Пожалуй, лучше будет, — неожиданно вставил Мышлаевский, — по крайней мере сразу поотвинчивают нам всем головы, и станет чисто и спокойно. Зато на русском языке. Заберут в эту, как их, че-ку, по матери обложат и выведут в расход.
   — Что ты гадости какие-то говоришь?
   — Извини, Леночка, но, кажется, что-то здорово с Москвы ветром потянуло.
   — Да, будьте любезны, — присоединился к разговору и Демон-Шервинский и выложил на стол газету — «Вести».
   — Вот сволочь, — ответил Турбин, — как же она уцелела?
   Действительно, эта бессмертная газета была единственной уцелевшей на русском языке. Полмесяца жила газета тем, что поносила покойного гетмана и говорила о том, что Петлюра имеет здоровые корни и что мобилизация идет у нас блестяще. Вторые полмесяца она печатала приказы таинственного Петлюры на двух языках — ломаном украинском и параллельном ломаном русском, а третьи — передовые о том, что большевики негодяи и покушаются на здоровую украинскую государственность, и еще какие-то таинственные и мутные сводки, из которых можно было при внимательном чтении узнать, что какая-то чепуха вновь закипает на Украине и где-то, оказывается, идет драка с поляками, где-то идет драка с большевиками, причем...
   — Позвольте... позвольте...
   Р-раз... и нарушил Турбин свое честное слово. Впился в газету...
 
   ...врачам и фельдшерам явиться на регистрацию... под угрозой тягчайшей ответственности...
 
   — Начальник санитарного управления у этого босяка Петлюры доктор Курицкий...
   — Ты смотри, Алексей, лучше зарегистрируйся, — насторожился Мышлаевский, — а то влипнешь как пить дать. Ты на комиссию подай.
   — Покорнейше благодарю, — Турбин указал на плечо, — а они меня разденут и спросят, кто вам это украшение посадил? Дырки-то свежие. И влипнешь еще хуже. Вот что придется сделать. Ты, Никол, снеси за меня эту идиотскую анкету, сообщишь, что я немного нездоров. А там видно будет.
   — А они тебя катанут в полк, — сказал Мышлаевский, — раз ты здоровым себя покажешь.
   Турбин сложил кукиш и показал его туда, где можно было предполагать мифического и безликого Петлюру.
   — В ту же минуту на нелегальное положение, и буду сидеть, пока этого проходимца не вышибут из Города.
   — Уберут, — сказал уверенно Карась.
   — Кто?
   — Об этом товарищ Троцкий позаботится, можешь быть уверен, — пояснил мрачный Мышлаевский.
 
___________
 
   — Пожалуйте, — сказал Турбин[8].
   С кресла поднялся худенький и желтоватый молодой человек в сереньком френче. Глаза его были мутны и сосредоточенны. Турбин в белом халате посторонился и пропустил его в кабинет.
   — Садитесь, пожалуйста. Чем могу служить?
   — У меня сифилис, — хрипловатым голосом сказал посетитель и посмотрел на Турбина и прямо и мрачно.
   — Лечились уже?
   — Лечился, но плохо и неаккуратно. Лечение мало помогало.
   — Кто направил вас ко мне?
   — Настоятель церкви Николая Доброго отец Александр.
   — Как?
   — Отец Александр.
   — Вы что же, знакомы с ним?
   — Я у него исповедался, и беседа святого старика принесла мне душевное облегчение, — объяснил посетитель, глядя в небо. — Мне не следовало лечиться... Я так полагал. Нужно было бы терпеливо снести испытание, ниспосланное мне Богом за мой страшный грех, но настоятель внушил мне, что это я рассуждаю неправильно. И я подчинился ему.
   Турбин внимательнейшим образом вгляделся в зрачки[9] пациенту и первым долгом стал исследовать рефлексы. Но зрачки у владельца козьего меха оказались обыкновенные, только полные одной печальной чернотой.
   — Вот что, — сказал Турбин, отбрасывая молоток, — вы человек, по-видимому, религиозный?
   — Да, я день и ночь думаю о Боге и молюсь Ему. Единственному прибежищу и утешителю.
   — Это, конечно, очень хорошо, — отозвался Турбин[10], не спуская глаз с его глаз, — и я отношусь к этому с уважением, но вот что я вам посоветую: на время лечения вы уж откажитесь от вашей упорной мысли о Боге. Дело в том, что она у вас начинает смахивать на идею фикс. А в вашем состоянии это вредно[11]. Вам нужен воздух, движение и сон.
   — По ночам я молюсь.
   — Нет, это придется изменить. Часы молитвы придется сократить. Они вас будут утомлять, а вам необходим покой.
   Больной покорно опустил глаза.
   Он стоял перед Турбиным обнаженным и подчинялся осмотру.
   — Кокаин нюхали?
   — В числе мерзостей и пороков, которым я предавался, был и этот. Теперь нет.
   «Черт его знает... а вдруг жулик... притворяется; надо будет посмотреть, чтобы в передней шубы не пропали».
   Турбин нарисовал ручкой молотка на груди у больного большой знак вопроса. Белый знак превратился в красный.
   — Вы перестаньте увлекаться[12] религиозными вопросами. Вообще поменьше предавайтесь всяким тягостным размышлениям. Одевайтесь. С завтрашнего дня начну вам впрыскивать ртуть, а через неделю первое вливание.
   — Хорошо, доктор.
   — Кокаин нельзя. Пить нельзя. Женщины тоже...
   — Я удалился от женщин и ядов. Удалился и от злых людей, — говорил больной, застегивая рубашку, — злой гений моей жизни, предтеча антихриста, уехал в город дьявола.
   — Батюшка, нельзя так, — застонал Турбин, — ведь вы же в психиатрическую лечебницу попадете. Про какого антихриста вы говорите?
   — Я говорю про его предтечу Михаила Семеновича Шполянского, человека с глазами змеи и с черными баками[13]. Он уехал в царство антихриста, в Москву, чтобы подать сигнал и полчища аггелов вести на этот Город в наказание за грехи его обитателей. Как некогда Содом и Гоморра...
   — Это вы большевиков аггелами? Согласен. Но все-таки так нельзя[14]... Вы бром будете пить. По столовой ложке три раза в день... Какой он из себя... этот ваш предтеча[15]?
   — Он молод. Но мерзости в нем, как в тысячелетнем диаволе. Жен он склоняет на разврат, юношей на порок, и трубят уже, трубят боевые трубы грешных полчищ, и виден над полями лик сатаны и идущего за ним[16].
   — Троцкого?!
   — Да, это имя его, которое он принял. А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель.
   — Серьезно вам говорю[17]: если вы не прекратите это, вы смотрите... у вас мания развивается...
   — Нет, доктор, я нормален. Сколько, доктор, вы берете[18] за ваш святой труд?
   — Помилуйте, что у вас на каждом шагу слово «святой»? Ничего особенно святого я в своем труде не вижу. Беру я за курс, как все[19]. Если будете лечиться у меня, оставьте часть в задаток.
   — Очень хорошо.
   Френч расстегнулся.
   — У вас, может быть, денег мало? — пробурчал Турбин, глядя на потертые колени. — «Нет, он не жулик... нет... но свихнется[20]».
   — Нет, доктор, найдутся[21]. Вы облегчаете по-своему человечество.
   — И иногда очень удачно. Пожалуйста, бром принимайте аккуратно.
   — Полное облегчение, уважаемый доктор, мы получим только там. — Больной вдохновенно указал в беленький потолок. — А сейчас ждут нас всех испытания, коих мы еще не видали... И наступят они очень скоро.
   — Ну, покорнейше благодарю. Я уже испытал достаточно.
   — Нельзя зарекаться, доктор, ох нельзя, — бормотал больной, напяливая козий мех в передней, — ибо сказано: третий ангел вылил чашу в источники вод, и сделалась кровь.
   «Где-то я уже слыхал это?.. Ах, ну, конечно, со священником всласть натолковался. Вот подошли друг к другу — прелесть».
   — Убедительно советую, поменьше читайте Апокалипсис... Повторяю, вам вредно... Честь имею кланяться. Завтра в шесть часов, пожалуйста. Анюта, выпусти, пожалуйста[22]...
 
___________
 
   Открыв рты, Шервинского слушали[23] все, даже Анюта прислонилась к дверям.
   — Какие такие звезды? — мрачнейшим образом расспрашивал Мышлаевский.
   — Маленькие, как кокарды, пятиконечные. На всех папахах. А в середине серп и молоточек. Прут, как саранча, из-за Днепра[24].
   — Да откуда это известно? — подозрительно спросил Мышлаевский.
   — Очень хорошо известно, если уже есть раненые в госпиталях в Городе.
   — Алеша, — вскричал Николка, — ты знаешь, красные идут! Сейчас, говорят, бои идут под Бобровицами.
   Турбин первоначально перекосил злобно лицо и сказал с шипением:
   — Так и надо. Так ему, сукину сыну, мрази, и надо. — Потом остановился и тоже рот открыл. — Позвольте... это еще, может быть, так, утки... небольшая банда...
   — Утки? — радостно спросил Шервинский. Он развернул «Весть» и маникюренным ногтем отметил:
 
   «На Бобровицком направлении наши части доблестным ударом отбросили красных».
 
   — Ну, тогда действительно гроб... Раз такое сообщено, значит, красные Бобровицы взяли.
   — Определенно, — подтвердил Мышлаевский.
 
___________
 
   Эполеты на черном полотне. Старая кушетка.
   — Ну-с, Юленька, — молвил Турбин и вынул из заднего кармана револьвер Мышлаевского, взятый напрокат на один вечер, — скажи, будь добра, в каких ты отношениях с Михаил Семеновичем Шполянским?
   Юлия попятилась, наткнулась на стол, абажур звякнул... дзинь... В первый раз лицо Юлии стало неподдельно бледным.
   — Алексей... Алексей... что ты делаешь?
   — Скажи, Юлия, в каких ты отношениях с Михаил Семеновичем? — повторил Турбин твердо, как человек, решившийся наконец вырвать измучивший его гнилой зуб.
   — Что ты хочешь знать? — спросила Юлия, глаза ее шевелились, она руками закрывалась от дула.
   — Только одно: он твой любовник или нет?
   Лицо Юлии Марковны ожило немного. Немного крови вернулось к голове. Глаза ее блеснули странно, как будто вопрос Турбина показался ей легким, совсем нетрудным вопросом, как будто она ждала худшего. Голос ее ожил.
   — Ты не имеешь права мучить меня... ты, — заговорила она, — ну хорошо... в последний раз говорю тебе — он моим любовником не был. Не был. Не был.
   — Поклянись.
   — Клянусь.
   Глаза у Юлии Марковны были насквозь светлы, как хрусталь.
   Поздно ночью доктор Турбин стоял перед Юлией Марковной на коленях, уткнувшись головой в колени, и бормотал:
   — Ты замучила меня. Замучила меня, и этот месяц, что я узнал тебя, я не живу. Я тебя люблю, люблю... — страстно, облизывая губы, он бормотал...
   Юлия Марковна наклонялась к нему и гладила его волосы.
   — Скажи мне, зачем ты мне отдалась? Ты меня любишь? Любишь? Или же нет?
   — Люблю, — ответила Юлия Марковна и посмотрела на задний карман стоящего на коленях.
 
___________
 
   Когда в полночь Турбин возвращался домой, был хрустальный мороз. Небо висело твердое, громадное, и звезды на нем были натисканы красные, пятиконечные. Громадное всех и всех живее — Марс. Но доктор не смотрел на звезды.
   Шел и бормотал:
   — Не хочу испытаний. Довольно. Только эта комната. Эполеты. Шандал.
   В три дня все повернулось наново, и испытание — последнее перед началом новой, неслыханной и невиданной жизни — упало сразу на всех. И вестником его был Лариосик. Это произошло ровно в четыре часа дня, когда в столовой собрались все к обеду. Был даже Карась. Лариосик появился в столовой в виде несколько более парадном, чем обычно (твердые манжеты торчали), и вежливо и глухо попросил:
   — Не можете ли вы, Елена Васильевна, уделить мне две минуты времени?
   — По секрету? — спросила удивленная Елена, шурша поднялась и ушла в спальню.
   Лариосик приплелся за ней.
   — Придумал Ларион что-то интересненькое, — задумчиво сказал Николка.
   Мышлаевский, с каждым днем мрачневший, мрачно оглянулся почему-то (он разбавлял на буфете спирт).
   — Что такое? — спросила Елена.
   Лариосик потянул носом воздух, прищурился на окно, поморгал и произнес такую речь:
   — Я прошу у вас, Елена Васильевна, руки Анюты. Я люблю эту девушку. А так как она одинока, а вы ей вместо матери, я, как джентльмен, решил довести об этом до вашего сведения и просить вас ходатайствовать за меня.
   Рыжая Елена, подняв брови до предела, села в кресло. Произошла большая пауза.
   — Ларион, — наконец заговорила Елена, — решительно не знаю, что вам на это и сказать. Во-первых, простите, ведь так недавно еще пережили вашу драму... Вы сами говорили, что это неизгладимо...
   Лариосик побагровел.
   — Елена Васильевна, я вычеркнул ту дурную женщину из своего сердца. И даже карточку ее разорвал. Кончено. — Лариосик ладонью горизонтально отрезал кусок воздуху.
   — Потом... Да вы серьезно говорите?
   Лариосик обиделся.
   — Елена Васильевна... Я...
   — Ну простите, простите... Ну если серьезно, то вот что. Все-таки, Ларион Ларионыч, вы не забывайте, что вы по происхождению вовсе не пара Анюте...
   — Елена Васильевна, от вас с вашим сердцем я никак не ожидал такого возражения.
   Елена покраснела, запуталась.
   — Я говорю это только вот к чему — возможен ли счастливый брак при таких условиях? Да и притом, может быть, она вас не любит?
   — Это другое дело, — твердо вымолвил Лариосик, — тогда, конечно... Тогда... Во всяком случае, я вас прошу передать ей мое предложение...
   — Почему вы ей сами не хотите сказать?
   Лариосик потупился.
   — Я смущаюсь... я застенчив.
   — Хорошо, — сказала Елена, вставая, — но только хочу вас предупредить... мне кажется, что она любит кого-то другого...
   Лариосик изменился в лице и затопал вслед за Еленой в столовую. На столе уже дымился суп.
   — Начинайте без меня, господа, — сказала Елена, — я сейчас...
   В комнате за кухней Анюта, сильно изменившаяся за последнее время, похудевшая и похорошевшая какою-то наивной зрелой красотой, попятилась от Елены, взмахнула руками и сказала:
   — Да что вы, Елена Васильевна. Да не хочу я его.
   — Ну что же... — ответила Елена с облегченным сердцем, — ты не волнуйся, откажи и больше ничего. И живи спокойно. Успеешь еще.
   В ответ на это Анюта взмахнула руками и, прислонившись к косяку, вдруг зарыдала.
   — Что с тобой? — беспокойно спросила Елена. — Анюточка, что ты? Что ты? Из-за таких пустяков?
   — Нет, — ответила, всхлипывая, Анюта, — нет, не пустяки. Я, Елена Васильевна, — она фартуком размазала по лицу слезы и в фартук сказала, — беременна.
   — Что-о? Как? — спросила ошалевшая Елена таким тоном, словно Анюта сообщила ей совершенно невероятную вещь. — Как же ты это? Анюта?
 
___________
 
   В спальне под соколом поручик Мышлаевский впервые в жизни нарушил правило, преподанное некогда знаменитым командиром тяжелого мортирного дивизиона, — артиллерийский офицер никогда не должен теряться. Если он теряется, он не годится в артиллерию.
   Поручик Мышлаевский растерялся.
   — Знаешь, Виктор, ты все-таки свинья, — сказала Елена, качая головой.
   — Ну уж и свинья?.. — робко и тускло молвил Мышлаевский и поник головой.
 
___________
 
   В сумерки знаменитого этого дня 2 февраля 1919 года, когда обед, скомканный к черту, отошел в полном беспорядке, а Мышлаевский увез Анюту с таинственной запиской Турбина в лечебницу (записка была добыта после страшной ругани с Турбиным в белом кабинетике Еленой), а Николка, сообразивший, в чем дело, утешал убитого Лариосика в спальне у себя, Елена в сумерках у притолоки сказала Шервинскому, который играл свою обычную гамму на кистях ее рук:
   — Какие вы все прохвосты...
   — Ничего подобного, — ответил шепотом Демон, нимало не смущаясь, и притянул Елену, предварительно воровски оглянувшись, поцеловал ее в губы (в первый раз в жизни, надо сказать правду).
   — Больше не появляйтесь в доме, — неубедительно шепнула Елена.
   — Я не могу без вас жить, — зашептал Демон, и неизвестно, что бы он еще нашептал, если бы не брызнул в передней звонок.
 
___________
 
   Двое вооруженных в сером толклись в передней, не спуская глаз с доктора Турбина. Николка в крайней степени расстройства метался возле него и все-таки успел не только нашептать ему: «При первой возможности беги, Алеша... у них уже эвакуация...» — но и всунуть ему в карман револьвер Мышлаевского. Турбин, щурясь и стараясь не волноваться в присутствии хлопцев, глядел в бумагу. В ней по-украински было написано:
 
   «С одержанием съего препонуеться вам негойно...»
 
   Одним словом: явиться в 1-й полк синей дивизии в распоряжение командира полка для назначения на должность врача. А за неявку на мобилизацию, согласно объявлению третьего дня, подлежите военному суду.
   — Плевать, — совершенно беззвучно шептал Николка, отдавливая Турбина к двери в столовую, — в первый момент беги. Беги сейчас? А?
   — Нельзя. Елену возьмут, — одними губами, — лучше с дороги...
   — Так я сам приеду, — мрачно говорил Турбин.
   — Ни, — хлопцы качали головами, — приказано вас узять под конвой.
   — Где же этот полк?
   — Сейчас из Города выступает в Слободку, — пояснил один из хлопцев.
   — Кто командует?
   — Полковник Мащенко.
   Турбин еще раз перечел подпись — «Начальник Санитарного Управления лекарь Курицький».
   — Вот тебе и кит и кот, — возмущенно и вслух сказал Николка.
   .....................................
   .....................................
 

[21]

   Пан куренный в ослепительном свете фонаря[25] блеснул инеем, как елочный дед, и завопил на диковинном языке, состоящем из смеси русских, украинских и слов, сочиненных им самим — паном куренным:
   — В бога и мать!!! Скидай сапоги, кажу тебе! Скидай, сволочь. И если ты не поморозив, так я тебя расстреляю, бога, душу, твою мать!!
   Пан куренный взмахнул маузером, навел его на звезду Венеру, нависшую над Слободкой, и давнул гашетку. Косая молния резнула пять раз, пять раз оглушительно-весело ударил грохот из руки пана куренного, и пять же раз, весело кувыркнувшись — трах-тах-ах-тах-дах, — взмыло в обледеневших пролетах игривое эхо.
   Затем будущего приват-доцента и квалифицированного специалиста доктора Турбина сбросили с моста. Сечевики шарахнулись, как обезумевшее стадо, больничные халаты насели на них черной стеной, гнилой парапет крякнул, лопнул, и доктор Турбин, вскрикнув жалобно, упал, как куль с овсом.
   Так — снег холодный. Но если с высоты трех саженей с моста в бездонный сугроб — он горячий как кипяток.
   Доктор Турбин вонзился как перочинный ножик, пробил тонкий наст и, подняв на сажень обжигающую белую тучу, по горло исчез. Задохнувшись, рухнул на бок, еще глубже, нечеловеческим усилием взметнул вторую тучу, ощутил кипяток на руках и за воротником и каким-то чудом вылез. Сначала по грудь, потом по колена, по щиколотки (кипяток в кальсонах) — и, наконец, твердая обледеневшая покатость. На ней доктор сделал, против всякого своего желания, гигантский пируэт, ободрал о колючую проволоку левую руку в кровь и сел прямо на лед.
   С моста два раза стукнул маузер, забушевал гул и топот. А выше этажом — безукоризненная темно-синяя ночь, густо усыпанная звездами.
   К дрожащим звездам Турбин обратил свое лицо с белоснежными мохнатыми ресницами и звездам же начал свою речь, выплевывая снег изо рта:
   — Я — дурак!
   Слезы выступили на глазах у доктора, и он продолжал звездам и желтым мигающим огням Слободки:
   — Дураков надо учить. Так мне и надо. За то, что не удрал...
   Закоченевшей рукой он вытащил кой-как из кармана брюк платок и обмотал кисть. На платке сейчас же выступила черная полоса. Доктор продолжал, уставившись в волшебное небо:
   — Господи, если Ты существуешь, сделай так, чтобы большевики сию минуту появились в Слободке. Сию минуту. Я монархист по своим убеждениям. Но в данный момент тут требуются большевики. Черт. Течет... здорово ободрал. Ах, мерзавцы. Ну и мерзавцы. Господи, дай так, чтобы большевики сейчас же вон оттуда, из черной тьмы за Слободкой, обрушились на мост.
   Турбин сладострастно зашипел, представив себе матросов в черных бушлатах. Они влетают, как ураган, и больничные халаты бегут врассыпную. Остается пан куренный и эта гнусная обезьяна в алой шапке — полковник Мащенко. Оба они, конечно, падают на колени.
   — Змилуйтесь, добродию, — вопят они.
   Но тут доктор Турбин выступает вперед и говорит:
   — Нет, товарищи, нет. Я — монар...
   Нет, это лишнее... А так: я против смертной казни. Да, против. Карла Маркса я, признаться, не читал и даже не совсем понимаю, при чем он здесь, в этой кутерьме, но этих двух нужно убить как бешеных собак. Это — негодяи. Гнусные погромщики и грабители.
   — А-а... так... — зловеще отвечают матросы.
   — Д-да, т-товарищи. Я сам застрелю их.
   В руках у доктора матросский револьвер. Он целится. В голову. Одному. В голову. Другому.
   Тут снег за шиворотом растаял, озноб прошел по спине, и доктор Турбин опомнился. Весь в снеговой пудре, искрясь и сверкая, полез он по откосу обратно на мост. Руку нестерпимо дергало, и в голове звонили колокола.