Страница:
Она была внутри себя добрым, очень добрым человеком. Ее волновали другие люди, вернее, их горести - она плакала от них. Когда приходил наш разведенный член семейства, она спрашивала в середине разговора:
- А как ваши душевные дела?..
Я любил эту землю - землю нашего двора.
Мы ее хорошо знали. Вся наша жизнь проходила на ней. Она была исчерчена нами и истыкана нашими напильниками (когда играли в "города", "чира полмира!!"). Мы прижимались к ней даже губами (когда тянули из нее спички, что полагалось при игре в "ножички"). На ней еще не было асфальта, она была очень доброй (даже если споткнешься).
Вот ползешь в пальтишке под листьями где-нибудь в саду, прямо по земле, прижимаясь к ней, и не думаешь, конечно, ни про какую "грязь", потому что в этот миг одно: прятки!!!
И еще мы знали, что железяка, чуть выпирающая из земли в середине двора, - это от "щели", которая была под двором в войну.
Вдруг выглядываешь в окно: двор совсем другой, земли нет - он белый! Во дворе - зима. Снег - чистый, можно лизнуть. И огромные нежные валы по бокам дорожек, расчищенных к нашему флигелю и другим дворником тетей Соней. Снег! - это совсем другая жизнь.
Вечер без времени, без памяти, жизнь - вся сейчас!.. Крепость, снежки, снежные бабы, что угодно.
Мягкий, ласковый снег. Валенки. Мокрые варежки.
Яркое, чистое, темно-синее небо со звездами!
Вкусный воздух.
Теплые окна горят.
А потом - весна! Радостно, что снова появилась земля, мы по ней уже соскучились...
Воздух нашего двора состоял не просто из кислорода, азота, водорода, инертных газов и углерода. В нем было что-то еще, сверх полагавшихся 100 процентов. И это "еще" было очень питательным для нашего организма. На нем мы росли, розовея и радуясь. В нем была живая жизнь. Мы ее слышали не слыша, именно вдыхали.
Двор был живой. Он звучал. Звуки двора вошли в меня. (Еще с самых изначальных пор, когда я каждый день спал во дворе на раскладушке под крик бегающих старших мальчишек). Теперь я вспоминаю эти звуки каждый отдельно, а на самом деле они были все вместе, незамечаемые и неразделимые, все время с нами.
Звуки двора.
Ночью, когда лег спать, в полной тишине слышны далекие, неимоверно далекие паровозные гудки... Маленькие паровозики как будто, как будто в полусне...
"Старье бере-е-ем!"
"Бритвы-ножи-ножницы то-о-очим!"
- Мам, нам не надо ничего поточить?
- Нет, не надо.
"Кастрюли-корыта-чайники починя-я-яем!"
- Мам, нам не надо ничего починить?
- Нет, не надо.
Вечером играешь-играешь, бегаешь, и вдруг: громкая песня.
- Колька! Пьяный! Пьяный! - кричали во дворе.
Пьяный - это было самое страшное. Мы подбегали и смотрели из-за угла: вон, идет! Шагается, готовый, может быть, кинуться на нас?
Накануне праздника ложишься спать... По Новослободской проносятся мимо Тихвинского с шуршащим визгом троллейбусы, спешащие домой... Во сне забываешь о празднике. А утром, еще в полусне-полусне, слышишь вдруг отдаленные звуки оркестра: ого! сегодня же праздник! Праздник уже идет. Потом слышны "уди-уди", под окнами начинают ходить веселые беззаботные люди в галстуках и белых рубашках с флагами или шариками в руках, и становится обидно, что у тебя до сих нор ничего нет. Бежишь к Коле, с ним смотришь парад и, не досмотрев, бежишь с ним и пятью рублями на улицу. Там стоят лотки, мороженое и пирожки, валяются конфетные обертки и лопнувшие шарики и люди ходят прямо по мостовой. Старушка продает "уди-уди" - досталось! И шар. И мороженое. И шарик из опилок на резиночке - пугать ребят и девчонок (может быть). А главное - праздник. Все это - он. И весь день во дворе - "уди-уди", гармошка с Новослободской...
Тихие звуки похоронного оркестра...
Шумные свадьбы... (Татарская, например.)
И только дети появлялись в нашем дворе незаметно.
Взрослые, кроме того, что жили своей жизнью, на которую мы смотрели, нашей жизни во дворе никак не способствовали. Только однажды, когда мне было семь лет, ко мне подошла наша общественница и надоумила организовать во дворе тимуровскую команду.
Мама вышила мне звезду на фуфайке. В команде я получился командиром. Нам сказали, куда надо пойти, и мы пошли делегацией в жэковский клуб (почему-то). Когда мы туда пришли, какой-то дядя в комнате за сценой сказал, что первым делом надо составить списочек членов команды. Разграфил листок по линейке и объяснил, что такое "№ п/п" (которое должно быть в нем сбоку) это номера по порядку.
С тех нор главное, чем занималась команда, было составление ее многочисленных изменяющихся списков. Там же, в клубе, я дорвался до пишущей машинки. Я сразу сказал, что нам необходимы удостоверения, и стал их печатать, сидя в этой удаленной клубовской комнате.
Потом я попал в наш Дом пионеров в связи с этой командой. Какой-то дядя с плешью говорил мне про нас какие-то складные слова и записал их потом на бумажку: "Ребята нашего микрорайона...", "в деле помощи престарелым" и так далее. Потом в один день я снова туда пришел, и нас всех повезли в Дом культуры (что? зачем? как? - неясно). Мы собрались все за сценой, нам там в нервозной обстановке выдали белые рубашки - пионерскую форму, и мне тоже дали, хотя я был без галстука, октябренок (ах ты! - они были недовольны). Из-за кулис был виден "костер": снизу дул воздух, который колыхал красные тряпочки, из зала похожие на пламя. А потом я вышел на сцену с каким-то незнакомым мне пионером... Темный зал, полно людей. И я начал говорить туда - слова, которые мне сказали (оказалось, для этого): "Ребята нашего микрорайона..." Больше ничего не помню, все было непонятно...
А что касается того, что происходило во дворе, то Нинка (дочь того самого своего отца, который на меня кричал, чтобы я Коле не кричал) помогала старушке из заднего флигеля в черном одеянии, которая являлась представителем духовенства в нашем дворе, монашенкой. Но Нинка и без тимуровской команды ей помогала. И в конце концов, когда нам не дали комнату в каком-нибудь подвале (а такой свой "штаб", хоть внутри сложенных во дворе бревен - это была мечта!), нам надоели списки и наши большие значки с буквой Т из картонки, обтянутой красной материей; все кончилось тем, что я ходил иногда к одной бабушке (ей ведь действительно это нужно было), приносил что-нибудь из овощного (хотя для своей семьи этого не делал) - обычно зеленый лук, который она ела на мое удивление с сахаром и рассказывала мне что-нибудь: она была учительницей русского языка в цирковой школе, учила Олега Попова.
Так была у нас эта команда. Шпана долго еще называла меня иронически "Тимур".
А шпана у нас была знаменитая, "тихвинская". Когда кто-нибудь сцеплялся, дело доходило до угроз:
- А я всю Тихвинскую позову!
- А я всю Хуторскую позову!
Хуторская - от нас далеко: за Савеловским! Так что понятно, какие тут масштабы.
Но меня они никогда не били (хотя опасность такая была). Потому что я знал Григу с нашего двора.
Моя мама не очень любила, что я все время пропадал во дворе. Особенно до школы. Банальная фраза - но она опасалась дурного влияния улицы. Хулигана Сашки (Григи), которого я обожал так, что даже целовал его в веснушчатые щеки. Сашка был из переднего флигеля. У них была большая семья - два брата, три сестры. Они жили в странной комнате, в которой паркет посередине вздуло, и пол был как морская волна. Они все были маленькие, не выросшие.
Однажды я увидел, что Сашкина мать берет чужое белье, чтобы стирать...
Сашкин отец был рабочий. Мы иногда спорили. Сашка говорил: почему его отец должен получать меньше моего, что у него, работа легкая? А я отвечал (это был, наверное, уже не первый наш спор, и я подготовился), что зато мой отец до того, как стал столько получать, учился, и ничего не получал, а Сашкин прямо сразу стал!
У Сашки были всякие шпанистые друзья не из нашего двора. Иногда они приходили и Сашку куда-нибудь звали. А он звал меня.
И вот они обнимают тебя за плечо, любят, и вы куда-то идете, делаете что-то, что они хотят... Однажды Сашка учил меня фарцевать жевательную резинку у иностранцев, которые только-только появились в Москве. Мы поехали к "Метрополю", и Сашка учил меня сказать: "Мейк чуингам, сувенир!" Я так и не сказал, было неудобно, но я знал, что Сашка этим все-таки занимается. У него были иностранные шариковые ручки. Их еще не было ни у кого, я даже верил (как и во многое другое, во что совершенно не верили взрослые), что написанное шариковой ручкой ровно через два года исчезнет.
Я несколько раз чувствовал, что шпана меня засасывает. Когда ты с ними, хорошо, вы все вместе можете делать что угодно, всякие странные необычные смелые вещи... Но потом приходишь во двор, домой - и неприятно, особенно перед мамой.
Писать эти строчки будет особенно приятно.
- Как тебя зовут, мальчик? - говорят мне взрослые, чтобы спросить.
- Коля, - отвечаю я.
- А сколько тебе лет? - говорят они, подумав.
- Семь, - отвечаю я. ("Семь", - отвечаю я!..)
- Значит, первого сентября в школу пойдешь? - самостоятельно догадываются взрослые, радуясь порядку в жизни.
- Нет. Второго, - говорю я как есть.
- Как? Почему второго? - спрашивают взрослые. Они не понимают, почему второго.
- Потому что первое - воскресенье.
- А-а...
Жизнь в детстве отличалась тем, что абсолютно была наделена смыслом. Смысл нашей жизни был в самой нашей жизни.
Мы учились в школе. А что мы еще могли делать? Разве мог существовать в целом свете хоть один "более удачный вариант" (как у взрослых это бывает)? Нет, конечно. Тут все было оптимально!
А кончив учиться, что-то там за весь день ухватив, мы приходили, снимали серую форму, надевали что-нибудь плохое, ласковое, в чем можно бегать, - и выходили (во двор). И были счастливы.
Дома или в школе могло быть неуютно, скучно. Могли не понимать совершенно, так что хотелось плакать! А выбежишь во двор - слезы внутри пройдут, во дворе всегда было хорошо. Каждый день, если не болели или не наказывались, мы, конечно же, выбегали во двор.
Целый драгоценный день впереди!! И мы думаем: вот что сегодня будем делать? Про что-то говорим: "Да ну!.." (про "казаков-разбойников", например). А потом вдруг что-то очень здорово подходит, и мы отправляемся это осуществлять! Какое-нибудь рискованное предприятие, например. У них был особый дух: немножко страшно, немножко хочется, чтобы все кончилось хорошо, а это с рискованными предприятиями не всегда совмещалось; а все-таки интересно, и мы идем...
Тут, конечно, важно еще, чье слово сказано: отношения-то у нас сложные! Во дворе каждый день заново решалось, уважать тебя сегодня и слушать тебя, как только ты начинаешь говорить, или же не очень и слишком уж часто для дружеского смеха над тобой вместе с остальными посмеиваться.
А когда нас собиралось много, может быть, даже все, бывало праздничное настроение! Все вышли, так здорово: никому еще не кричат из форточки идти домой, можно играть в какую угодно игру, на любую хватит ребят - и прежде всего в наш наилюбимейший штандер с досками. Я бегу домой, задыхаясь, за фанерками для него (от посылок с юга - фрукты), беру их как можно больше, и, задыхаясь, играем, и весь вечер задыхаясь, и от радости тоже...
(Были еще, правда, во дворе девчонки. Но о них даже кощунственно говорить. У них занятия были серые. "Дочки-матери" - отчерчена "квартира", они заходят туда и говорят: "чик-трак". "Секреты" - зарытые под стеклом красивые бумажки. Прыгалки, "классики". Они не занимали во дворе серьезного места. По крайней мере, мы не обращали на них особого внимания.)
Самая прекрасная, самая восхитительная, самая вкусная вещь, бывшая в нашей жизни, - это неожиданные события.
Папа приходит вдруг с работы не просто с портфелем, а с какой-то еще большой коробкой! Как с коробкой?! Значит, в коробке что-то есть?! Есть! В коробке - ПЫЛЕСОС! У нас теперь дома будет пылесос!
Вот мы собрали портфельчики, выучили (в разумных пределах) уроки и бредем темным зимним утром в школу со вкусом сыра во рту.
И тут вдруг кто-то бежит, спотыкаясь, навстречу и кричит:
- Уроков не будет, в школе от мороза котел лопнул!!
И, захлебнувшись, чуть не надает...
Вот это да!!
Или кто-то приходит и говорит:
- В этой четверти сказали уже с авторучками приходить. Будем авторучками писать!
Ничего себе!
Когда был прекрасный солнечный день, да еще воскресенье, все дома - я просыпался и слышал негромкие голоса всех за дверью, думавших, что я сплю, то от избытка радости я делал вот что. Еще более тишайшим образом я одевался, раскрывал окно и выпрыгивал с нашего высокого первого этажа, пролетев над подвальной ямой, в сад. Обегал кругом - и звонил в дверь.
Они открывали - а я там, пришел и не сплю! Вот здорово!
Когда бывают неожиданные события и что-то вдруг получается не по расписанию, - жизнь, как подземный ручей, выбивается наружу. (И появляется, о чем говорить.)
На море мы не лежали бессмысленно под солнцем, притворившись мертвыми и затаив дыхание в сознании того, что наша кожа в эти мгновения несколько меняет свой цвет ("!!!"). Нет. Солнце нам и так светило. И потому мы еще могли бесконечно - пока взрослые не позовут - смотреть, какие есть на пляже интересные камни разные, ракушки, собирать их в руку, так как жалко оставлять, как живут волны и вообще на все то, что в изобилии происходило вокруг.
А потом конец лету, и пора уезжать в Москву, то есть в далекий двор, где все мальчишки, радуясь друг другу, собираются к первому сентября, и один какой-то, самый несчастный, который оставался совсем один во дворе, становится все счастливее, не веря своему счастью, что снова во дворе все.
Перед этим, еще на море, пакуется чемодан, и хочется вложить незаметно между слоями одежды баночку с белым морским песком - а вдруг взрослые не заметят, не возмутятся, высыпая его тут же на землю: "Да ты что, за две тысячи километров песок везти!" - и тогда можно будет потом, в Москве, в привычной квартире достать этот песок, и будет так странно, что он здесь, и так интересно...
Ни до, ни после, ни в один год взрослой жизни у меня не было весны такой, как в 1960 году! Мне было десять лет. Я вдруг почему-то заметил ее и был дико рад, как будто до этого такого времени года у меня вовсе не было. Я ходил и радовался, радовался каждой расстегнутой пуговице на своем пальто, лужам, солнцу, следил за ее успехами. И страшно вдруг полюбил Маяковского. Почитав дома немного его стихов, я больше не мог: захлебывался - и выбегал во двор, чтобы отдышаться!
В Москве были первые дни поэзии, и я пошел на площадь Маяковского. Стояла деревянная трибуна с поэтами, площадь вся была полна народу. И я стоял на подножке автобуса "Книги", тянул шею за Евтушенко, которого все скандированием вызывали из толпы. А потом, уже просто, как всегда по субботам, у нового памятника Маяковскому все, кто хотел, читали стихи. И я слушал, остриженный наголо в честь любви к своему поэту. А потом посмотрел вдруг на часы: ого! - одиннадцать уже! Я стал пробираться, маленький, из молодой толпы слушавших, удивленных: чего это я там так долго делал?..
Я никогда не чувствовал себя маленьким.
То есть я, конечно, знал, что сейчас мне пять лет, а вот сейчас десять. Но мне от этого было не легче. Я знал это точно так же, как теперь знаю, что мне двадцать два. Это была моя необходимая естественная жизнь то, что меня называют мальчиком в троллейбусе, когда просят оторвать билетик, чтобы самой не вставать и чтобы место не пропадало...
Вам - пятьдесят четыре года? А мне - тринадцать. Вот и все. Разве только проблем в моей голове было, мыслей пробегало - больше.
Книги, живые книги. Тогдашние книги (хоть они и сейчас стоят на полке). Очень особенные. Со своим характером.
"Конек-Горбунок". Любимая. Возлюбленная. Единственная. Прекрасная (всеми своими чертами). Черноокая.
"Сказки братьев Гримм". Толстая. Растрепанная. Зачитанная. Загадочная (тайны в ее толще). Страх.
В метро мне казалось, что там только один рельс, я был в этом уверен. Меня к краю платформы не подпускали, и ближний рельс я никогда не видел.
Но представляете, с каким чувством я ездил в вагоне?
Вся окружающая жизнь в детстве полна голосов, звуков, запахов, как лесная поляна в знойный летний полдень.
(Потом все это выключается, остается одно изображение.)
Можно было идти по дороге, а после сесть на корточки и долго-долго ее рассматривать...
Все живое, все движется, и неизвестно, куда пойдет, и, может, на тебя. И солнце светит.
- А как ваши душевные дела?..
Я любил эту землю - землю нашего двора.
Мы ее хорошо знали. Вся наша жизнь проходила на ней. Она была исчерчена нами и истыкана нашими напильниками (когда играли в "города", "чира полмира!!"). Мы прижимались к ней даже губами (когда тянули из нее спички, что полагалось при игре в "ножички"). На ней еще не было асфальта, она была очень доброй (даже если споткнешься).
Вот ползешь в пальтишке под листьями где-нибудь в саду, прямо по земле, прижимаясь к ней, и не думаешь, конечно, ни про какую "грязь", потому что в этот миг одно: прятки!!!
И еще мы знали, что железяка, чуть выпирающая из земли в середине двора, - это от "щели", которая была под двором в войну.
Вдруг выглядываешь в окно: двор совсем другой, земли нет - он белый! Во дворе - зима. Снег - чистый, можно лизнуть. И огромные нежные валы по бокам дорожек, расчищенных к нашему флигелю и другим дворником тетей Соней. Снег! - это совсем другая жизнь.
Вечер без времени, без памяти, жизнь - вся сейчас!.. Крепость, снежки, снежные бабы, что угодно.
Мягкий, ласковый снег. Валенки. Мокрые варежки.
Яркое, чистое, темно-синее небо со звездами!
Вкусный воздух.
Теплые окна горят.
А потом - весна! Радостно, что снова появилась земля, мы по ней уже соскучились...
Воздух нашего двора состоял не просто из кислорода, азота, водорода, инертных газов и углерода. В нем было что-то еще, сверх полагавшихся 100 процентов. И это "еще" было очень питательным для нашего организма. На нем мы росли, розовея и радуясь. В нем была живая жизнь. Мы ее слышали не слыша, именно вдыхали.
Двор был живой. Он звучал. Звуки двора вошли в меня. (Еще с самых изначальных пор, когда я каждый день спал во дворе на раскладушке под крик бегающих старших мальчишек). Теперь я вспоминаю эти звуки каждый отдельно, а на самом деле они были все вместе, незамечаемые и неразделимые, все время с нами.
Звуки двора.
Ночью, когда лег спать, в полной тишине слышны далекие, неимоверно далекие паровозные гудки... Маленькие паровозики как будто, как будто в полусне...
"Старье бере-е-ем!"
"Бритвы-ножи-ножницы то-о-очим!"
- Мам, нам не надо ничего поточить?
- Нет, не надо.
"Кастрюли-корыта-чайники починя-я-яем!"
- Мам, нам не надо ничего починить?
- Нет, не надо.
Вечером играешь-играешь, бегаешь, и вдруг: громкая песня.
- Колька! Пьяный! Пьяный! - кричали во дворе.
Пьяный - это было самое страшное. Мы подбегали и смотрели из-за угла: вон, идет! Шагается, готовый, может быть, кинуться на нас?
Накануне праздника ложишься спать... По Новослободской проносятся мимо Тихвинского с шуршащим визгом троллейбусы, спешащие домой... Во сне забываешь о празднике. А утром, еще в полусне-полусне, слышишь вдруг отдаленные звуки оркестра: ого! сегодня же праздник! Праздник уже идет. Потом слышны "уди-уди", под окнами начинают ходить веселые беззаботные люди в галстуках и белых рубашках с флагами или шариками в руках, и становится обидно, что у тебя до сих нор ничего нет. Бежишь к Коле, с ним смотришь парад и, не досмотрев, бежишь с ним и пятью рублями на улицу. Там стоят лотки, мороженое и пирожки, валяются конфетные обертки и лопнувшие шарики и люди ходят прямо по мостовой. Старушка продает "уди-уди" - досталось! И шар. И мороженое. И шарик из опилок на резиночке - пугать ребят и девчонок (может быть). А главное - праздник. Все это - он. И весь день во дворе - "уди-уди", гармошка с Новослободской...
Тихие звуки похоронного оркестра...
Шумные свадьбы... (Татарская, например.)
И только дети появлялись в нашем дворе незаметно.
Взрослые, кроме того, что жили своей жизнью, на которую мы смотрели, нашей жизни во дворе никак не способствовали. Только однажды, когда мне было семь лет, ко мне подошла наша общественница и надоумила организовать во дворе тимуровскую команду.
Мама вышила мне звезду на фуфайке. В команде я получился командиром. Нам сказали, куда надо пойти, и мы пошли делегацией в жэковский клуб (почему-то). Когда мы туда пришли, какой-то дядя в комнате за сценой сказал, что первым делом надо составить списочек членов команды. Разграфил листок по линейке и объяснил, что такое "№ п/п" (которое должно быть в нем сбоку) это номера по порядку.
С тех нор главное, чем занималась команда, было составление ее многочисленных изменяющихся списков. Там же, в клубе, я дорвался до пишущей машинки. Я сразу сказал, что нам необходимы удостоверения, и стал их печатать, сидя в этой удаленной клубовской комнате.
Потом я попал в наш Дом пионеров в связи с этой командой. Какой-то дядя с плешью говорил мне про нас какие-то складные слова и записал их потом на бумажку: "Ребята нашего микрорайона...", "в деле помощи престарелым" и так далее. Потом в один день я снова туда пришел, и нас всех повезли в Дом культуры (что? зачем? как? - неясно). Мы собрались все за сценой, нам там в нервозной обстановке выдали белые рубашки - пионерскую форму, и мне тоже дали, хотя я был без галстука, октябренок (ах ты! - они были недовольны). Из-за кулис был виден "костер": снизу дул воздух, который колыхал красные тряпочки, из зала похожие на пламя. А потом я вышел на сцену с каким-то незнакомым мне пионером... Темный зал, полно людей. И я начал говорить туда - слова, которые мне сказали (оказалось, для этого): "Ребята нашего микрорайона..." Больше ничего не помню, все было непонятно...
А что касается того, что происходило во дворе, то Нинка (дочь того самого своего отца, который на меня кричал, чтобы я Коле не кричал) помогала старушке из заднего флигеля в черном одеянии, которая являлась представителем духовенства в нашем дворе, монашенкой. Но Нинка и без тимуровской команды ей помогала. И в конце концов, когда нам не дали комнату в каком-нибудь подвале (а такой свой "штаб", хоть внутри сложенных во дворе бревен - это была мечта!), нам надоели списки и наши большие значки с буквой Т из картонки, обтянутой красной материей; все кончилось тем, что я ходил иногда к одной бабушке (ей ведь действительно это нужно было), приносил что-нибудь из овощного (хотя для своей семьи этого не делал) - обычно зеленый лук, который она ела на мое удивление с сахаром и рассказывала мне что-нибудь: она была учительницей русского языка в цирковой школе, учила Олега Попова.
Так была у нас эта команда. Шпана долго еще называла меня иронически "Тимур".
А шпана у нас была знаменитая, "тихвинская". Когда кто-нибудь сцеплялся, дело доходило до угроз:
- А я всю Тихвинскую позову!
- А я всю Хуторскую позову!
Хуторская - от нас далеко: за Савеловским! Так что понятно, какие тут масштабы.
Но меня они никогда не били (хотя опасность такая была). Потому что я знал Григу с нашего двора.
Моя мама не очень любила, что я все время пропадал во дворе. Особенно до школы. Банальная фраза - но она опасалась дурного влияния улицы. Хулигана Сашки (Григи), которого я обожал так, что даже целовал его в веснушчатые щеки. Сашка был из переднего флигеля. У них была большая семья - два брата, три сестры. Они жили в странной комнате, в которой паркет посередине вздуло, и пол был как морская волна. Они все были маленькие, не выросшие.
Однажды я увидел, что Сашкина мать берет чужое белье, чтобы стирать...
Сашкин отец был рабочий. Мы иногда спорили. Сашка говорил: почему его отец должен получать меньше моего, что у него, работа легкая? А я отвечал (это был, наверное, уже не первый наш спор, и я подготовился), что зато мой отец до того, как стал столько получать, учился, и ничего не получал, а Сашкин прямо сразу стал!
У Сашки были всякие шпанистые друзья не из нашего двора. Иногда они приходили и Сашку куда-нибудь звали. А он звал меня.
И вот они обнимают тебя за плечо, любят, и вы куда-то идете, делаете что-то, что они хотят... Однажды Сашка учил меня фарцевать жевательную резинку у иностранцев, которые только-только появились в Москве. Мы поехали к "Метрополю", и Сашка учил меня сказать: "Мейк чуингам, сувенир!" Я так и не сказал, было неудобно, но я знал, что Сашка этим все-таки занимается. У него были иностранные шариковые ручки. Их еще не было ни у кого, я даже верил (как и во многое другое, во что совершенно не верили взрослые), что написанное шариковой ручкой ровно через два года исчезнет.
Я несколько раз чувствовал, что шпана меня засасывает. Когда ты с ними, хорошо, вы все вместе можете делать что угодно, всякие странные необычные смелые вещи... Но потом приходишь во двор, домой - и неприятно, особенно перед мамой.
Писать эти строчки будет особенно приятно.
- Как тебя зовут, мальчик? - говорят мне взрослые, чтобы спросить.
- Коля, - отвечаю я.
- А сколько тебе лет? - говорят они, подумав.
- Семь, - отвечаю я. ("Семь", - отвечаю я!..)
- Значит, первого сентября в школу пойдешь? - самостоятельно догадываются взрослые, радуясь порядку в жизни.
- Нет. Второго, - говорю я как есть.
- Как? Почему второго? - спрашивают взрослые. Они не понимают, почему второго.
- Потому что первое - воскресенье.
- А-а...
Жизнь в детстве отличалась тем, что абсолютно была наделена смыслом. Смысл нашей жизни был в самой нашей жизни.
Мы учились в школе. А что мы еще могли делать? Разве мог существовать в целом свете хоть один "более удачный вариант" (как у взрослых это бывает)? Нет, конечно. Тут все было оптимально!
А кончив учиться, что-то там за весь день ухватив, мы приходили, снимали серую форму, надевали что-нибудь плохое, ласковое, в чем можно бегать, - и выходили (во двор). И были счастливы.
Дома или в школе могло быть неуютно, скучно. Могли не понимать совершенно, так что хотелось плакать! А выбежишь во двор - слезы внутри пройдут, во дворе всегда было хорошо. Каждый день, если не болели или не наказывались, мы, конечно же, выбегали во двор.
Целый драгоценный день впереди!! И мы думаем: вот что сегодня будем делать? Про что-то говорим: "Да ну!.." (про "казаков-разбойников", например). А потом вдруг что-то очень здорово подходит, и мы отправляемся это осуществлять! Какое-нибудь рискованное предприятие, например. У них был особый дух: немножко страшно, немножко хочется, чтобы все кончилось хорошо, а это с рискованными предприятиями не всегда совмещалось; а все-таки интересно, и мы идем...
Тут, конечно, важно еще, чье слово сказано: отношения-то у нас сложные! Во дворе каждый день заново решалось, уважать тебя сегодня и слушать тебя, как только ты начинаешь говорить, или же не очень и слишком уж часто для дружеского смеха над тобой вместе с остальными посмеиваться.
А когда нас собиралось много, может быть, даже все, бывало праздничное настроение! Все вышли, так здорово: никому еще не кричат из форточки идти домой, можно играть в какую угодно игру, на любую хватит ребят - и прежде всего в наш наилюбимейший штандер с досками. Я бегу домой, задыхаясь, за фанерками для него (от посылок с юга - фрукты), беру их как можно больше, и, задыхаясь, играем, и весь вечер задыхаясь, и от радости тоже...
(Были еще, правда, во дворе девчонки. Но о них даже кощунственно говорить. У них занятия были серые. "Дочки-матери" - отчерчена "квартира", они заходят туда и говорят: "чик-трак". "Секреты" - зарытые под стеклом красивые бумажки. Прыгалки, "классики". Они не занимали во дворе серьезного места. По крайней мере, мы не обращали на них особого внимания.)
Самая прекрасная, самая восхитительная, самая вкусная вещь, бывшая в нашей жизни, - это неожиданные события.
Папа приходит вдруг с работы не просто с портфелем, а с какой-то еще большой коробкой! Как с коробкой?! Значит, в коробке что-то есть?! Есть! В коробке - ПЫЛЕСОС! У нас теперь дома будет пылесос!
Вот мы собрали портфельчики, выучили (в разумных пределах) уроки и бредем темным зимним утром в школу со вкусом сыра во рту.
И тут вдруг кто-то бежит, спотыкаясь, навстречу и кричит:
- Уроков не будет, в школе от мороза котел лопнул!!
И, захлебнувшись, чуть не надает...
Вот это да!!
Или кто-то приходит и говорит:
- В этой четверти сказали уже с авторучками приходить. Будем авторучками писать!
Ничего себе!
Когда был прекрасный солнечный день, да еще воскресенье, все дома - я просыпался и слышал негромкие голоса всех за дверью, думавших, что я сплю, то от избытка радости я делал вот что. Еще более тишайшим образом я одевался, раскрывал окно и выпрыгивал с нашего высокого первого этажа, пролетев над подвальной ямой, в сад. Обегал кругом - и звонил в дверь.
Они открывали - а я там, пришел и не сплю! Вот здорово!
Когда бывают неожиданные события и что-то вдруг получается не по расписанию, - жизнь, как подземный ручей, выбивается наружу. (И появляется, о чем говорить.)
На море мы не лежали бессмысленно под солнцем, притворившись мертвыми и затаив дыхание в сознании того, что наша кожа в эти мгновения несколько меняет свой цвет ("!!!"). Нет. Солнце нам и так светило. И потому мы еще могли бесконечно - пока взрослые не позовут - смотреть, какие есть на пляже интересные камни разные, ракушки, собирать их в руку, так как жалко оставлять, как живут волны и вообще на все то, что в изобилии происходило вокруг.
А потом конец лету, и пора уезжать в Москву, то есть в далекий двор, где все мальчишки, радуясь друг другу, собираются к первому сентября, и один какой-то, самый несчастный, который оставался совсем один во дворе, становится все счастливее, не веря своему счастью, что снова во дворе все.
Перед этим, еще на море, пакуется чемодан, и хочется вложить незаметно между слоями одежды баночку с белым морским песком - а вдруг взрослые не заметят, не возмутятся, высыпая его тут же на землю: "Да ты что, за две тысячи километров песок везти!" - и тогда можно будет потом, в Москве, в привычной квартире достать этот песок, и будет так странно, что он здесь, и так интересно...
Ни до, ни после, ни в один год взрослой жизни у меня не было весны такой, как в 1960 году! Мне было десять лет. Я вдруг почему-то заметил ее и был дико рад, как будто до этого такого времени года у меня вовсе не было. Я ходил и радовался, радовался каждой расстегнутой пуговице на своем пальто, лужам, солнцу, следил за ее успехами. И страшно вдруг полюбил Маяковского. Почитав дома немного его стихов, я больше не мог: захлебывался - и выбегал во двор, чтобы отдышаться!
В Москве были первые дни поэзии, и я пошел на площадь Маяковского. Стояла деревянная трибуна с поэтами, площадь вся была полна народу. И я стоял на подножке автобуса "Книги", тянул шею за Евтушенко, которого все скандированием вызывали из толпы. А потом, уже просто, как всегда по субботам, у нового памятника Маяковскому все, кто хотел, читали стихи. И я слушал, остриженный наголо в честь любви к своему поэту. А потом посмотрел вдруг на часы: ого! - одиннадцать уже! Я стал пробираться, маленький, из молодой толпы слушавших, удивленных: чего это я там так долго делал?..
Я никогда не чувствовал себя маленьким.
То есть я, конечно, знал, что сейчас мне пять лет, а вот сейчас десять. Но мне от этого было не легче. Я знал это точно так же, как теперь знаю, что мне двадцать два. Это была моя необходимая естественная жизнь то, что меня называют мальчиком в троллейбусе, когда просят оторвать билетик, чтобы самой не вставать и чтобы место не пропадало...
Вам - пятьдесят четыре года? А мне - тринадцать. Вот и все. Разве только проблем в моей голове было, мыслей пробегало - больше.
Книги, живые книги. Тогдашние книги (хоть они и сейчас стоят на полке). Очень особенные. Со своим характером.
"Конек-Горбунок". Любимая. Возлюбленная. Единственная. Прекрасная (всеми своими чертами). Черноокая.
"Сказки братьев Гримм". Толстая. Растрепанная. Зачитанная. Загадочная (тайны в ее толще). Страх.
В метро мне казалось, что там только один рельс, я был в этом уверен. Меня к краю платформы не подпускали, и ближний рельс я никогда не видел.
Но представляете, с каким чувством я ездил в вагоне?
Вся окружающая жизнь в детстве полна голосов, звуков, запахов, как лесная поляна в знойный летний полдень.
(Потом все это выключается, остается одно изображение.)
Можно было идти по дороге, а после сесть на корточки и долго-долго ее рассматривать...
Все живое, все движется, и неизвестно, куда пойдет, и, может, на тебя. И солнце светит.