Слова эти оказались провидческими.
Кузнецова покинула Бунина в зените его славы, после присуждения ему Нобелевской премии. На обратном пути из Стокгольма в декабре 1933 года Бунин (вместе с которым были Вера Николаевна и Кузнецова) навестил в Берлине философа и литературного критика Федора Степуна. И. Одоевцева писа
* Цит. по: Лавров В. "Высоко нес я стяг любви..."//Москва.- 1986.-No 6.С. 111.
** Москва,- 1986.-No 6.- С. 112.
*** Бахрах А. Бунин в халате: По памяти, по записям.- Нью-Йорк, 1979.-С. 27.
**** Кузнецова Г. Грасский дневник.-С. 95.
ла Н. П. Смирнову 12 апреля 1970 года: "В дороге Галина простудилась. Обеспокоенный Бунин <...> просил Маргу (сестра Ф. Степуна, оперная певица.- О. М.) свозить ее к доктору". Встреча Кузнецовой с Маргой Степун оказалась роковой, Галина покинула Бунина. "Бунин,- писала Одоевцева,- обожавший Галину, чуть не сошел с ума от горя и возмущения. В продолжение двух лет - о чем они обе мне рассказывали - он ежедневно посылал ей письмо..."*.
Кузнецова, однако, довольно скоро приехала к Буниным в Грае и поселилась у них вместе с М. Степун, растравляя и без того горько страдавшего Бунина. Он еще пытается спасти положение. 8 марта 1935 года заносит в дневник: "Разговор с Г<алиной>. Я ей: "Наша душевная близость кончена". И ухом не повела". В это время на вилле "Жаннета", которую снимал Бунин, жили еще, помимо Кузнецовой и "Марги" (М. Степун), молодые писатели Рощин и Зуров. 6 июля 1935 года Бунин пишет: "Вчера были в Ницце - я, Рощин, Марга и Г<алина>... Без конца длится страшно тяжелое для меня время". Вера Николаевна чутко улавливает его состояние. Она, очевидно (о чем уже говорилось), не так уж искренне "поверила" в чисто литературные отношения Бунина и Г. Кузнецовой, как утверждала И. Одоевцева. А теперь, после разрыва, сама переживает и волнуется за него. 26 апреля 1936 года отмечает в своем дневнике: "Все мои старания примирить Яна с создавшимся положением оказались тщетными"**.
Да и как мог он примириться! Терзания длятся у него годами, непрерывно, люто. 22 апреля 1936 года горько пишет: "Шел по набережн<ой>, вдруг остановился: "да к чему же вся эта непрерывная, двухлетняя мука! К черту, распрямись, забудь и не думай!" А как не думать? "Счастья, здоровья, много лет прожить и меня любить!" Все боль, нежность". 7 июня того же года: "Главное-тяжкое чувство обиды, подлого оскорбления- и собственного постыдного поведения. Собственно, уже два года болен душевно,- душевнобольной". С маниакальностью впервые влюбленного возвращается он к одному и тому же. 20 апреля 1940 года: "Что вышло из Г<алины>! Какая тупость, какое бездушие, какая бессм<ысленная> жизнь! Вдруг вспомнилось - "бал писателей" в январе 27 года, приревновала к Одоев<цевой>. Как была трогательна, детски прелестна! Возвращались на рассвете, ушла в бальных башмачках одна в свой отельчик".
После вторжения Гитлера во Францию оставшиеся на вилле "Жаннета" Г. Кузнецова, М. Степун, Л. Зуров, а также поселившийся там литератор Александр Бахрах переходят окончательно на иждивение Бунина, который сам едва перебивается и с печальной иронией пишет в дневнике 11 марта 1941 года: "Сейчас десять минут двенадцатого, а Г<алина> и М<арга> и Бахрах только что проснулись. И так почти каждый день. Замечательные мои нахлебники. Бесплатно содержу троих, четвертый, Зуров, платит в сутки 10 фр<анков>". Но если бы дело было только в скудости средств, хотя и это мучает: "Никогда за всю жизнь не испытывал этого: нечего есть, нет нигде ничего, кроме фиников или капусты,хоть шаром покати!" (23 февраля 1941 года). Или вот еще: "Дикая моя жизнь, дикие сожители М<арга>, Г<алина> - что-то невообразимое" (26 февраля 1941 года). Это самое страшное: "Во многих смыслах я все-таки могу сказать, как Фауст о себе: "И псу не жить, как я живу" (21 апреля 1940 года).
Любовь прошла, оставив чувство безнадежности, почти отчаяния. 18 апреля 1942 года, как бы подытоживая пережитое, Бунин записал в дневнике: "Весенний холод, сумрачная синева гор в облаках - и все тоска, боль о несчастных веснах 34, 35 годов, как отравила она (Г.) мне жизнь - и до сих пор отравляет! 15 лет!"
Но, быть может, и не стоило уделять столько места отношениям Бунина и Галины Кузнецовой?
Было, однако, одно веское обстоятельство, придающее этой поздней бунинской страсти особый характер. Галина Кузнецова была душевно близка Бунину (его же определение), понимала его как художника, оставила во многих отношениях замечательный "Грасский дневник", где проникновенно показала Бунина именно как творца, художника, писателя. Кроме того, мы ей обязаны многими страницами "Жизни Арсеньева", в том числе и образу той Лики, какой она выведена в романе.
Стало общим местом утверждать, что Лика - это Варвара Пащенко. Но это было бы крайним упрощением. Недаром сам Бунин так сердился, когда близорукие критики называли "Жизнь Арсеньева" - автобиографическим. Самый близкий Бунину человек - Вера Николаевна с полной правотой писала 30 января 1959 года Н. П. Смирнову: "Очень меня радует, что Вы поняли, что Лика имеет отдаленное сходство с В. В. Пащенко. Она только в начале романа. В Лике, конечно, черты всех женщин, которыми Иван Алексеевич увлекался и которых любил. Мне кажется, что Иван Алексеевич не вел тех разговоров с В<арварой> В<асильевной>, какие вел Алеша Арсеньев с Ликой. Эти разговоры были с другой женщиной"***.
Не трудно понять, что эта другая женщина и была Галина Кузнецова. В конце двадцатых годов, в Грасе, на вилле у Буниных, образовалась своего рода маленькая "академия литературы". Под наблюдением Бунина здесь трудились Рощин, Зуров, Г. Кузнецова. Но Кузнецова еще и "муза" бунинская, сопереживающая в его работе над "Жизнью Арсеньева". "Счастлива тем,- пишет она,- что каждая глава его романа - несомненно лучшего из всего, что он написал - была предварительно как бы пере
* Москва.- 1986.-No 6.-С. 113.
** Устами Буниных...-Т. III.-С. 17.
*** Новый мир,- 1969.-No 3.- С. 211.
жита нами обоими в долгих беседах"*. Или: "...я слишком много сил отдаю роману И<вана> А<лексеевича>, о котором мы говорим чуть не ежедневно, обсуждая каждую главку, а иногда и некоторые слова и фразы. Иногда он диктует мне, тут же меняем по обсуждению то или иное слово"**.
Г. Кузнецова запечатлевает на страницах "Грасского дневника" особенность художественной натуры Бунина, необычайно свежо и остро воспринимающего мир. "Нет, мучительно для меня жить на свете! Все мучает меня своей прелестью!" Или: "Нет, в моей натуре есть гениальное. Я, например, всю жизнь отстранялся от любви к цветам. Чувствовал, что если поддамся, буду мучеником. Ведь я вот просто взгляну на них и уже страдаю: что мне делать с их нежной, прелестной красотой? Что сказать о них? Ничего ведь все равно не выразишь!"*** Он и был от природы прежде всего художником, мучеником словесного искусства, истинно страдал от красок и запахов, от пейзажей, от промелькнувшего женского лица или встреченного человека "с особинкой" - все тотчас просилось "в рассказ".
4
С помощью дневников, о чем уже говорилось, мы можем проследить, как с юношеских лет Бунин вырабатывал в себе художника. Он непрерывно наблюдал, впитывал все увиденное, и оно, кажется, готово было превратиться у него в "литературу" - луна на ночном небе, пашня под солнцем, старый сад, внутренность крестьянской избы. Но есть одна принципиальная межа, разделившая всю его жизнь на две половины. Начиная с "германской", с 1914 года ("Теперь все пропало",- сказал ему брат Юлий Алексеевич, едва услышав об убийстве эрц-герцога Фердинанда - что и послужило поводом для развязывания мировой войны), впечатления словно прорвали оболочку творчества, стали терзать его человечески, как утрата близких.
И чем дальше, тем больше.
В его дневниках 1914-1917 годов мы читаем о лживо-пафосных речах и тостах, разнузданном веселье "господ-интеллигентов" в столичных ресторациях - и о горе, унынии в деревне, об осиротевших детях и вдовах, обезлюдевших деревнях, о сгущении мрака. Только природа, в своем вечном великолепии, способна на время успокоить душевную боль, и в дневниках этих лет можно наблюдать постоянный контраст в изображении красоты первозданной природы и бедности, скудости, мучений народных.
Буржуазная революция 19)7 года, падение империи только усиливают пессимизм Бунина в отношении будущего России как национального целого. В охваченной брожением деревне Глотово, в августе 1917 года, он мрачно размышляет: "Разговор, начатый мною опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделил из себя никого, управляется Годами, Данами, каким-то Авксентьевым, каким-то Керенским и т. п.". Прослеживая тему эту в бунинских дневниках, идя против течения времени, вспять, видишь, что занимала она писателя задолго до наступления революционного семнадцатого года.
Бунин много и настойчиво размышлял о том, что же такое народ как данность, кого включать и почему в это несколько аморфное, по его мнению, понятие. Порою он сердился: "Хвостов, Горемыкин****, городовой это не народ. Почему? А все эти начальники станций, телеграфисты, купцы, которые сейчас так безбожно грабят и разбойничают, что же это - тоже не народ? Народ-то это одни мужики? Нет. Народ сам создает правительство, и нечего все валить на самодержавие". Запись эта сделана за год с лишним до предыдущей, 22 марта 1916 года, задолго до прихода к власти Гоцов и Керенских. Но еще раньше, в самом начале 1910-х годов, наблюдая каждодневно за "мужиками", то есть всеми и официально признаваемым "народом", Бунин ощущает прежде всего тот огромный резервуар спящих и, по его мнению, еще совсем диких, разрушительных сил. И - пока еще как видение, как страшный сон - чудится ему пора, когда произойдет то, о чем "орет", едва войдя в избу и не глядя ни на кого, некий странник:
Придет время,
Потрясется земля и небо,
Все камушки распадутся,
Престолы Господни нарушатся,
Солнце с месяцем померкнут,
И пропустит Господь огненную реку...
Эту "огненную реку" Бунин вполне ожидал.
Октябрь он встретил враждебно и свое отношение к новому строю не менял никогда. Но, разделив с другими схождение по мукам", путь эмигранта, сохранил свою и совершенно особенную судьбу. Изгнанные из России, они в большинстве своем могли впасть (и впали) лишь в отчаяние, неверие и злобу. Не то Бунин. Именно на расстоянии с наибольшей полнотой ощутил он то, что потаенно и глубоко жило в нем: Россию.
* Кузнецова Г. Грасский дневник.- С. 31.
** Там же.- С. 33.
*** Там же.-С. 41-42.
**** Хвостов А. Н. (1872-1918) -министр внутренних дел России (1915-1916). Председатель фракции правых в 4-й Государственной думе. Расстрелян органами ВЧК. Горемыкин И. Л. (1839-1917) - министр внутренних дел (1895-1899), председатель совета министров (1906 и 1914-1916).
Ранее, занятый литературой, поглощавшей главные его заботы, он испытывал надобность как художник - в постижении некоей чужой трагедии. Ни крах первой, самой страстной любви, ни смерть маленького сына, отнятого у него красавицей женой, ни даже кончина матери еще не потрясли и не перевернул" его так, не помешали упорной и самозабвенной работе над мастерством, стилем, формой. Теперь словно гарпун пронзил его насквозь, боль объяла его всего: "Вдруг я совсем очнулся, вдруг меня озарило: да, так вот оно что- я в Черном море, я на чужом пароходе, я зачем-то плыву в Константинополь. России - конец..." (рассказ 1921 года "Конец").
<Конец" и "погибель"-любимые слова в записях этих лет: <Уже три недели со дня нашей погибели" {дневник от 12 апреля 1919 года). Впечатления этой поры отложились в цельную книгу - "Окаянные дни", написанную с поэтическим блеском и пронизанную желчью и горечью. Со многими оценками политических событий и фигур у Бунина читатель не согласится, но выслушать его должен. И странно: он повторял о России с мрачной убежденностью: оконец", а Россия настигала его всюду. Даже посреди веселой ярмарки, в Грасе - толпа французов, мычание коров - "И вдруг страшное чувство России" (запись в дневнике 3 марта 1932 года). Оно не отпускало его и в конечном счете помогло выстоять вопреки всему, написать великие книги: "Жизнь Арсеньева", "Освобождение Толстого", "Темные аллеи". Это "страшное чувство России" понудило его в мае 1941 года отправить два послания - Н. Д. Телешову и А. Н. Толстому со словами: "Очень хочу домой".
Дневники отражают все сомнения и колебания Бунина, вплоть до желания, при вступлении немцев во Францию, уехать, как это сделала меценатка М. С. Цетлина или писатель М.А. Алданов, в Соединенные Штаты. Но ведь не уехал!
Остался в Грасе, с волнением следил за событиями на советских фронтах, думал о возвращении в Россию и с необыкновенной, молодой жадностью писал в дни творческих озарений: "20.1Х.40. Начал "Русю". 22.IX.40. Написал "Мамин сундук" и "По улице мостовой". 27.IX. 40. Дописал "Русю". 29.1Х.40. Набросал "Волки". 2.Х.40. Написал "Антигону". З.Х.40. Написал "Пашу" и "Смарагд". 5.Х.40. Вчера и сегодня писал "Визитные карточки". 7.Х.40. Переписал и исправил "Волки". 10, 11, 12, 13.Х.40. Писал и кончил (в 3 ч. 15 м.) "Зойку и Валерию". 14, 17, 18, 20, 21, 22. X. 40. Писал и кончил (в 5 ч.) "Таню". 25 и 26. X. 40 написал "В Париже" <...> 27 и 28.Х.40. Написал "Галю Ганскую" <...> 23.Х.43. Дописал рассказик "Начало" <...> 29.Х. Вчера в полночь дописал последнюю страницу "Речного ресторана". Все эти дни писал не вставая и без устали, очень напряженно, хотя недосыпал, терял кровь и были дожди. 1.ХI. Вечером писал начало "Иволги" <...> Нынче переписаны "Дубки", написанные 29-го и 30-го" и т. д.
Приветствуя нашу победу над гитлеровскими полчищами, торжествуя, занес в дневник 23 июля 1944 года: "Освобождена уже вся Россия! Совершено истинно гигантское дело!"
Выли приливы и отливы чувств; случались приступы не только отчаяния, но и враждебности, и об этом надо тоже сказать прямо. "Хотят, чтобы я любил Россию, столица которой - Ленинград, Нижний - Горький, Тверь - Калинин..." - в ожесточении вырывается у него 30 декабря 1941 года. Но все это порывы знаменитой бунинской запальчивости. Куда сокровеннее запись Веры Николаевны от 29 августа 1944 года: "Ян сказал - "Все же, если бы немцы заняли Москву и Петербург, и мне предложили бы туда ехать, дав самые лучшие условия,- я отказался бы. Я не мог бы видеть Москву под владычеством немцев, как они там командуют. Я могу многое ненавидеть и в России, и в русском народе, но и многое любить, чтить ее святость. Но чтобы иностранцы там командовали - нет, этого не потерпел бы!"*
5
В сомнениях и твердости своей, в отчаянии и надежде, в окаянном одиночестве, какое надвигалось на него - вместе с болезнями, старостью, бедностью,- "страшное чувство России" только и спасало Бунина. Эти последние годы его жизни были и самыми мрачными. Он был жестоко обманут в своей последней любви, о чем оставил в дневниках горькие свидетельства; вынужденно делил кров с тяжелым, по-видимому, психически нездоровым нахлебником; наконец, познал на исходе жизни и враждебность эмиграции, которая в большинстве своем отвернулась от него, а иные из прежних друзей (например, М. С. Цетлина) прямо осыпали его бранью, обвиняя в том, что он "продался Советам". (После того как руководство союза русских писателей и художников в Париже исключило из числа своих членов всех, кто принял советское подданство, Бунин в знак солидарности с исключенными вышел из его состава. Ответом был бойкот.) Друг его жизни, В. Н. Муромцева-Бунина, как могла, старалась облегчить последние дни. Но жажда жизни, ощущение, что он еще не взял "все", не покидало умирающего писателя. В год своей кончины, в ночь с 27 на 28 января 1953 года, уже изменившимся почерком Бунин заносит в дневник: "- Замечательно! Все о прошлом, о прошлом думаешь и чаще всего об одном и том же в прошлом: об утерянном, пропущенном, счастливом, неоцененном, о непоправимых поступках своих, глупых и даже безумных, об оскорблениях, испытанных по причине своих слабостей, своей бесхарактерности, недальновидности и неотмщенности за эти оскорбления, о том, что слишком многое, многое прощал, не был злопамятен, да и до сих пор таков. А ведь вот-вот все, все поглотит могила!"
* Устами Буниных...-Т. III.-С. 170-171.
Героико-трагический автопортрет Бунина, возникающий в его дневниках, завершается этим последним, драматическим откровением.
Олег Михайлов
ДНЕВНИКИ
1881-1953
1881
В начале августа (мне 10 лет 8 мес.) выдержал экзамен в первый класс елецкой гимназии. С конца августа жизнь с Егорчиком Захаровым (незаконным сыном мелкого помещика Валентина Ник. Рышкова, нашего родственника и соседа по деревне "Озерки") у мещанина Бякина на Торговой ул. в Ельце. Мы тут "нахлебники" за 15 рубл. с каждого из нас на всем готовом.
1885
Конец декабря.
<...> ветер северный, сухой, забирается под пальто и взметает по временам снег... Но я мало обращал на это внимание: я спешил скорей на квартиру и представлял себе веселие на празднике, а нонешним вечером - покачивание вагонов, потом поле, село, огонек в знакомом домике... и много еще хорошего...
Просидевши на вокзале в томительном ожидании поезда часа три, я наконец имел удовольствие войти в вагон и поудобнее усесться... Сначала я сидел и не мог заснуть, так как кондукторы ходили и, по обыкновению, страшно хлопали дверьми: в голове носились образы и мечты, но не отдельные, а смешанные в одно... Что меня ждет? - задавал я себе вопрос. Еще осенью я словно ждал чего-то, кровь бродила во мне, и сердце ныло так сладко, и даже по временам я плакал, сам не зная от чего; но и сквозь слезы и грусть, навеянную красотою природы или стихами, во мне закипало радостное, светлое чувство молодости, как молодая травка весенней порой. Непременно я полюблю, думал я. В деревне есть, говорят, какая-то гувернантка! Удивительно, отчего меня к ней влечет? Может, оттого, что про нее много рассказывала сестра...
Наконец я задремал и не слыхал, как приехал в Измалково. Лошадей за нами прислали, но ехать сейчас же было невозможно по причине метели, и нам пришлось ночевать на вокзале.
Еще с большим веселым и сладким настроением духа въехал я утром в знакомое село, но встретил его не совсем таким, каким я его оставил: избушки, дома, река - все было в белых покровах. Передо мной промелькнули картины лета. Вспомнил я, как приезжал в последний раз сюда осенью.
...Потребность любви!.. Но кого? В Озерках никого, а в Васильевском?.. Тоже никого! Впрочем, там есть гувернантка - но молоденькая и недурненькая, как я слышал от сестры. В самом деле меня что-то влечет к ней? Она гувернантка и, верно, тихое существо, а это идеал всех юношей. Им нравятся по большей части существа не такие, как светские резкие женщины... Может быть!..
Наконец сегодня я уже с нетерпением поехал в Васильевское. Сердце у меня билось, когда я подъезжал к крыльцу знакомого родного дома. Увижу ли я ее нынче, думал я; 23-го она была в Ельце! На крыльце я увидал Дуню и ее, как я предположил; это была барышня маленького роста с светлыми волосами1 и голубыми глазками. Красивой ее нельзя было назвать, но она симпатична и мила. С трепетом я подал ей руку и откланялся. "Эмилия Фасильевна Фехнер!" проговорила она. Познакомились, значит. Мне сразу сделалось неловко и в душе зашевелилась мысль. "Неужели, думал я, я буду целовать эти милые ручки и губки!" Но это уже было дерзко. Весь день нонче я держал себя <...> и натянуто и почти не разговаривал с ней. Но она, напротив, была развязна и проста. Наконец вечером мы отправились к Пушешникову, помещику, живущему на другой стороне реки. Он нам родня. Там я стал несколько свободней с Эм. Вас. Уже сердце мое билось страстью... Я полюбил и чувствовал, что влюбляюсь все более и более. Приглашал танцевать только ее одну, гулял, и наконец перед ужином она сказала мне: "Давайте играть в карты! Хотите?" Я покраснел и неловко поклонился. Мы пошли в гостиную. Там никого не было. Мы играли и шутили, наконец ее пришел приглашать танцевать некто молодой малый Федоров, мой приятель. Я вышел также и пошел в кабинет, думая, что я уже мог надеяться. Но через несколько минут она вошла. "Что ж вы забрались сюда,- сказала она,- я вас искала, искала!" Что это значит, подумал я!..
За ужином я сидел рядом с ней, пошли домой мы с ней под руку. Я уже влюбился окончательно. Я весь дрожал, ведя ее под руку. Расстались мы только сейчас, уже друзьями, а я, кроме того, влюбленным. И теперь я вот сижу и пишу эти строки. Все спит... на мне и в ум сон нейдет. "Люблю, люблю",- шепчут мои губы.
Исполнились мои ожиданья.
29 декабря 1885 г.
Сегодня вечер у тетки. На нем будут из Васильевского и в том числе гуверн<антка>, в которую я влюблен не на шутку.
<...> Сердце у меня чуть не выскочило из груди! Она моя! Она меня любит! О! с каким сладостным чувством я взял ее ручку и прижал к своим губам! Она положила мне головку на плечо, обвила мою шею своими ручками, и я запечатлел на ее губках первый, горячий поцелуй!..
Да! пиша эти строки, я дрожу от упоенья! от горячей первой любви!.. Может быть, некоторым, случайно заглянувшим в мое сердце, смешным покажется такое излияние нежных чувств! "Еще молокосос, а ведь влюбляется",- скажут они. Так! Человеку, занятому всеми дрязгами этой жизни и не признающему всего святого, что есть на земле, правда, свойства первобытного состояния души, т. е. когда душа менее загрязнилась и эти свойства более подходят к тому состоянию, когда она была чиста и, так сказать, даже божественна, правда слишком <нрзб>. Но, может быть, именно более всего святое свойство души Любовь тесно связано с поэзией, а поэзия есть Бог в святых мечтах земли, как сказал Жуковский2 (Бунин, сын А. И. Бунина и пленной турчанки). Мне скажут, что я подражаю всем поэтам, которые восхваляют святые чувства и, презирая грязь жизни, часто говорят, что у них душа больная; я слыхал, как говорят некоторые: поэты все плачут! Да! и на самом деле так должно быть: поэт плачет о первобытном чистом состоянии души, и смеяться над этим даже грешно! Что же касается до того, что я "молокосос", то из этого только следует то, что эти чувства более доступны "молокососу", так как моя душа еще молода и, следовательно, более чиста. Да и к тому же я пишу совсем не для суда других, совсем не хочу открывать эти чувства другим, а для того, чтобы удержать в душе эти напевы.
Пронесутся года. Заблестит
Седина на моих волосах,
Но об этих блаженных часах
Память сердце мое сохранит...
...........................................................................
................................................
Остальное время вечера я был как в тумане. Сладкое, пылкое чувство было в душе моей. Ее милые глазки смотрели на меня теперь нежно, открыто. В этих очах можно было читать любовь. Я гулял с ней по коридору, и прижимал ее ручки к своим губам, и сливался с нею в горячих поцелуях. Наконец пришло время расставаться. Я увидал, как она с намерением пошла в кабинет Пети. Я вошел туда же, и она упала ко мне на грудь. "Милый,- шептала она,- милый, прощай! Ты ведь приедешь на Новый год?" Крепко поцеловал я ее, и мы расстались.
...........................................................................
................................................
Домой я приехал полный радужных мечтаний. Но при этом в сердце всасывалось другое гадкое чувство, а именно ревность. "Она завтра поедет домой с Федоровым - да еще вдвоем только... Впрочем, ведь она меня любит, а все-таки я бы не хотел, чтобы она с кем-нибудь даже разговаривала... Да, глупость, глупость это",- разуверял я себя...
Наконец я лег спать, но долго не мог заснуть. В голове носились образы, звуки... пробовал стихи писать,- звуки путались, и ничего не выходило... передать все я не мог, сил не хватало, да и вообще всегда, когда сердце переполнено, стихи наклеятся. Кажется, что написал бы бог знает что, а возьмешь перо - и становишься в тупик... Согласившись наконец с Лермонтовым, что всех чувств значенья "стихом размерным и словом ледяным не передашь3", я погасил свечу и лег. Полная луна светила в окно, ночь была морозная, судя по узорам окна. Мягкий бледный свет луны заглядывал в окно и ложился бледной полосой на полу. Тишина была немая... Я все еще не спал... Порой на луну, должно быть, набегали облачка, и в комнате становилось темней. В памяти у меня пробегало прошлое. Почему-то мне вдруг вспомнилась давно, давно, когда я еще был лет пяти, ночь летняя, свежая и лунная... Я был тогда в саду... И снова все перемешалось... Я глядел в угол. Луна по-прежнему бросала свой мягкий свет... Вдруг все изменилось, я встал и огляделся: я лежу на траве в саду у нас в Озерках. Вечер. Пруд дымится... Солнце сквозит меж листвою последними лучами. Прохладно. Тихо. На деревне только где-то слышно плачет ребенок и далеко несется по заре, словно колокольчик, голос его. Вдруг из-за кустов идут мои прежние знакомые. Лиза остановилась, смотрит на меня и смеется, играя своим передничком. Варя, Дуня... Вдруг они нагнулись все и подняли... гроб. В руках очутились факелы. Я вскочил и бросился к дому. На балконе стоит Эмилия Вас., но только не такая, какая была у тетки, а божественная какая-то, обвитая тонким покрывалом, вся в розах, свежая, цветущая. Стоит и манит меня к себе. Я взбежал и упал к ней в объятья и жаркими поцелуями покрывал ее свежее личико... Но из-за кустов вышли опять с гробом Лиза, Дуня, Варя; она вскрикнула и прижалась ко мне... Вдруг все потемнело... Кругом поле насколько можно разглядеть, на руках у меня Мила...она шепчет и целует меня: "милый, милый"... Далеко где-то звенит колокольчик... и... я проснулся: в комнате так же темно, луна не светит. Эк! что мне снится, подумал я, постарался поскорей заснуть опять...
1886
27 января 1886 г.
Вечер. Сижу один в зало и хочу записать то, что за неимением... да нет, впрочем, даже по небрежности, не внес в свой журнальчик. Особенного ничего не случилось. Но все-таки надо припомнить. Как я провел остальное время Святок.
30-го декабря я встал уже с сладким мучением влюбленного и опять с ревностью в груди, но не только к Федорову, но и даже (глупо) ко всем. Когда нонче утром заговорили о ней, я не мог слышать, и, что всего удивительней, даже хотя говорили о ней что-то хорошее, и притом мать с Настей. Я уже не знаю отчего, только я ревную и не могу выносить. А тут еще поедет с Федоровым, и хотя я уверен, что она не изменит, но мне бы не хотелось, чтобы подобные Федоровы были близко около нее. Это малый, не кончивший курс учения, хромой и притом пошляк, это один из...