– Да, – ответила Нина совсем тихо. – Зачем вы так шутите? Я сначала хотела засмеяться, а потом мне стало грустно.
– Это еще почему? В самом деле так проголодались?
– Нет, вы же знаете.
– Что я знаю?
– Знаете, – настаивала Нина. Потом помолчала и добавила: – Ну и пусть! Скажите, а у вас есть красная икра?
– Нет, – признался я. – Зато есть филе палтуса.
– Не надо, хватит, – сказала Нина твердо. – Давайте отвлечемся. Я же все поняла.
– Что поняла?
– Что вы тоже голодный. А что у вас из окна видно?
– Из окна? Дома, копировальная фабрика. Как раз сейчас, полдвенадцатого, смена кончается. И много девушек выходит из проходной. И еще виден «Мосфильм». И пожарная команда. И железная дорога. Вот по ней сейчас идет электричка.
– И вы все видите?
– Электричка, правда, далеко идет. Видна только цепочка огоньков, окон!
– Вот вы и врете!
– Нельзя так со старшими разговаривать, – отозвался я. – Я не могу врать. Я могу ошибаться. Так в чем же я ошибся?
– Вы ошиблись в том, что видите электричку. Ее нельзя увидеть.
– Что же она, невидимая, что ли?
– Нет, она видимая, только окна светиться не могут. Да вы вообще из окна не выглядывали.
– Почему? Я стою перед самым окном.
– А у вас в кухне свет горит?
– Конечно, а как же я в темноте в холодильник бы лазил. У меня в нем перегорела лампочка.
– Вот, видите, я вас уже в третий раз поймала.
– Нина, милая, объясни мне, на чем ты меня поймала.
– Если вы смотрите в окно, то откинули затемнение. А если откинули затемнение, то потушили свет. Правильно?
– Неправильно. Зачем же мне затемнение? Война, что ли?
– Ой-ой-ой! Как же можно так завираться? А что же, мир, что ли?
– Ну, я понимаю, Вьетнам, Ближний Восток… Я не об этом.
– И я не об этом… Постойте, а вы инвалид?
– К счастью, все у меня на месте.
– У вас бронь?
– Какая бронь?
– А почему вы тогда не на фронте?
Вот тут я в первый раз заподозрил неладное. Девочка меня вроде бы разыгрывала. Но делала это так обыкновенно и серьезно, что чуть было меня не испугала.
– На каком я должен быть фронте, Нина?
– На самом обыкновенном. Где все. Где папа. На фронте с немцами. Я серьезно говорю, я не шучу. А то вы так странно разговариваете. Может быть, вы не врете о курице и яйцах?
– Не вру, – признался я. – И никакого фронта нет. Может быть, и в самом деле мне подъехать к вам?
– Так я в самом деле не шучу! – почти крикнула Нина. – И вы перестаньте. Мне было сначала интересно и весело. А теперь стало как-то не так. Вы меня простите. Как будто вы не притворяетесь, а говорите правду.
– Честное слово, девочка, я говорю правду, – сказал я.
– Мне даже страшно стало. У нас печка почти не греет. Дров мало. И темно. Только коптилка. Сегодня электричества нет. И мне одной сидеть ой как не хочется. Я все теплые вещи на себя накутала.
И тут же она резко и как-то сердито повторила вопрос:
– Вы почему не на фронте?
– На каком я могу быть фронте? Какой может быть фронт в семьдесят втором году?!
– Вы меня разыгрываете?
Голос опять сменил тон, был он недоверчив, был он маленьким, три вершка от пола. И невероятная, забытая картинка возникла перед глазами – то, что было со мной, но много лет, тридцать или больше лет назад. Когда мне тоже было двенадцать лет. И в комнате стояла «буржуйка». И я сижу на диване, подобрав ноги. И горит свечка, или это была керосиновая лампа? И курица кажется нереальной, сказочной птицей, которую едят только в романах, хотя я тогда не думал о курице…
– Вы почему замолчали? – спросила Нина. – Вы лучше говорите.
– Нина, – сказал я, – какой сейчас год?
– Сорок второй, – ответила Нина.
И я уже складывал в голове ломтики несообразностей в ее словах. Она не знает кинотеатра «Россия». И номер телефона у нее только из шести цифр. И затемнение…
– Ты не ошибаешься? – спросил я.
– Нет, – стояла на своем Нина.
Она верила в то, что говорила. Может, голос обманул меня? Может, ей не тринадцать лет? Может, она сорокалетняя женщина, заболела еще тогда, девочкой, и ей кажется, что она осталась там, где война?
– Послушайте, – сказал я спокойно, – не вешайте трубку. Сегодня двадцать третье декабря 1972 года. Война кончилась двадцать семь лет назад. Вы это знаете?
– Нет, – сказала Нина.
– Теперь знайте. Сейчас двенадцатый час… Ну как вам объяснить?
– Ладно, – сказала Нина покорно. – Я тоже знаю, что вы не привезете мне курицу. Мне надо было догадаться, что французских кур не бывает.
– Почему?
– Во Франции немцы.
– Во Франции давным-давно нет никаких немцев. Только если туристы. Но немецкие туристы бывают и у нас.
– Как так? Кто их пускает?
– А почему не пускать?
– Вы не вздумайте сказать, что фрицы нас победят! Вы, наверное, просто вредитель или шпион?
– Нет, я работаю в СЭВе, в Совете Экономической Взаимопомощи. Занимаюсь венграми.
– Вот и опять врете! В Венгрии фашисты.
– Венгры давным-давно прогнали своих фашистов. Венгрия – социалистическая республика.
– Ой, а я уж боялась, что вы и в самом деле вредитель. А вы все-таки все выдумываете. Нет, не возражайте. Вы лучше расскажите мне, как будет потом. Придумайте что хотите, только чтобы было хорошо. Пожалуйста. И извините меня, что я так с вами грубо разговаривала. Я просто не поняла.
И я не стал больше спорить. Как объяснить это? Я опять представил себе, как сижу в этом самом сорок втором году, как мне хочется узнать, когда наши возьмут Берлин и повесят Гитлера. И еще узнать, где я потерял хлебную карточку за октябрь. И сказал:
– Мы победим фашистов 9 мая 1945 года.
– Не может быть! Очень долго ждать.
– Слушай, Нина, и не перебивай. Я знаю лучше. И Берлин мы возьмем второго мая. Даже будет такая медаль – «За взятие Берлина». А Гитлер покончит с собой. Он примет яд. И даст его Еве Браун. А потом эсэсовцы вынесут его тело во двор имперской канцелярии, и обольют бензином, и сожгут.
Я рассказывал это не Нине. Я рассказывал это себе. И я послушно повторял факты, если Нина не верила или не понимала сразу, возвращался, когда она просила пояснить что-нибудь, и чуть было не потерял вновь ее доверия, когда сказал, что Сталин умрет. Но я потом вернул ее веру, поведав о Юрии Гагарине и о новом Арбате. И даже насмешил Нину, рассказав о том, что женщины будут носить брюки-клеш и совсем короткие юбки. И даже вспомнил, когда наши перейдут границу с Пруссией. Я потерял чувство реальности. Девочка Нина и мальчишка Вадик сидели передо мной на диване и слушали. Только они были голодные как черти. И дела у Вадика обстояли даже хуже, чем у Нины: хлебную карточку он потерял, и до конца месяца им с матерью придется жить на одну карточку – рабочую карточку, потому что Вадик посеял свою где-то во дворе, и только через пятнадцать лет он вдруг вспомнит, как это было, и будет снова расстраиваться, потому что карточку можно было найти даже через неделю; она, конечно, свалилась в подвал, когда он бросил на решетку пальто, собираясь погонять в футбол. И я сказал, уже потом, когда Нина устала слушать то, что полагала хорошей сказкой:
– Ты знаешь Петровку?
– Знаю, – сказала Нина. – А ее не переименуют?
– Нет. Так вот…
Я рассказал, как войти во двор под арку и где в глубине двора есть подвал, закрытый решеткой. И если это октябрь сорок второго года, середина месяца, то в подвале, вернее всего, лежит хлебная карточка. Мы там, во дворе играли в футбол, и я эту карточку потерял.
– Какой ужас! – сказала Нина. – Я бы этого не пережила. Надо сейчас же ее отыскать. Сделайте это.
Она тоже вошла во вкус игры, и где-то реальность ушла, и уже ни она, ни я не понимали, в каком году мы находимся, – мы были вне времени, ближе к ее сорок второму году.
– Я не могу найти карточку, – объяснил я. – Прошло много лет. Но если сможешь, зайди туда, подвал должен быть открыт. В крайнем случае скажешь, что карточку обронила ты.
И в этот момент нас разъединили.
Нины не было. Что-то затрещало в трубке, женский голос произнес:
– Это 143-18-15? Вас вызывает Орджоникидзе.
– Вы ошиблись номером, – ответил я.
– Извините, – сказал женский голос равнодушно.
И были короткие гудки.
Я сразу же набрал снова Нинин номер. Мне нужно было извиниться. Нужно было посмеяться вместе с девочкой. Ведь получилась, в общем, чепуха…
– Да, – сказал голос Нины. Другой Нины.
– Это вы? – спросил я.
– А, это ты, Вадим? Что, тебе не спится?
– Извини, – сказал я. – Мне другая Нина нужна.
– Что?
Я повесил трубку и снова набрал номер.
– Ты с ума сошел? – спросила Нина. – Ты пил?
– Извини, – сказал я и снова бросил трубку.
Теперь звонить было бесполезно. Звонок из Орджоникидзе все вернул на свои места. А какой у нее настоящий телефон? Арбат – три, нет, Арбат – один – тридцать два – тринадцать… Нет, сорок…
Взрослая Нина позвонила мне сама.
– Я весь вечер сидела дома, – сказала она. – Думала, ты позвонишь, объяснишь, почему ты вчера так вел себя. Но ты, видно, совсем сошел с ума.
– Наверное, – согласился я. Мне не хотелось рассказывать ей о длинных разговорах с другой Ниной.
– Какая еще другая Нина? – спросила она. – Это образ? Ты хочешь видеть меня иной?
– Спокойной ночи, Ниночка, – сказал я. – Завтра все объясню.
…Самое интересное, что у этой странной истории был не менее странный конец. На следующий день утром я поехал к маме. И сказал, что разберу антресоли. Я три года обещал это сделать, а тут приехал сам. Я знаю, что мама ничего не выкидывает. Из того, что, как ей кажется, может пригодиться. Я копался часа полтора в старых журналах, учебниках, разрозненных томах приложений к «Ниве». Книги были не пыльными, но пахли старой, теплой пылью. Наконец я отыскал телефонную книгу за 1950 год. Книга распухла от вложенных в нее записок и заложенных бумажками страниц, углы которых были обтрепаны и замусолены. Книга была настолько знакома, что казалось странным, как я мог ее забыть, – если б не разговор с Ниной, так бы никогда и не вспомнил о ее существовании. И стало чуть стыдно, как перед честно отслужившим костюмом, который отдают старьевщику на верную смерть.
Четыре первые цифры известны. Г-1-32… И еще я знал, что телефон, если никто из нас не притворялся, если надо мной не подшутили, стоял в переулке Сивцев Вражек, в доме 15/25. Никаких шансов найти телефон не было. Я уселся с книгой в коридоре, вытащив из ванной табуретку. Мама ничем не поняла, улыбнулась только, проходя мимо, и сказала:
– Ты всегда так. Начинаешь разбирать книги, зачитываешься через десять минут, и уборке конец.
Она не заметила, что я читаю телефонную книгу.
Я нашел этот телефон. Двадцать лет назад он стоял в той же квартире, что и в сорок втором году. И записан был на Фролову К.Г.
Согласен, я занимался чепухой. Искал то, чего и быть не могло. Но вполне допускаю, что процентов десять вполне нормальных людей, окажись они на моем месте, сделали бы то же самое. И я поехал на Сивцев Вражек.
Новые жильцы в квартире не знали, куда уехали Фроловы. Да и жили ли они здесь? Но мне повезло в домоуправлении. Старенькая бухгалтерша помнила Фроловых, с ее помощью я узнал все, что требовалось, через адресный стол.
Уже стемнело. По новому району среди одинаковых панельных башен гуляла поземка. В стандартном двухэтажном магазине продавали французских кур в покрытых инеем прозрачных пакетах. У меня появился соблазн купить курицу и принести ее, как обещал, хоть и с тридцатилетним опозданием. Но я хорошо сделал, что не купил ее. В квартире никого не было. И по тому, как гулко разносился звонок, мне показалось, что здесь люди не живут. Уехали.
Я хотел было уйти, но потом, раз уж забрался так далеко, позвонил в дверь рядом.
– Скажите, Фролова Нина Сергеевна – ваша соседка?
Парень в майке, с дымящимся паяльником в руке, ответил равнодушно:
– Они уехали.
– Куда?
– Месяц как уехали на Север. До весны не вернутся. И Нина Сергеевна, и муж ее.
Я извинился, начал спускаться по лестнице. И думал, что в Москве, вполне вероятно, живет не одна Нина Сергеевна Фролова 1930 года рождения.
И тут дверь сзади снова растворилась.
– Погодите, – сказал тот же парень. – Мать что-то сказать хочет.
Мать его тут же появилась в дверях, запахивая халат.
– А вы кем ей будете?
– Так просто, – ответил я. – Знакомый.
– Не Вадим Николаевич?
– Вадим Николаевич.
– Ну вот, – обрадовалась женщина, – чуть было вас не упустила. Она бы мне никогда этого не простила. Нина так и сказала: не прощу. И записку на дверь приколола. Только записку, наверное, ребята сорвали. Месяц уже прошел. Она сказала, что вы в декабре придете. И даже сказала, что постарается вернуться, но далеко-то как…
Женщина стояла в дверях, глядела на меня, словно ждала, что я сейчас открою какую-то тайну, расскажу ей о неудачной любви. Наверное, она и Нину пытала: кто он тебе? И Нина тоже сказала ей: «Просто знакомый».
Женщина выдержала паузу, достала письмо из кармана халата.
«Дорогой Вадим Николаевич!
Я, конечно, знаю, что вы не придете. Да и как можно верить детским мечтам, которые и себе самой уже кажутся только мечтами. Но ведь хлебная карточка была в том самом подвале, о котором вы успели мне сказать…»
О страхе
– Это еще почему? В самом деле так проголодались?
– Нет, вы же знаете.
– Что я знаю?
– Знаете, – настаивала Нина. Потом помолчала и добавила: – Ну и пусть! Скажите, а у вас есть красная икра?
– Нет, – признался я. – Зато есть филе палтуса.
– Не надо, хватит, – сказала Нина твердо. – Давайте отвлечемся. Я же все поняла.
– Что поняла?
– Что вы тоже голодный. А что у вас из окна видно?
– Из окна? Дома, копировальная фабрика. Как раз сейчас, полдвенадцатого, смена кончается. И много девушек выходит из проходной. И еще виден «Мосфильм». И пожарная команда. И железная дорога. Вот по ней сейчас идет электричка.
– И вы все видите?
– Электричка, правда, далеко идет. Видна только цепочка огоньков, окон!
– Вот вы и врете!
– Нельзя так со старшими разговаривать, – отозвался я. – Я не могу врать. Я могу ошибаться. Так в чем же я ошибся?
– Вы ошиблись в том, что видите электричку. Ее нельзя увидеть.
– Что же она, невидимая, что ли?
– Нет, она видимая, только окна светиться не могут. Да вы вообще из окна не выглядывали.
– Почему? Я стою перед самым окном.
– А у вас в кухне свет горит?
– Конечно, а как же я в темноте в холодильник бы лазил. У меня в нем перегорела лампочка.
– Вот, видите, я вас уже в третий раз поймала.
– Нина, милая, объясни мне, на чем ты меня поймала.
– Если вы смотрите в окно, то откинули затемнение. А если откинули затемнение, то потушили свет. Правильно?
– Неправильно. Зачем же мне затемнение? Война, что ли?
– Ой-ой-ой! Как же можно так завираться? А что же, мир, что ли?
– Ну, я понимаю, Вьетнам, Ближний Восток… Я не об этом.
– И я не об этом… Постойте, а вы инвалид?
– К счастью, все у меня на месте.
– У вас бронь?
– Какая бронь?
– А почему вы тогда не на фронте?
Вот тут я в первый раз заподозрил неладное. Девочка меня вроде бы разыгрывала. Но делала это так обыкновенно и серьезно, что чуть было меня не испугала.
– На каком я должен быть фронте, Нина?
– На самом обыкновенном. Где все. Где папа. На фронте с немцами. Я серьезно говорю, я не шучу. А то вы так странно разговариваете. Может быть, вы не врете о курице и яйцах?
– Не вру, – признался я. – И никакого фронта нет. Может быть, и в самом деле мне подъехать к вам?
– Так я в самом деле не шучу! – почти крикнула Нина. – И вы перестаньте. Мне было сначала интересно и весело. А теперь стало как-то не так. Вы меня простите. Как будто вы не притворяетесь, а говорите правду.
– Честное слово, девочка, я говорю правду, – сказал я.
– Мне даже страшно стало. У нас печка почти не греет. Дров мало. И темно. Только коптилка. Сегодня электричества нет. И мне одной сидеть ой как не хочется. Я все теплые вещи на себя накутала.
И тут же она резко и как-то сердито повторила вопрос:
– Вы почему не на фронте?
– На каком я могу быть фронте? Какой может быть фронт в семьдесят втором году?!
– Вы меня разыгрываете?
Голос опять сменил тон, был он недоверчив, был он маленьким, три вершка от пола. И невероятная, забытая картинка возникла перед глазами – то, что было со мной, но много лет, тридцать или больше лет назад. Когда мне тоже было двенадцать лет. И в комнате стояла «буржуйка». И я сижу на диване, подобрав ноги. И горит свечка, или это была керосиновая лампа? И курица кажется нереальной, сказочной птицей, которую едят только в романах, хотя я тогда не думал о курице…
– Вы почему замолчали? – спросила Нина. – Вы лучше говорите.
– Нина, – сказал я, – какой сейчас год?
– Сорок второй, – ответила Нина.
И я уже складывал в голове ломтики несообразностей в ее словах. Она не знает кинотеатра «Россия». И номер телефона у нее только из шести цифр. И затемнение…
– Ты не ошибаешься? – спросил я.
– Нет, – стояла на своем Нина.
Она верила в то, что говорила. Может, голос обманул меня? Может, ей не тринадцать лет? Может, она сорокалетняя женщина, заболела еще тогда, девочкой, и ей кажется, что она осталась там, где война?
– Послушайте, – сказал я спокойно, – не вешайте трубку. Сегодня двадцать третье декабря 1972 года. Война кончилась двадцать семь лет назад. Вы это знаете?
– Нет, – сказала Нина.
– Теперь знайте. Сейчас двенадцатый час… Ну как вам объяснить?
– Ладно, – сказала Нина покорно. – Я тоже знаю, что вы не привезете мне курицу. Мне надо было догадаться, что французских кур не бывает.
– Почему?
– Во Франции немцы.
– Во Франции давным-давно нет никаких немцев. Только если туристы. Но немецкие туристы бывают и у нас.
– Как так? Кто их пускает?
– А почему не пускать?
– Вы не вздумайте сказать, что фрицы нас победят! Вы, наверное, просто вредитель или шпион?
– Нет, я работаю в СЭВе, в Совете Экономической Взаимопомощи. Занимаюсь венграми.
– Вот и опять врете! В Венгрии фашисты.
– Венгры давным-давно прогнали своих фашистов. Венгрия – социалистическая республика.
– Ой, а я уж боялась, что вы и в самом деле вредитель. А вы все-таки все выдумываете. Нет, не возражайте. Вы лучше расскажите мне, как будет потом. Придумайте что хотите, только чтобы было хорошо. Пожалуйста. И извините меня, что я так с вами грубо разговаривала. Я просто не поняла.
И я не стал больше спорить. Как объяснить это? Я опять представил себе, как сижу в этом самом сорок втором году, как мне хочется узнать, когда наши возьмут Берлин и повесят Гитлера. И еще узнать, где я потерял хлебную карточку за октябрь. И сказал:
– Мы победим фашистов 9 мая 1945 года.
– Не может быть! Очень долго ждать.
– Слушай, Нина, и не перебивай. Я знаю лучше. И Берлин мы возьмем второго мая. Даже будет такая медаль – «За взятие Берлина». А Гитлер покончит с собой. Он примет яд. И даст его Еве Браун. А потом эсэсовцы вынесут его тело во двор имперской канцелярии, и обольют бензином, и сожгут.
Я рассказывал это не Нине. Я рассказывал это себе. И я послушно повторял факты, если Нина не верила или не понимала сразу, возвращался, когда она просила пояснить что-нибудь, и чуть было не потерял вновь ее доверия, когда сказал, что Сталин умрет. Но я потом вернул ее веру, поведав о Юрии Гагарине и о новом Арбате. И даже насмешил Нину, рассказав о том, что женщины будут носить брюки-клеш и совсем короткие юбки. И даже вспомнил, когда наши перейдут границу с Пруссией. Я потерял чувство реальности. Девочка Нина и мальчишка Вадик сидели передо мной на диване и слушали. Только они были голодные как черти. И дела у Вадика обстояли даже хуже, чем у Нины: хлебную карточку он потерял, и до конца месяца им с матерью придется жить на одну карточку – рабочую карточку, потому что Вадик посеял свою где-то во дворе, и только через пятнадцать лет он вдруг вспомнит, как это было, и будет снова расстраиваться, потому что карточку можно было найти даже через неделю; она, конечно, свалилась в подвал, когда он бросил на решетку пальто, собираясь погонять в футбол. И я сказал, уже потом, когда Нина устала слушать то, что полагала хорошей сказкой:
– Ты знаешь Петровку?
– Знаю, – сказала Нина. – А ее не переименуют?
– Нет. Так вот…
Я рассказал, как войти во двор под арку и где в глубине двора есть подвал, закрытый решеткой. И если это октябрь сорок второго года, середина месяца, то в подвале, вернее всего, лежит хлебная карточка. Мы там, во дворе играли в футбол, и я эту карточку потерял.
– Какой ужас! – сказала Нина. – Я бы этого не пережила. Надо сейчас же ее отыскать. Сделайте это.
Она тоже вошла во вкус игры, и где-то реальность ушла, и уже ни она, ни я не понимали, в каком году мы находимся, – мы были вне времени, ближе к ее сорок второму году.
– Я не могу найти карточку, – объяснил я. – Прошло много лет. Но если сможешь, зайди туда, подвал должен быть открыт. В крайнем случае скажешь, что карточку обронила ты.
И в этот момент нас разъединили.
Нины не было. Что-то затрещало в трубке, женский голос произнес:
– Это 143-18-15? Вас вызывает Орджоникидзе.
– Вы ошиблись номером, – ответил я.
– Извините, – сказал женский голос равнодушно.
И были короткие гудки.
Я сразу же набрал снова Нинин номер. Мне нужно было извиниться. Нужно было посмеяться вместе с девочкой. Ведь получилась, в общем, чепуха…
– Да, – сказал голос Нины. Другой Нины.
– Это вы? – спросил я.
– А, это ты, Вадим? Что, тебе не спится?
– Извини, – сказал я. – Мне другая Нина нужна.
– Что?
Я повесил трубку и снова набрал номер.
– Ты с ума сошел? – спросила Нина. – Ты пил?
– Извини, – сказал я и снова бросил трубку.
Теперь звонить было бесполезно. Звонок из Орджоникидзе все вернул на свои места. А какой у нее настоящий телефон? Арбат – три, нет, Арбат – один – тридцать два – тринадцать… Нет, сорок…
Взрослая Нина позвонила мне сама.
– Я весь вечер сидела дома, – сказала она. – Думала, ты позвонишь, объяснишь, почему ты вчера так вел себя. Но ты, видно, совсем сошел с ума.
– Наверное, – согласился я. Мне не хотелось рассказывать ей о длинных разговорах с другой Ниной.
– Какая еще другая Нина? – спросила она. – Это образ? Ты хочешь видеть меня иной?
– Спокойной ночи, Ниночка, – сказал я. – Завтра все объясню.
…Самое интересное, что у этой странной истории был не менее странный конец. На следующий день утром я поехал к маме. И сказал, что разберу антресоли. Я три года обещал это сделать, а тут приехал сам. Я знаю, что мама ничего не выкидывает. Из того, что, как ей кажется, может пригодиться. Я копался часа полтора в старых журналах, учебниках, разрозненных томах приложений к «Ниве». Книги были не пыльными, но пахли старой, теплой пылью. Наконец я отыскал телефонную книгу за 1950 год. Книга распухла от вложенных в нее записок и заложенных бумажками страниц, углы которых были обтрепаны и замусолены. Книга была настолько знакома, что казалось странным, как я мог ее забыть, – если б не разговор с Ниной, так бы никогда и не вспомнил о ее существовании. И стало чуть стыдно, как перед честно отслужившим костюмом, который отдают старьевщику на верную смерть.
Четыре первые цифры известны. Г-1-32… И еще я знал, что телефон, если никто из нас не притворялся, если надо мной не подшутили, стоял в переулке Сивцев Вражек, в доме 15/25. Никаких шансов найти телефон не было. Я уселся с книгой в коридоре, вытащив из ванной табуретку. Мама ничем не поняла, улыбнулась только, проходя мимо, и сказала:
– Ты всегда так. Начинаешь разбирать книги, зачитываешься через десять минут, и уборке конец.
Она не заметила, что я читаю телефонную книгу.
Я нашел этот телефон. Двадцать лет назад он стоял в той же квартире, что и в сорок втором году. И записан был на Фролову К.Г.
Согласен, я занимался чепухой. Искал то, чего и быть не могло. Но вполне допускаю, что процентов десять вполне нормальных людей, окажись они на моем месте, сделали бы то же самое. И я поехал на Сивцев Вражек.
Новые жильцы в квартире не знали, куда уехали Фроловы. Да и жили ли они здесь? Но мне повезло в домоуправлении. Старенькая бухгалтерша помнила Фроловых, с ее помощью я узнал все, что требовалось, через адресный стол.
Уже стемнело. По новому району среди одинаковых панельных башен гуляла поземка. В стандартном двухэтажном магазине продавали французских кур в покрытых инеем прозрачных пакетах. У меня появился соблазн купить курицу и принести ее, как обещал, хоть и с тридцатилетним опозданием. Но я хорошо сделал, что не купил ее. В квартире никого не было. И по тому, как гулко разносился звонок, мне показалось, что здесь люди не живут. Уехали.
Я хотел было уйти, но потом, раз уж забрался так далеко, позвонил в дверь рядом.
– Скажите, Фролова Нина Сергеевна – ваша соседка?
Парень в майке, с дымящимся паяльником в руке, ответил равнодушно:
– Они уехали.
– Куда?
– Месяц как уехали на Север. До весны не вернутся. И Нина Сергеевна, и муж ее.
Я извинился, начал спускаться по лестнице. И думал, что в Москве, вполне вероятно, живет не одна Нина Сергеевна Фролова 1930 года рождения.
И тут дверь сзади снова растворилась.
– Погодите, – сказал тот же парень. – Мать что-то сказать хочет.
Мать его тут же появилась в дверях, запахивая халат.
– А вы кем ей будете?
– Так просто, – ответил я. – Знакомый.
– Не Вадим Николаевич?
– Вадим Николаевич.
– Ну вот, – обрадовалась женщина, – чуть было вас не упустила. Она бы мне никогда этого не простила. Нина так и сказала: не прощу. И записку на дверь приколола. Только записку, наверное, ребята сорвали. Месяц уже прошел. Она сказала, что вы в декабре придете. И даже сказала, что постарается вернуться, но далеко-то как…
Женщина стояла в дверях, глядела на меня, словно ждала, что я сейчас открою какую-то тайну, расскажу ей о неудачной любви. Наверное, она и Нину пытала: кто он тебе? И Нина тоже сказала ей: «Просто знакомый».
Женщина выдержала паузу, достала письмо из кармана халата.
«Дорогой Вадим Николаевич!
Я, конечно, знаю, что вы не придете. Да и как можно верить детским мечтам, которые и себе самой уже кажутся только мечтами. Но ведь хлебная карточка была в том самом подвале, о котором вы успели мне сказать…»
О страхе
Перед Курским вокзалом с лотка продавали горячие пирожки с мясом. Мягкие и жирные. По десять копеек. Раньше их продавали везде, но, видно, с увеличением дефицита мясных продуктов, при косной политике цен, когда нельзя волюнтаристски увеличить цену на пирожок вдвое, столовые предпочитают сократить производство пирожков.
Я смотрел на короткую очередь к лотку и представлял, как эти пирожки медленно вращаются, плавают в кипящем масле, и мне хотелось пирожка до боли под ложечкой. И я был горд собой, когда сдержался и вошел в стеклянную дверь, отогнав соблазнительное видение. Мне категорически нельзя есть жирное тесто. Еще пять лет назад у меня был животик, а теперь некоторые называют мой животик брюхом. Я слышал, как моя бывшая возлюбленная Ляля Ермошина говорила об этом подруге в коридоре. Они курили и не заметили, что я подошел совсем близко. А когда увидели меня, то засмеялись. Как будто были внутренне рады, что я случайно подслушал их слова.
Сентябрь. Вокзал переполнен народом. Такое впечатление, что вся страна сорвалась с мест, с детьми, бабками, тюками, чемоданами, ящиками… Бесконечные ряды сидений на втором этаже были вплотную заполнены людьми. Если кто засыпал, то склонял голову на плечо соседу. Не больше. Некоторые транзитники проводят на вокзале по нескольку дней, отстаивая безнадежно длинные очереди к кассам, толпясь в переполненном буфете, торча часами у киосков «Союзпечати», и, если билет наконец добыт, но до отхода поезда остались еще часы, а то и дни, бросаются на милость экскурсоводов и отправляются в автобусах поглядеть на Москву при электрическом освещении. Даже громадный, высокий новый зал вокзала не может рассеять российский железнодорожный запах, который, как мне кажется, живет в полосе отчуждения с середины прошлого века, так как в нем смешиваются не только ароматы современные – дух электрических искр и разогретой пластмассы, – но и такие давно умершие в иных местах запахи, как вонь онуч, скисшего молока, избы, которую топят по-черному. И все это смешивается с извечными признаками дороги – смесью воздуха из плохо промытых, пропитанных хлоркой уборных, бурого угля и просмоленных шпал. Никуда нам не деться от этой симфонии запахов. Я подозреваю, что даже на космодромах, когда космические путешествия станут обычным делом, возникнет и приживется этот обонятельный комплекс.
Внизу, где потолок нависает над подземным залом, где покорные хвосты пассажиров маются у камер хранения, за рядом столов, где молодые люди с острыми глазками торгуют старыми журналами и книжками, что никто не покупает за пределами вокзала, на стене висели телефоны-автоматы. Перед каждым по три-четыре человека, внимательно слушающих, что может сообщить родным или знакомым тот, кто уже дождался своей очереди. Я был четвертым к крайнему автомату.
Я полез в карман и, конечно же, обнаружил, что двухкопеечной монеты нет. Даже гривенника нет. Я достал три копейки и голосом человека, который умеет просить (а я не выношу просить), обратился к человеку, стоящему передо мной.
– Простите, – сказал я. – Вы мне не разменяете три копейки?
Человек, видно, глубоко задумался. Он вздрогнул, будто не мог сообразить, что мне от него надо. Он обернулся, сделав одновременно быстрый шаг назад. Я впервые увидел его глаза. Сначала глаза. Глаза были очень светлые с черным провалом в центре зрачка и черной же каемкой вокруг. Они мгновенно обшарили мое лицо, а я в эти секунды смог разглядеть человека получше. Лицо его было таким узким и длинным, словно в младенчестве его держали между двух досок. Мне в голову сразу пришла дурацкая аналогия с ногами знатных китаянок, которые туго пеленали, чтобы ступни были миниатюрными. Нос этого человека от такого сплющивания выдался далеко вперед, но еще больше вылезли верхние зубы. Я бы сказал, что лицо производило неприятное впечатление. На человеке был старомодный плащ, застегнутый на все пуговицы.
– Какие три копейки? – спросил он, словно я потребовал от него кошелек.
– Ну вот… – Я чувствовал себя неловко, но отступать было поздно. – Видите? – Я показал ему трехкопеечную монету. – Мне надо разменять. А как назло, срочный звонок. Понимаете? Может, по копейке?
– Нет, – быстро ответил человек. – Я сам достал. С трудом.
– Не беспокойтесь. – Мне хотелось как-то утешить человека, который явно находился под гнетом страха. – Я найду. Извините. Только, если кто-то подойдет, скажите, что я за вами.
Человек быстро кивнул.
Я пошел по залу к столам с журналами, и мне казалось, что он смотрит мне вслед.
Молодые люди, которые торговали журналами, разменять монету не смогли. Или не хотели. Им надоело, что в течение дня сотни людей подходят к ним с подобной же просьбой. Наверное, если бы я купил прошлогодний номер «Науки и жизни», они отыскали бы две копейки. Но тратить рубль только из-за того, чтобы эти бесчестные люди снабдили меня монетой, я не мог.
После неудачной попытки у аптечного киоска я остановился и еще раз обшарил свои карманы. Оттуда мне был виден испуганный узколицый человек. Как раз подходила его очередь.
Вдруг я нашел монетку. В верхнем кармане пиджака. Как она могла туда попасть, ума не приложу.
Я вернулся к автоматам. За узколицым человеком стояла девушка с сумкой через плечо.
– Я здесь стоял, – сообщил я ей.
– А мне никто не сказал, – заявила девушка агрессивно.
Меня смущает агрессивность в нашей молодежи. Как будто эти хорошо одетые, сытые подростки заранее готовы огрызнуться и даже ждут предлога, чтобы тебя укусить.
– Подтвердите, товарищ, – сказал я узколицему человеку, который уже взялся за телефонную трубку.
– Да, – сказал тот, – это так. Гражданин занимал очередь. Я подтверждаю.
Девушка отвернулась, ничего не ответив. Могла бы и попросить прощения за грубость тона. Хотя, впрочем, она же этого тона не ощущала.
Узколицый человек позвонил в справочную. Я не мог не слышать, о чем он говорит. Но я стоял слишком близко к нему, опасаясь, что по окончании его разговора нахальная девушка может оттеснить меня.
– Девушка, – сказал узколицый человек, дождавшись ответа, – я хотел бы выяснить у вас телефон одного лица… Да, эти данные мне известны. Мик Анатолий Евгеньевич. Год рождения тысяча девятьсот первый… Нет, адреса не знаю. Но ведь фамилия редкая!..
Он ждал, пока девушка найдет нужную строчку в своей справочной книге, прикрывая ладонью трубку. Даже в полутьме этого угла зала мне было видно, что ногти у него грязные.
– Не значится? Ну конечно, он мог уехать… Ну конечно, он мог умереть… давно, еще до войны. Нет, не вешайте трубку! Пожалуйста, проверьте тогда: Мик Иосиф Анатольевич или Мик Наталья Анатольевна. Год рождения? Соответственно тридцать первый и тридцать третий. Я подожду.
Девушка перешла к другому автомату, где уже кончали говорить.
Узколицый человек снова зажал трубку ладонью и поглядел на меня загнанно и виновато.
– Сейчас, – сказал он. – Она скоро.
Я постарался вежливо улыбнуться. Ситуация выглядела банально. Человек приехал в Москву. Вернее всего, его поезд уходит завтра, в гостиницу он не устроился, ночевать на вокзале не хочет. Вот и принялся искать давно забытых родственников.
– Нет? – услышал я голос узколицего. – Вы уверены? Вы хорошо посмотрели?.. Да-да, простите за беспокойство.
Он повесил трубку.
– Я так и думал, – сказал он мне.
– Ну ничего, – ответил я. – Они в самом деле могли уехать.
– Куда? – спросил он, как будто я должен был дать ему ответ.
– Столько лет прошло, – сказал я.
– Вы откуда знаете? – Глаза его сразу стали почти белыми от вспыхнувшего недоверия ко мне.
– Я ничего не знаю, – ответил я мирно. Я вообще мирный человек. Я согласен с теми, кто утверждает, что толстые люди более добры и великодушны, чем худые. Хотя, конечно, не мешало бы и похудеть.
– Я был вынужден слушать ваш разговор. И вы сами сказали, что видели своих родственников еще до войны. Маленьким мальчиком.
– Кто мальчик?
– Простите, – сказал я, чувствуя, что есть опасность снова потерять очередь – высокий мужчина в японской голубой куртке стал проталкиваться к телефону, и я, чтобы не упустить очередь, схватил трубку.
Далеко этот человек не ушел.
Я увидел его через пять минут в очереди за мороженым.
Я завистлив. Увидев, как он стоит за мороженым, я сразу захотел мороженого. Отказав себе в пирожках, я тем самым совершил определенное насилие над собственным организмом. Мороженое было паллиативом. Я мог себе его позволить после того, как не позволил пирожка. И тогда я пошел на маленькую хитрость. Я прямо направился к узколицему человеку и протянул ему двадцать копеек.
– Возьмите мне тоже, – сказал я, улыбаясь, словно мы были хорошо и давно знакомы.
– Что? – Он растерялся от такой наглости с моей стороны, но отказать не смог. К счастью, в очереди, которая выстроилась сзади, никто не заметил его мгновенного колебания.
Человек держал мои двадцать копеек осторожно, двумя пальцами, словно это были заразные деньги. В другой руке у него была десятка. Он взял четыре порции мороженого, а потом протянул продавщице мои двадцать копеек и сказал:
– И еще одну.
Брать он мое мороженое не стал, предоставив это мне, а сам свободной рукой принял стопку мятых бумажек и монеток и не глядя сунул в карман плаща.
– Спасибо, – сказал я, ожидая, пока он управится с деньгами. – Помочь вам?
– В чем?
– Давайте, я подержу мороженое.
Слова мои звучали глупо. Любой человек может удержать в руке четыре пачки мороженого.
Мне следовало как-то уладить этот конфузливый момент, чтобы человек не подумал, что я к нему пристаю, что мне от него что-то нужно.
– Поймите меня правильно, – сказал я и почувствовал, что краснею. – Но вы оказали мне любезность, и мне хотелось бы отплатить вам тем же. Если вам мое вмешательство неприятно, то простите ради бога, и я уйду.
Он ничего не отвечал и пошел медленно прочь. Я шел рядом и не мог остановиться.
– Получилось так, – продолжал я, – что мне пришлось застрять на вокзале. Я здесь уже второй день. Я страшно истосковался по нормальному человеческому общению. Мой поезд уходит только вечером. Я уже дважды ездил на экскурсии по памятным местам, я изучил все вывески и объявления, узнаю в лицо всех милиционеров на вокзале. Я просто не представляю, как переживу еще четыре часа. Если не верите, то посмотрите, вот мой билет.
Я полез в карман за билетом, но тот человек сказал:
– Не надо. Зачем?
– Я сам из Мелитополя, – сказал я. – Я технолог, был в Ленинграде у моей тети. Знаете, из старых петербуржских дев. А теперь вот болеет. Возраст.
Так, разговаривая (вернее, разговаривал я, а узколицый человек лишь кивал в знак того, что слышит), мы поднялись по эскалатору наверх. За стеклянной стеной начало смеркаться. У дверей толпились автобусы.
– Извините, – сказал я, останавливаясь наверху. – Я пойду. Еще раз тысячу извинений.
Он ничего не ответил, и я пошел к кассам, но тут же человек меня окликнул.
– Подождите, гражданин, – сказал он. – Вы едете в Мелитополь?
– Да, – сказал я, возвращаясь. – Сегодня вечером.
– Вы там живете?
– Разумеется.
– Мой отец жил в Мелитополе, – сказал узколицый человек.
– Не может быть!
Мороженое, которое он держал обеими руками, размягчилось, и мне было видно, как его пальцы продавили углубления в брикетах. Но он этого не замечал.
– Я хотел бы поехать в Мелитополь, – сказал человек.
– Приезжайте, – сказал я. – Я могу вам оставить адрес. Я живу один в трехкомнатной квартире. Моя жена покинула меня, вот и остался я один.
Наверное, я показался ему человеком с недержанием речи. И, чтобы отвлечься от мелитопольской темы, я сказал:
– Ваше мороженое вот-вот потечет.
– Да, конечно, – согласился он, думая о чем-то другом.
– Вы отнесите его, – посоветовал я.
Я смотрел на короткую очередь к лотку и представлял, как эти пирожки медленно вращаются, плавают в кипящем масле, и мне хотелось пирожка до боли под ложечкой. И я был горд собой, когда сдержался и вошел в стеклянную дверь, отогнав соблазнительное видение. Мне категорически нельзя есть жирное тесто. Еще пять лет назад у меня был животик, а теперь некоторые называют мой животик брюхом. Я слышал, как моя бывшая возлюбленная Ляля Ермошина говорила об этом подруге в коридоре. Они курили и не заметили, что я подошел совсем близко. А когда увидели меня, то засмеялись. Как будто были внутренне рады, что я случайно подслушал их слова.
Сентябрь. Вокзал переполнен народом. Такое впечатление, что вся страна сорвалась с мест, с детьми, бабками, тюками, чемоданами, ящиками… Бесконечные ряды сидений на втором этаже были вплотную заполнены людьми. Если кто засыпал, то склонял голову на плечо соседу. Не больше. Некоторые транзитники проводят на вокзале по нескольку дней, отстаивая безнадежно длинные очереди к кассам, толпясь в переполненном буфете, торча часами у киосков «Союзпечати», и, если билет наконец добыт, но до отхода поезда остались еще часы, а то и дни, бросаются на милость экскурсоводов и отправляются в автобусах поглядеть на Москву при электрическом освещении. Даже громадный, высокий новый зал вокзала не может рассеять российский железнодорожный запах, который, как мне кажется, живет в полосе отчуждения с середины прошлого века, так как в нем смешиваются не только ароматы современные – дух электрических искр и разогретой пластмассы, – но и такие давно умершие в иных местах запахи, как вонь онуч, скисшего молока, избы, которую топят по-черному. И все это смешивается с извечными признаками дороги – смесью воздуха из плохо промытых, пропитанных хлоркой уборных, бурого угля и просмоленных шпал. Никуда нам не деться от этой симфонии запахов. Я подозреваю, что даже на космодромах, когда космические путешествия станут обычным делом, возникнет и приживется этот обонятельный комплекс.
Внизу, где потолок нависает над подземным залом, где покорные хвосты пассажиров маются у камер хранения, за рядом столов, где молодые люди с острыми глазками торгуют старыми журналами и книжками, что никто не покупает за пределами вокзала, на стене висели телефоны-автоматы. Перед каждым по три-четыре человека, внимательно слушающих, что может сообщить родным или знакомым тот, кто уже дождался своей очереди. Я был четвертым к крайнему автомату.
Я полез в карман и, конечно же, обнаружил, что двухкопеечной монеты нет. Даже гривенника нет. Я достал три копейки и голосом человека, который умеет просить (а я не выношу просить), обратился к человеку, стоящему передо мной.
– Простите, – сказал я. – Вы мне не разменяете три копейки?
Человек, видно, глубоко задумался. Он вздрогнул, будто не мог сообразить, что мне от него надо. Он обернулся, сделав одновременно быстрый шаг назад. Я впервые увидел его глаза. Сначала глаза. Глаза были очень светлые с черным провалом в центре зрачка и черной же каемкой вокруг. Они мгновенно обшарили мое лицо, а я в эти секунды смог разглядеть человека получше. Лицо его было таким узким и длинным, словно в младенчестве его держали между двух досок. Мне в голову сразу пришла дурацкая аналогия с ногами знатных китаянок, которые туго пеленали, чтобы ступни были миниатюрными. Нос этого человека от такого сплющивания выдался далеко вперед, но еще больше вылезли верхние зубы. Я бы сказал, что лицо производило неприятное впечатление. На человеке был старомодный плащ, застегнутый на все пуговицы.
– Какие три копейки? – спросил он, словно я потребовал от него кошелек.
– Ну вот… – Я чувствовал себя неловко, но отступать было поздно. – Видите? – Я показал ему трехкопеечную монету. – Мне надо разменять. А как назло, срочный звонок. Понимаете? Может, по копейке?
– Нет, – быстро ответил человек. – Я сам достал. С трудом.
– Не беспокойтесь. – Мне хотелось как-то утешить человека, который явно находился под гнетом страха. – Я найду. Извините. Только, если кто-то подойдет, скажите, что я за вами.
Человек быстро кивнул.
Я пошел по залу к столам с журналами, и мне казалось, что он смотрит мне вслед.
Молодые люди, которые торговали журналами, разменять монету не смогли. Или не хотели. Им надоело, что в течение дня сотни людей подходят к ним с подобной же просьбой. Наверное, если бы я купил прошлогодний номер «Науки и жизни», они отыскали бы две копейки. Но тратить рубль только из-за того, чтобы эти бесчестные люди снабдили меня монетой, я не мог.
После неудачной попытки у аптечного киоска я остановился и еще раз обшарил свои карманы. Оттуда мне был виден испуганный узколицый человек. Как раз подходила его очередь.
Вдруг я нашел монетку. В верхнем кармане пиджака. Как она могла туда попасть, ума не приложу.
Я вернулся к автоматам. За узколицым человеком стояла девушка с сумкой через плечо.
– Я здесь стоял, – сообщил я ей.
– А мне никто не сказал, – заявила девушка агрессивно.
Меня смущает агрессивность в нашей молодежи. Как будто эти хорошо одетые, сытые подростки заранее готовы огрызнуться и даже ждут предлога, чтобы тебя укусить.
– Подтвердите, товарищ, – сказал я узколицему человеку, который уже взялся за телефонную трубку.
– Да, – сказал тот, – это так. Гражданин занимал очередь. Я подтверждаю.
Девушка отвернулась, ничего не ответив. Могла бы и попросить прощения за грубость тона. Хотя, впрочем, она же этого тона не ощущала.
Узколицый человек позвонил в справочную. Я не мог не слышать, о чем он говорит. Но я стоял слишком близко к нему, опасаясь, что по окончании его разговора нахальная девушка может оттеснить меня.
– Девушка, – сказал узколицый человек, дождавшись ответа, – я хотел бы выяснить у вас телефон одного лица… Да, эти данные мне известны. Мик Анатолий Евгеньевич. Год рождения тысяча девятьсот первый… Нет, адреса не знаю. Но ведь фамилия редкая!..
Он ждал, пока девушка найдет нужную строчку в своей справочной книге, прикрывая ладонью трубку. Даже в полутьме этого угла зала мне было видно, что ногти у него грязные.
– Не значится? Ну конечно, он мог уехать… Ну конечно, он мог умереть… давно, еще до войны. Нет, не вешайте трубку! Пожалуйста, проверьте тогда: Мик Иосиф Анатольевич или Мик Наталья Анатольевна. Год рождения? Соответственно тридцать первый и тридцать третий. Я подожду.
Девушка перешла к другому автомату, где уже кончали говорить.
Узколицый человек снова зажал трубку ладонью и поглядел на меня загнанно и виновато.
– Сейчас, – сказал он. – Она скоро.
Я постарался вежливо улыбнуться. Ситуация выглядела банально. Человек приехал в Москву. Вернее всего, его поезд уходит завтра, в гостиницу он не устроился, ночевать на вокзале не хочет. Вот и принялся искать давно забытых родственников.
– Нет? – услышал я голос узколицего. – Вы уверены? Вы хорошо посмотрели?.. Да-да, простите за беспокойство.
Он повесил трубку.
– Я так и думал, – сказал он мне.
– Ну ничего, – ответил я. – Они в самом деле могли уехать.
– Куда? – спросил он, как будто я должен был дать ему ответ.
– Столько лет прошло, – сказал я.
– Вы откуда знаете? – Глаза его сразу стали почти белыми от вспыхнувшего недоверия ко мне.
– Я ничего не знаю, – ответил я мирно. Я вообще мирный человек. Я согласен с теми, кто утверждает, что толстые люди более добры и великодушны, чем худые. Хотя, конечно, не мешало бы и похудеть.
– Я был вынужден слушать ваш разговор. И вы сами сказали, что видели своих родственников еще до войны. Маленьким мальчиком.
– Кто мальчик?
– Простите, – сказал я, чувствуя, что есть опасность снова потерять очередь – высокий мужчина в японской голубой куртке стал проталкиваться к телефону, и я, чтобы не упустить очередь, схватил трубку.
Далеко этот человек не ушел.
Я увидел его через пять минут в очереди за мороженым.
Я завистлив. Увидев, как он стоит за мороженым, я сразу захотел мороженого. Отказав себе в пирожках, я тем самым совершил определенное насилие над собственным организмом. Мороженое было паллиативом. Я мог себе его позволить после того, как не позволил пирожка. И тогда я пошел на маленькую хитрость. Я прямо направился к узколицему человеку и протянул ему двадцать копеек.
– Возьмите мне тоже, – сказал я, улыбаясь, словно мы были хорошо и давно знакомы.
– Что? – Он растерялся от такой наглости с моей стороны, но отказать не смог. К счастью, в очереди, которая выстроилась сзади, никто не заметил его мгновенного колебания.
Человек держал мои двадцать копеек осторожно, двумя пальцами, словно это были заразные деньги. В другой руке у него была десятка. Он взял четыре порции мороженого, а потом протянул продавщице мои двадцать копеек и сказал:
– И еще одну.
Брать он мое мороженое не стал, предоставив это мне, а сам свободной рукой принял стопку мятых бумажек и монеток и не глядя сунул в карман плаща.
– Спасибо, – сказал я, ожидая, пока он управится с деньгами. – Помочь вам?
– В чем?
– Давайте, я подержу мороженое.
Слова мои звучали глупо. Любой человек может удержать в руке четыре пачки мороженого.
Мне следовало как-то уладить этот конфузливый момент, чтобы человек не подумал, что я к нему пристаю, что мне от него что-то нужно.
– Поймите меня правильно, – сказал я и почувствовал, что краснею. – Но вы оказали мне любезность, и мне хотелось бы отплатить вам тем же. Если вам мое вмешательство неприятно, то простите ради бога, и я уйду.
Он ничего не отвечал и пошел медленно прочь. Я шел рядом и не мог остановиться.
– Получилось так, – продолжал я, – что мне пришлось застрять на вокзале. Я здесь уже второй день. Я страшно истосковался по нормальному человеческому общению. Мой поезд уходит только вечером. Я уже дважды ездил на экскурсии по памятным местам, я изучил все вывески и объявления, узнаю в лицо всех милиционеров на вокзале. Я просто не представляю, как переживу еще четыре часа. Если не верите, то посмотрите, вот мой билет.
Я полез в карман за билетом, но тот человек сказал:
– Не надо. Зачем?
– Я сам из Мелитополя, – сказал я. – Я технолог, был в Ленинграде у моей тети. Знаете, из старых петербуржских дев. А теперь вот болеет. Возраст.
Так, разговаривая (вернее, разговаривал я, а узколицый человек лишь кивал в знак того, что слышит), мы поднялись по эскалатору наверх. За стеклянной стеной начало смеркаться. У дверей толпились автобусы.
– Извините, – сказал я, останавливаясь наверху. – Я пойду. Еще раз тысячу извинений.
Он ничего не ответил, и я пошел к кассам, но тут же человек меня окликнул.
– Подождите, гражданин, – сказал он. – Вы едете в Мелитополь?
– Да, – сказал я, возвращаясь. – Сегодня вечером.
– Вы там живете?
– Разумеется.
– Мой отец жил в Мелитополе, – сказал узколицый человек.
– Не может быть!
Мороженое, которое он держал обеими руками, размягчилось, и мне было видно, как его пальцы продавили углубления в брикетах. Но он этого не замечал.
– Я хотел бы поехать в Мелитополь, – сказал человек.
– Приезжайте, – сказал я. – Я могу вам оставить адрес. Я живу один в трехкомнатной квартире. Моя жена покинула меня, вот и остался я один.
Наверное, я показался ему человеком с недержанием речи. И, чтобы отвлечься от мелитопольской темы, я сказал:
– Ваше мороженое вот-вот потечет.
– Да, конечно, – согласился он, думая о чем-то другом.
– Вы отнесите его, – посоветовал я.