Страница:
...Эта треклятая жизнь все больше сжимает свои костлявые пальцы на моем горле, и мне, вместо того чтобы сидеть за моим (чужим) письменным столом, приходится вкалывать редактором на телевидении. Должность моя, доложу тебе, солнышко, на одну ступеньку выше той, которую ты занимал, работая в этих стенах в шестнадцатилетнем возрасте. Здесь все по-прежнему: длинные коридоры с шипящими клозетами в конце, та же суета, те же массивные деревянные двери при входе в студию с круглыми смотровыми окошечками и громадными металлическими задвижками. А кнопки осветительных приборов, видимо, до сих пор помнят прикосновение твоих пальцев. Диктор Дадонов гуляет с педерастическими ужимками, Римма Абоева сверкает жаждущими антоновки зубами, а твоя подруга Зифа раздалась после родов. Ребята вспоминают тебя с неподдельной грустью, пересказывая историю о том, как ты напоил их кахетинским вином, а потом вы вышли на Осетинку и горланили песни. Признаться, это льстит отцовскому самолюбию.
Настало то самое время, и я молю Уастырджи2 не лишать меня сил бороться с превратностями судьбы. Осенью хотел приехать в Москву повидать внуков, но не довелось. Больше всего меня угнетает одиночество. Сбежав из Грузии, я полагал, что друзья не оставят меня в беде. Какая наивность! Они, как и Бено с Гутаром, бросили меня. Впрочем, Бено и Гутару это простительно, их подлость напитана ложным патриотизмом. А здесь-то, здесь?! Если б ты знал, каким холодом повеяло с их седеющих бород. Я стал сторониться их, чтобы не тревожить лишний раз. В этом году только один раз побывал в кабинете у Цамела, да и то меня силком затащил туда Нафи. Три дня тому назад забрел к Аслану Бедойты. Завидев меня, он вскочил со своего кресла и заявил: "Михал, извини, но я плохо себя чувствую и ухожу домой". Оскорбился? Не то слово. Неужто он был настолько болен, что не удержался и обосрал нашу дружбу! Уж не говорю об осетинском Фарне3. В прошлом году Аслану понадобилась машина съездить в Саниба, и он из-под земли меня достал. А теперь ему и другим плевать на то, что со мною жена, и мы вчетвером ютимся в однокомнатной квартирке вместе с моим двоюродным братом Ильей и его женой Маквалой, что буханка хлеба нынче стоит пятнадцать целковых и Михалу неоткуда взять эти деньги. Я задержался в дверях и бросил ему через плечо: "Аслан, я не только хороший шофер, могу выполнять и другую не очень тяжелую физическую работу, например чистить ботинки или мыть окна в кабинетах. Авось пригожусь!" Я думал, это моя Осетия, но где она, где Осетия?! И что мне делать, ведь обратной дороги нет. Мы, писатели, должны заботиться друг о друге. Хоть они с Цамелом приличные сволочи, но все же я не перестаю о них думать, потому что знал их совсем другими и потому что они были хорошими поэтами, пока не стали чиновниками. Когда мы добрались до Дзауджикау, Аслан с Цамелом обнадежили меня, дескать, пиши побольше, а с публикациями проблем не будет и в "Мах дуге", да и в "Растдзинаде". Справедливости ради, газеты публикуют все мои материалы, но разве ж на эти гонорары проживешь. А недавно принес Аслану повесть и попросил прочитать, прежде чем передать редакторам. Он отказался категорически. Ситуация сложилась презабавнейшая. У меня давно есть имя, и, в общем-то, я не подохну, коли меня не опубликуют. Дело в другом. Я просил Аслана прочитать повесть только потому, что в кармане моем давно гуляет ветер, он может ускорить публикацию. А он прикинулся шлангом, как ты выражаешься, остался безучастным к моим проблемам. Игорь, я пока в состоянии оценить настоящего писателя, человека - не всегда. И я спрашиваю тебя: как бы я поступил на его месте? Как бы я поступил, будь я первым секретарем Союза писателей, а Цамел Хугаты беженцем? Разве я не разогнал бы всех своих литконсультантов, чтобы высвободить для него рабочее место? Я бы сказал ему: Цамел, брат мой, успокой свое израненное сердце, выбери себе любую работу. Я бы сказал Аслану Бедойты, будь я главным редактором журнала, а он беженцем из Грузии: Аслан, брат мой, для тебя всегда найдется работа! А если не найдется, поделим с тобой мой кабинет, и так мы будем жить до лучших времен! Не знаю, может, они и впрямь больны неизлечимой болезнью. Может, от водки сердца их раскисли и перестали ощущать чужую боль. Я готов высказать им в лицо свое негодование и оставить их навсегда.
Игорь, никогда еще не было так тяжело нашей с тобой Осетии (если она еще существует!) и нашему народу (если он еще сохранился!). Ты должен уяснить себе это. Помнишь, мальчишкой ты предлагал создать аппарат для переливания боли? Но разве писатель не есть тот самый аппарат? Только действие его обратное. Он забирает часть боли, дабы облегчить страдания человека. Однако писатель, кроме функции перекачивания через себя боли, выполняет еще и функцию фильтрации ее, очищения, накапливая в собственной душе грязь и смрад, дабы передать реципиенту облагороженную, чистую боль, которая не вызывает побочных эффектов в виде тошноты или отторжения.
Как же быть, как дышать этим воздухом, если нам не нашлось места даже на родине? Может, податься в далекие края, подобно нашему Иласу, где, по мнению поэта Шамиля Джиккайты, скорость износа сердечной мышцы не всегда пропорциональна расстоянию между стертыми до крови ступнями и давно погасшим очагом, но пыли, осевшей на лицо, вполне достанет насыпать могильный холм. Или вернуться в Грузию, где враги уже сняли маски, а люди, чьим мнением я дорожил, попрятались по норам. Ты догадываешься, кого я имею в виду. В дни, когда народ, словно бы сорвавшись с цепи, с пеной на губах отстаивает национальную идентичность, писатель должен найти в себе силы преодолеть эту тяжелейшую косность, стряхнуть с себя оковы национальной принадлежности, возвыситься и быть прежде всего благородным и великодушным. Он должен быть рядом с братьями по перу и делить с ними их участь, а не молчать, набравши в рот воды, как это делают грузинские писатели - братья Тамаз и Отар Чиладзе, Джансуг Чарквиани и другие. Даже под страхом смерти. Ибо грош цена всем нашим произведениям, лишенным человеческого, мужского, если угодно, эквивалента, которым питается и писательский, и прочие таланты и без которого все наше творчество - очковтирательство. Как просто в период смуты быть оратором, эксплуатируя национальную идею, сдобренную набившей оскомину темой народного страдания! Господи! Знал бы ты, кто выползает в лидеры. С каким самозабвением, дрожью в голосе, разглагольствуют они о притеснениях собственного народа, который еще вчера обирали без зазрения совести, какая ненависть горит в их глазах при упоминании о невесть как обосновавшихся на их земле гостях-осетинцах и с каким удовольствием сбрасывают с себя вечером взятую напрокат чуху с газырями да обтягивающие икры азиатские сапоги, пахнущие хозяйственным мылом. Национальная гордость? Прекрати, не смеши меня. Человек, торговавший сосисками да пивом на платформе Самтредиа, с подобострастием заглядывавший клиентам в глаза, чьей вожделенной мечтой была черная машина "ГАЗ-24", не может пробудить во мне симпатию избитыми фразами об униженной Грузии. Но речь ведь не о нем, Игорь...
Какая печаль, но земля, кажется, действительно уменьшилась в размерах от болтовни политиканов, свернулась, что дворняга под дождем, и не в состоянии уместить на себе национальные амбиции. Ибо даже крепкое дружеское рукопожатие не сокращает расстояния между людьми настолько, насколько взгляд, обращенный на тебя через автоматный прицел, взгляд, заставляющий уткнуться мордой в черное жерло непонимания. Названия этому чувству ты не найдешь ни в одном словаре, так как оно не наше, не земное. Думаешь, стреляем друг в друга? Не-ет, ошибка! Мы взяли на мушку собственное будущее, и дрожащим от нетерпения пальцем пытаемся спустить курок. Все равно что вспороть брюхо беременной бабе. Это, доложу тебе, похлеще каннибализма. В чем дело? Что творится в мире? Неужто Господь судил нам отсечь себя от будущего? Прости мне мою сентиментальность, но перед бегством из Грузии я поднялся к могиле великого Ильи Чавчавадзе и набрал в пакетик горсточку землицы, а потом, проезжая Нар, остановился у могилы нашего Коста и снова набрал земли. Я смешал их и храню в кармане. Глупости, конечно, но пакетик этот не позволяет мне слишком отдаляться от дедовских истин. Наши предки были умнее нас, раз сумели прожить среди грузин в мире и согласии и не позабыть свой язык.
Пакетик всегда со мной. Надеюсь, имена двух великих людей, с чьих могил я взял по горсточке земли, помогут мне сохранить достоинство. Впрочем, кому это нужно? Только мне? Что мне ответить твоим грузинским племянникам, Георгию и Нино Хажалия, или твоим сыновьям, Алану и Джиуару Булкаты, если они спросят меня: "Где ж ты был, дед, когда осетины с грузинами убивали друг друга, а мертвых не позволяли хоронить на своих кладбищах и тогда погост пришлось устроить возле школы, на футбольном поле?" Удовлетворит ли их ответ, если я вытащу из кармана мой пакетик, положу перед ними и, воздев руки к небу, произнесу: "Клянусь вам этой смешанной землей, моей вины нет ни перед кем!" Нет, не удовлетворит. Потому что это обывательский ответ. А знаешь, что бы их удовлетворило? Если бы с двух сторон границы собрались грузины и осетины и вместе подняли бы меня на копья - так, мол, тебе, Михал Булкаты, с твоим двуязычием, за то, что не смог погасить огонь войны. И они будут правы.
Видать, я совсем состарился, если мечтаю о том времени, когда мы с тобой, как раньше, в Пицунде, сядем в соседних комнатах и станем работать, а вечерами пить Иорамовское вино и болтать о чем угодно, преодолевая неловкость общения (ведь нам с тобой было непросто общаться, разве что посредством эпистолярия), и однажды, после обеда, я приду к тебе со слезами на глазах и скажу: "Я, кажется, убил своего персонажа!" И может быть, мы поплачем вместе.
Не сердись на меня за эти строки. Береги детей.
Ваш Михал.
- Вон твоя бабка Досыр. Кин, Игори! - закричал Джиг.
- Прекрати, - сказал я, не оборачиваясь.
Мы загорали на крыше, лежа на животе так, чтобы был виден весь город, и наш двор с вечно текущим краном, и скамейки вдоль забора, где вечерами отдыхали соседи.
- Не обижайся, Паганини, но это смешно, когда она пытается заговорить со мной по-осетински.
- Она уже старая и плохо видит.
- Скажи ей, пусть испечет пироги с луком, - попросил Джиг.
- Нравятся?
- Еще бы! - Глаза его загорелись неподдельным восторгом. - Они как-то по-особенному пахнут, надкусанным желудем, что ли, или пылью после мороси.
- Фантазер! - снисходительно улыбнулся я.
- А помнишь, как она возила нас в деревню? - спросил он внезапно.
- Конечно, - ответил я.
- Надо было дать пинка под зад тому мужику.
- Какому мужику? - притворился я, будто не понимаю.
- Да ты уже все забыл, - оживился Джиг, - мы шли к автобусу по автостанции, Досыр тащила тяжелую сумку, а мужик пробежал мимо и толкнул ее, даже не остановился.
- Уж он бы нам накостылял, - сказал я.
- Досыр стояла в растерянности, а мы собирали продукты, рассыпанные по земле, помнишь?
- Конечно, помню.
- Мне так стало ее жалко, что хоть землю грызи.
- Да, - согласился я, - и мне тоже.
- А потом, в автобусе, ты проблевался, слабак! - хмыкнул Джиг. - Отчего тебя всегда тошнит в машине, а? Даже жвачка не помогает.
- Черт меня знает, сам себя ненавижу за это.
- Ничего, - хлопнул он меня по плечу, - это ничего. Со многими случается.
Со стороны железнодорожного вокзала донесся пьяный голос диспетчера, через громкоговоритель призывающего машинистов вернуться на исходную, так как через сорок минут ожидается прибытие тридцать шестого скорого. Мы лежали на крыше между самодельных телевизионных антенн, и весь город был как на ладони, и мы вдыхали его испарения, чувствуя, что он наш, до каждого камушка наш, и, что бы ни случилось, не променяем ни на какой другой. Взгляд шарил по пыльным переулкам, пробирался сквозь базарные ряды к шапито с красно-белым парусиновым шатром и пестрым треугольным флажком на куполе, откуда однажды из клетки украли дрессированного медвежонка, и был скандал на весь город, а возле базара наша школа с двумя фонтанчиками у серого забора, а вдоль дороги канава. По двору бродил маленький усатый человек с морщинами на бритом затылке. Звали его Жора. Он совмещал обязанности сторожа и буфетчика. Маленький и усатый Жора, которого как-то во время перемены мы застали за мастурбацией, и он заорал: "Уйди от окна, не заслоняй вид!" - а мы, наоборот, бросились к окну и увидели француженку Кетеван Амирановну, собирающую рассыпанные яблоки, и юбка ее задралась, и видны ажурные трусики, а затем стали свистеть, гикать и стучать в стекло, и француженка обернулась и погрозила нам пальцем, но юбку одернула. Жора же оправился, как мог, зашел за прилавок, прикрывая коротенькими пальцами причинное место, и принялся копаться в железном сейфе, будто от результатов этого поиска зависела судьба школы. На следующий день он пригласил нас - человек пятнадцать - в буфет и угостил булками с повидлом, умоляя никому не рассказывать о случившемся, мы дали слово, однако не сдержали его.
Нам отлично была знакома улица Горького, по которой мы ходили в школу и возвращались домой. Впрочем, случалось, сворачивали у отделения пожарной команды направо и мимо милиции выходили к городскому кинотеатру, на ступеньках которого дежурил директор - однорукий Гриша. Он самолично следил за тем, чтобы, не дай Бог, не проскочили в зал зайцы. А во время вечерних сеансов, когда демонстрировались фильмы для взрослых, изобилующие сценами насилия и убийств, зрители принимались скандировать: "По-мо-ги, Гри-ша! По-мо-ги, Гри-ша! По-мо-ги, Гри-ша!" За кинотеатром виднелся стеклянный продмаг с разжиревшими кошками на обитых клеенкой прилавках и тавотными консервными банками на полках, и булочная за углом, у которой к пяти часам вечера выстраивалась очередь, потому что привозили горячий хлеб, и люди брали его про запас, и автобусная остановка напротив кожно-венерического диспансера, больше напоминавшего сельсовет, нежели медицинское учреждение, и центральный универмаг, который по ночам охраняла огромная овчарка - она рыскала по торговым залам и рычала на прильнувших снаружи к стеклам прохожих. На противоположной стороне улицы высилось серое солидное здание Дома культуры с колоннами и порталом. Это было прибежище для самодеятельных музыкантов и актеров. Зал, впрочем, набивался битком. Пахло духами "Красная Москва" и нафталином.
Колоннада смотрела на привокзальную площадь. Наряду с Домом культуры в городе числилась еще одна достопримечательность - здание железнодорожного вокзала. Слева от входа помещался туалет, откуда несло аммиаком и хлоркой. Здание было длинным, двухэтажным. У входа сидел ассириец, чистильщик обуви с буденновскими усами, и курил "Приму" через янтарный мундштук. Постоянно толпящиеся вокруг него зеваки дали ему прозвище Червь. Стоило приглядеться повнимательнее к его худым юрким рукам с большим серебряным перстнем на среднем пальце, украшенным каллиграфическими инициалами, к подобострастной улыбке, к черному дерматиновому переднику с красно-зелеными матерчатыми подвязками, и к черной же подставке для ног с ящичками для кремов, гвоздей, шнурков и стелек, и никелированному сапожку на самой подставке, куда клиент клал ногу, откинувшись в удобное кресло с подголовником, - и подошва вставлялась в сапожок, словно в гнездо, стоило понаблюдать за его работой, тщательной и ловкой, за тем, как он выдавливал черный крем на каблук, сжимая тюбик большим и указательным пальцем, и при этом тюбик делал - пф! - и как он орудовал щетками, как отточены были его движения, и как любовно - после минутного перерыва, во время которого он успевал закурить и, коверкая слова, поведать о том, как пьяный стрелочник угодил под поезд и ему по колено оттяпало ногу, - он протирал обувь коричневым куском замши, доводя ее до блеска, - стоило приглядеться ко всему этому, и можно было понять простую истину: прозвище Червь не самое обидное на свете, и оно как нельзя лучше соответствует ассирийцу-чистильщику.
За универмагом начинался городской парк. Вдоль тротуара тянулся бетонный бордюр, на котором иногда устраивались задумчивые старушки продавцы каштанов и семечек. Вареные каштаны нанизывались на черную нитку и стоили двадцать копеек, стакан семечек - десять. Вход в парк со стороны улицы Кецховели также украшали колонны. По бокам на постаментах сидели каменные львы с отбитыми носами. Они больше походили на бульдогов, и только густая грива напоминала о том, что перед нами цари зверей, а не собаки. В постаментах были выдолблены скамейки, но на них почему-то никто никогда не сидел. А напротив росла сирень, густая и раскидистая, и квадратные плиты на тротуаре качались, словно сдвинутые с места крышки канализационных люков, и дальше - зеленые двери сберкассы с треснувшими стеклами, что держались на честном слове да на пуговицах, величиной с целковый, - где я однажды выиграл в лотерею мопед "Вятку", но двоюродный брат Рубен отобрал у меня лотерейный билет и смылся, а взамен оставил гармонь без двух клавиш, и дальше открытый сквер с поющим фонтаном, возле которого вечерами собиралась молодежь и слушала музыку, и площадь Победы за сквером с лубочным памятником матери погибших солдат, сжимающей в руках венок, и вечный огонь, который зажигался только под Девятое мая - к монументу подъезжала газовая машина с надписью "Пропан-огнеопасно", из кабины выпрыгивал молодец с похмельной физиономией, со скрежетом вытаскивал металлическую задвижку и сбрасывал у памятника три заправленных баллона, и газа хватало почти на сутки, а потом огонь гас. За памятником высился четырехэтажный дом с красными деревянными балконами, и дальше забегаловка "Пирожковая" - напротив нашей бакалеи, и улица Руставели, обсаженная кленами, под листьями коих днем таилась комариная мошкара, а ночью вылетала в спальни, и книжный магазин, где продавали все, что угодно, только не книги, и "Овощи", и пивной завод, откуда пахло дрожжами, и речушка Лохоба, что несла в своих темных водах фекалии еврейского поселка Кулаши, расположенного выше по течению, и набережная, изрытая ржавыми трубами, а за ним - автомобильный мост через железную дорогу, с которого, когда начиналось наводнение, виднелось, как разливается река Риони и вода подступает к городу, а за мостом - автострада, ведущая на восток...
- Локомотив маневрирует, - подал голос Джиг. - Скоро придет московский поезд.
- Опять у вагона-ресторана выстроится очередь за сметаной, - отозвался я.
- Я люблю сметану, - сказал он.
- А я предпочитаю московские конфеты, в особенности "Раковые шейки".
- Ну, - обиделся Джиг, - про конфеты я вообще не говорю.
- Смотри, на перроне уже толпится народ.
- Айда спустимся вниз, - предложил Джиг. - Отставкич вытащил свой велосипед.
- Погоди, успеется, давай полежим еще, - откинулся я на спину. Солнце палило нещадно, пот катился градом, а уходить не хотелось.
Джиг отхлебнул из бутылки теплой воды.
- Мы с тобой схлопочем солнечный удар, - недовольно пробормотал он.
Интересно, засекла нас тетя Юля или нет, - сказал я и закрыл глаза.
1 Буччу-Куыж - мальчик-щенок (осетинск.).
2 Уастырджи - святой Георгий (осетинск.).
3 Фарн - мир, уважение, благодать (осетинск.).
Настало то самое время, и я молю Уастырджи2 не лишать меня сил бороться с превратностями судьбы. Осенью хотел приехать в Москву повидать внуков, но не довелось. Больше всего меня угнетает одиночество. Сбежав из Грузии, я полагал, что друзья не оставят меня в беде. Какая наивность! Они, как и Бено с Гутаром, бросили меня. Впрочем, Бено и Гутару это простительно, их подлость напитана ложным патриотизмом. А здесь-то, здесь?! Если б ты знал, каким холодом повеяло с их седеющих бород. Я стал сторониться их, чтобы не тревожить лишний раз. В этом году только один раз побывал в кабинете у Цамела, да и то меня силком затащил туда Нафи. Три дня тому назад забрел к Аслану Бедойты. Завидев меня, он вскочил со своего кресла и заявил: "Михал, извини, но я плохо себя чувствую и ухожу домой". Оскорбился? Не то слово. Неужто он был настолько болен, что не удержался и обосрал нашу дружбу! Уж не говорю об осетинском Фарне3. В прошлом году Аслану понадобилась машина съездить в Саниба, и он из-под земли меня достал. А теперь ему и другим плевать на то, что со мною жена, и мы вчетвером ютимся в однокомнатной квартирке вместе с моим двоюродным братом Ильей и его женой Маквалой, что буханка хлеба нынче стоит пятнадцать целковых и Михалу неоткуда взять эти деньги. Я задержался в дверях и бросил ему через плечо: "Аслан, я не только хороший шофер, могу выполнять и другую не очень тяжелую физическую работу, например чистить ботинки или мыть окна в кабинетах. Авось пригожусь!" Я думал, это моя Осетия, но где она, где Осетия?! И что мне делать, ведь обратной дороги нет. Мы, писатели, должны заботиться друг о друге. Хоть они с Цамелом приличные сволочи, но все же я не перестаю о них думать, потому что знал их совсем другими и потому что они были хорошими поэтами, пока не стали чиновниками. Когда мы добрались до Дзауджикау, Аслан с Цамелом обнадежили меня, дескать, пиши побольше, а с публикациями проблем не будет и в "Мах дуге", да и в "Растдзинаде". Справедливости ради, газеты публикуют все мои материалы, но разве ж на эти гонорары проживешь. А недавно принес Аслану повесть и попросил прочитать, прежде чем передать редакторам. Он отказался категорически. Ситуация сложилась презабавнейшая. У меня давно есть имя, и, в общем-то, я не подохну, коли меня не опубликуют. Дело в другом. Я просил Аслана прочитать повесть только потому, что в кармане моем давно гуляет ветер, он может ускорить публикацию. А он прикинулся шлангом, как ты выражаешься, остался безучастным к моим проблемам. Игорь, я пока в состоянии оценить настоящего писателя, человека - не всегда. И я спрашиваю тебя: как бы я поступил на его месте? Как бы я поступил, будь я первым секретарем Союза писателей, а Цамел Хугаты беженцем? Разве я не разогнал бы всех своих литконсультантов, чтобы высвободить для него рабочее место? Я бы сказал ему: Цамел, брат мой, успокой свое израненное сердце, выбери себе любую работу. Я бы сказал Аслану Бедойты, будь я главным редактором журнала, а он беженцем из Грузии: Аслан, брат мой, для тебя всегда найдется работа! А если не найдется, поделим с тобой мой кабинет, и так мы будем жить до лучших времен! Не знаю, может, они и впрямь больны неизлечимой болезнью. Может, от водки сердца их раскисли и перестали ощущать чужую боль. Я готов высказать им в лицо свое негодование и оставить их навсегда.
Игорь, никогда еще не было так тяжело нашей с тобой Осетии (если она еще существует!) и нашему народу (если он еще сохранился!). Ты должен уяснить себе это. Помнишь, мальчишкой ты предлагал создать аппарат для переливания боли? Но разве писатель не есть тот самый аппарат? Только действие его обратное. Он забирает часть боли, дабы облегчить страдания человека. Однако писатель, кроме функции перекачивания через себя боли, выполняет еще и функцию фильтрации ее, очищения, накапливая в собственной душе грязь и смрад, дабы передать реципиенту облагороженную, чистую боль, которая не вызывает побочных эффектов в виде тошноты или отторжения.
Как же быть, как дышать этим воздухом, если нам не нашлось места даже на родине? Может, податься в далекие края, подобно нашему Иласу, где, по мнению поэта Шамиля Джиккайты, скорость износа сердечной мышцы не всегда пропорциональна расстоянию между стертыми до крови ступнями и давно погасшим очагом, но пыли, осевшей на лицо, вполне достанет насыпать могильный холм. Или вернуться в Грузию, где враги уже сняли маски, а люди, чьим мнением я дорожил, попрятались по норам. Ты догадываешься, кого я имею в виду. В дни, когда народ, словно бы сорвавшись с цепи, с пеной на губах отстаивает национальную идентичность, писатель должен найти в себе силы преодолеть эту тяжелейшую косность, стряхнуть с себя оковы национальной принадлежности, возвыситься и быть прежде всего благородным и великодушным. Он должен быть рядом с братьями по перу и делить с ними их участь, а не молчать, набравши в рот воды, как это делают грузинские писатели - братья Тамаз и Отар Чиладзе, Джансуг Чарквиани и другие. Даже под страхом смерти. Ибо грош цена всем нашим произведениям, лишенным человеческого, мужского, если угодно, эквивалента, которым питается и писательский, и прочие таланты и без которого все наше творчество - очковтирательство. Как просто в период смуты быть оратором, эксплуатируя национальную идею, сдобренную набившей оскомину темой народного страдания! Господи! Знал бы ты, кто выползает в лидеры. С каким самозабвением, дрожью в голосе, разглагольствуют они о притеснениях собственного народа, который еще вчера обирали без зазрения совести, какая ненависть горит в их глазах при упоминании о невесть как обосновавшихся на их земле гостях-осетинцах и с каким удовольствием сбрасывают с себя вечером взятую напрокат чуху с газырями да обтягивающие икры азиатские сапоги, пахнущие хозяйственным мылом. Национальная гордость? Прекрати, не смеши меня. Человек, торговавший сосисками да пивом на платформе Самтредиа, с подобострастием заглядывавший клиентам в глаза, чьей вожделенной мечтой была черная машина "ГАЗ-24", не может пробудить во мне симпатию избитыми фразами об униженной Грузии. Но речь ведь не о нем, Игорь...
Какая печаль, но земля, кажется, действительно уменьшилась в размерах от болтовни политиканов, свернулась, что дворняга под дождем, и не в состоянии уместить на себе национальные амбиции. Ибо даже крепкое дружеское рукопожатие не сокращает расстояния между людьми настолько, насколько взгляд, обращенный на тебя через автоматный прицел, взгляд, заставляющий уткнуться мордой в черное жерло непонимания. Названия этому чувству ты не найдешь ни в одном словаре, так как оно не наше, не земное. Думаешь, стреляем друг в друга? Не-ет, ошибка! Мы взяли на мушку собственное будущее, и дрожащим от нетерпения пальцем пытаемся спустить курок. Все равно что вспороть брюхо беременной бабе. Это, доложу тебе, похлеще каннибализма. В чем дело? Что творится в мире? Неужто Господь судил нам отсечь себя от будущего? Прости мне мою сентиментальность, но перед бегством из Грузии я поднялся к могиле великого Ильи Чавчавадзе и набрал в пакетик горсточку землицы, а потом, проезжая Нар, остановился у могилы нашего Коста и снова набрал земли. Я смешал их и храню в кармане. Глупости, конечно, но пакетик этот не позволяет мне слишком отдаляться от дедовских истин. Наши предки были умнее нас, раз сумели прожить среди грузин в мире и согласии и не позабыть свой язык.
Пакетик всегда со мной. Надеюсь, имена двух великих людей, с чьих могил я взял по горсточке земли, помогут мне сохранить достоинство. Впрочем, кому это нужно? Только мне? Что мне ответить твоим грузинским племянникам, Георгию и Нино Хажалия, или твоим сыновьям, Алану и Джиуару Булкаты, если они спросят меня: "Где ж ты был, дед, когда осетины с грузинами убивали друг друга, а мертвых не позволяли хоронить на своих кладбищах и тогда погост пришлось устроить возле школы, на футбольном поле?" Удовлетворит ли их ответ, если я вытащу из кармана мой пакетик, положу перед ними и, воздев руки к небу, произнесу: "Клянусь вам этой смешанной землей, моей вины нет ни перед кем!" Нет, не удовлетворит. Потому что это обывательский ответ. А знаешь, что бы их удовлетворило? Если бы с двух сторон границы собрались грузины и осетины и вместе подняли бы меня на копья - так, мол, тебе, Михал Булкаты, с твоим двуязычием, за то, что не смог погасить огонь войны. И они будут правы.
Видать, я совсем состарился, если мечтаю о том времени, когда мы с тобой, как раньше, в Пицунде, сядем в соседних комнатах и станем работать, а вечерами пить Иорамовское вино и болтать о чем угодно, преодолевая неловкость общения (ведь нам с тобой было непросто общаться, разве что посредством эпистолярия), и однажды, после обеда, я приду к тебе со слезами на глазах и скажу: "Я, кажется, убил своего персонажа!" И может быть, мы поплачем вместе.
Не сердись на меня за эти строки. Береги детей.
Ваш Михал.
- Вон твоя бабка Досыр. Кин, Игори! - закричал Джиг.
- Прекрати, - сказал я, не оборачиваясь.
Мы загорали на крыше, лежа на животе так, чтобы был виден весь город, и наш двор с вечно текущим краном, и скамейки вдоль забора, где вечерами отдыхали соседи.
- Не обижайся, Паганини, но это смешно, когда она пытается заговорить со мной по-осетински.
- Она уже старая и плохо видит.
- Скажи ей, пусть испечет пироги с луком, - попросил Джиг.
- Нравятся?
- Еще бы! - Глаза его загорелись неподдельным восторгом. - Они как-то по-особенному пахнут, надкусанным желудем, что ли, или пылью после мороси.
- Фантазер! - снисходительно улыбнулся я.
- А помнишь, как она возила нас в деревню? - спросил он внезапно.
- Конечно, - ответил я.
- Надо было дать пинка под зад тому мужику.
- Какому мужику? - притворился я, будто не понимаю.
- Да ты уже все забыл, - оживился Джиг, - мы шли к автобусу по автостанции, Досыр тащила тяжелую сумку, а мужик пробежал мимо и толкнул ее, даже не остановился.
- Уж он бы нам накостылял, - сказал я.
- Досыр стояла в растерянности, а мы собирали продукты, рассыпанные по земле, помнишь?
- Конечно, помню.
- Мне так стало ее жалко, что хоть землю грызи.
- Да, - согласился я, - и мне тоже.
- А потом, в автобусе, ты проблевался, слабак! - хмыкнул Джиг. - Отчего тебя всегда тошнит в машине, а? Даже жвачка не помогает.
- Черт меня знает, сам себя ненавижу за это.
- Ничего, - хлопнул он меня по плечу, - это ничего. Со многими случается.
Со стороны железнодорожного вокзала донесся пьяный голос диспетчера, через громкоговоритель призывающего машинистов вернуться на исходную, так как через сорок минут ожидается прибытие тридцать шестого скорого. Мы лежали на крыше между самодельных телевизионных антенн, и весь город был как на ладони, и мы вдыхали его испарения, чувствуя, что он наш, до каждого камушка наш, и, что бы ни случилось, не променяем ни на какой другой. Взгляд шарил по пыльным переулкам, пробирался сквозь базарные ряды к шапито с красно-белым парусиновым шатром и пестрым треугольным флажком на куполе, откуда однажды из клетки украли дрессированного медвежонка, и был скандал на весь город, а возле базара наша школа с двумя фонтанчиками у серого забора, а вдоль дороги канава. По двору бродил маленький усатый человек с морщинами на бритом затылке. Звали его Жора. Он совмещал обязанности сторожа и буфетчика. Маленький и усатый Жора, которого как-то во время перемены мы застали за мастурбацией, и он заорал: "Уйди от окна, не заслоняй вид!" - а мы, наоборот, бросились к окну и увидели француженку Кетеван Амирановну, собирающую рассыпанные яблоки, и юбка ее задралась, и видны ажурные трусики, а затем стали свистеть, гикать и стучать в стекло, и француженка обернулась и погрозила нам пальцем, но юбку одернула. Жора же оправился, как мог, зашел за прилавок, прикрывая коротенькими пальцами причинное место, и принялся копаться в железном сейфе, будто от результатов этого поиска зависела судьба школы. На следующий день он пригласил нас - человек пятнадцать - в буфет и угостил булками с повидлом, умоляя никому не рассказывать о случившемся, мы дали слово, однако не сдержали его.
Нам отлично была знакома улица Горького, по которой мы ходили в школу и возвращались домой. Впрочем, случалось, сворачивали у отделения пожарной команды направо и мимо милиции выходили к городскому кинотеатру, на ступеньках которого дежурил директор - однорукий Гриша. Он самолично следил за тем, чтобы, не дай Бог, не проскочили в зал зайцы. А во время вечерних сеансов, когда демонстрировались фильмы для взрослых, изобилующие сценами насилия и убийств, зрители принимались скандировать: "По-мо-ги, Гри-ша! По-мо-ги, Гри-ша! По-мо-ги, Гри-ша!" За кинотеатром виднелся стеклянный продмаг с разжиревшими кошками на обитых клеенкой прилавках и тавотными консервными банками на полках, и булочная за углом, у которой к пяти часам вечера выстраивалась очередь, потому что привозили горячий хлеб, и люди брали его про запас, и автобусная остановка напротив кожно-венерического диспансера, больше напоминавшего сельсовет, нежели медицинское учреждение, и центральный универмаг, который по ночам охраняла огромная овчарка - она рыскала по торговым залам и рычала на прильнувших снаружи к стеклам прохожих. На противоположной стороне улицы высилось серое солидное здание Дома культуры с колоннами и порталом. Это было прибежище для самодеятельных музыкантов и актеров. Зал, впрочем, набивался битком. Пахло духами "Красная Москва" и нафталином.
Колоннада смотрела на привокзальную площадь. Наряду с Домом культуры в городе числилась еще одна достопримечательность - здание железнодорожного вокзала. Слева от входа помещался туалет, откуда несло аммиаком и хлоркой. Здание было длинным, двухэтажным. У входа сидел ассириец, чистильщик обуви с буденновскими усами, и курил "Приму" через янтарный мундштук. Постоянно толпящиеся вокруг него зеваки дали ему прозвище Червь. Стоило приглядеться повнимательнее к его худым юрким рукам с большим серебряным перстнем на среднем пальце, украшенным каллиграфическими инициалами, к подобострастной улыбке, к черному дерматиновому переднику с красно-зелеными матерчатыми подвязками, и к черной же подставке для ног с ящичками для кремов, гвоздей, шнурков и стелек, и никелированному сапожку на самой подставке, куда клиент клал ногу, откинувшись в удобное кресло с подголовником, - и подошва вставлялась в сапожок, словно в гнездо, стоило понаблюдать за его работой, тщательной и ловкой, за тем, как он выдавливал черный крем на каблук, сжимая тюбик большим и указательным пальцем, и при этом тюбик делал - пф! - и как он орудовал щетками, как отточены были его движения, и как любовно - после минутного перерыва, во время которого он успевал закурить и, коверкая слова, поведать о том, как пьяный стрелочник угодил под поезд и ему по колено оттяпало ногу, - он протирал обувь коричневым куском замши, доводя ее до блеска, - стоило приглядеться ко всему этому, и можно было понять простую истину: прозвище Червь не самое обидное на свете, и оно как нельзя лучше соответствует ассирийцу-чистильщику.
За универмагом начинался городской парк. Вдоль тротуара тянулся бетонный бордюр, на котором иногда устраивались задумчивые старушки продавцы каштанов и семечек. Вареные каштаны нанизывались на черную нитку и стоили двадцать копеек, стакан семечек - десять. Вход в парк со стороны улицы Кецховели также украшали колонны. По бокам на постаментах сидели каменные львы с отбитыми носами. Они больше походили на бульдогов, и только густая грива напоминала о том, что перед нами цари зверей, а не собаки. В постаментах были выдолблены скамейки, но на них почему-то никто никогда не сидел. А напротив росла сирень, густая и раскидистая, и квадратные плиты на тротуаре качались, словно сдвинутые с места крышки канализационных люков, и дальше - зеленые двери сберкассы с треснувшими стеклами, что держались на честном слове да на пуговицах, величиной с целковый, - где я однажды выиграл в лотерею мопед "Вятку", но двоюродный брат Рубен отобрал у меня лотерейный билет и смылся, а взамен оставил гармонь без двух клавиш, и дальше открытый сквер с поющим фонтаном, возле которого вечерами собиралась молодежь и слушала музыку, и площадь Победы за сквером с лубочным памятником матери погибших солдат, сжимающей в руках венок, и вечный огонь, который зажигался только под Девятое мая - к монументу подъезжала газовая машина с надписью "Пропан-огнеопасно", из кабины выпрыгивал молодец с похмельной физиономией, со скрежетом вытаскивал металлическую задвижку и сбрасывал у памятника три заправленных баллона, и газа хватало почти на сутки, а потом огонь гас. За памятником высился четырехэтажный дом с красными деревянными балконами, и дальше забегаловка "Пирожковая" - напротив нашей бакалеи, и улица Руставели, обсаженная кленами, под листьями коих днем таилась комариная мошкара, а ночью вылетала в спальни, и книжный магазин, где продавали все, что угодно, только не книги, и "Овощи", и пивной завод, откуда пахло дрожжами, и речушка Лохоба, что несла в своих темных водах фекалии еврейского поселка Кулаши, расположенного выше по течению, и набережная, изрытая ржавыми трубами, а за ним - автомобильный мост через железную дорогу, с которого, когда начиналось наводнение, виднелось, как разливается река Риони и вода подступает к городу, а за мостом - автострада, ведущая на восток...
- Локомотив маневрирует, - подал голос Джиг. - Скоро придет московский поезд.
- Опять у вагона-ресторана выстроится очередь за сметаной, - отозвался я.
- Я люблю сметану, - сказал он.
- А я предпочитаю московские конфеты, в особенности "Раковые шейки".
- Ну, - обиделся Джиг, - про конфеты я вообще не говорю.
- Смотри, на перроне уже толпится народ.
- Айда спустимся вниз, - предложил Джиг. - Отставкич вытащил свой велосипед.
- Погоди, успеется, давай полежим еще, - откинулся я на спину. Солнце палило нещадно, пот катился градом, а уходить не хотелось.
Джиг отхлебнул из бутылки теплой воды.
- Мы с тобой схлопочем солнечный удар, - недовольно пробормотал он.
Интересно, засекла нас тетя Юля или нет, - сказал я и закрыл глаза.
1 Буччу-Куыж - мальчик-щенок (осетинск.).
2 Уастырджи - святой Георгий (осетинск.).
3 Фарн - мир, уважение, благодать (осетинск.).