– Офелия, – представил я.
   – Точно, – простонал Джон.
   – А это – Евгений Степанович…
   – Можно просто: Джон, – уточнил он.
   – Очень приятно, – потупила глазки Портфелия.
   – Принес? – перешел я к делу.
   – Да, ничего, – ответил Джон на какой-то другой, послышавшийся ему вопрос и закивал, не отрывая глаз от Портфелии. – Пока нормально.
   Я хорошенько саданул его ногой под столиком, он подпрыгнул и, очнувшись, уставился на меня:
   – Чего тебе?
   – Принес, спрашиваю?
   – Ну.
   – Господи, ты, боже мой! Что – «ну»?
   – «Ну» – значит, принес.
   – Покажь.
   Джон быстро смотался к низенькой эстраде и приволок оттуда дипломат. Из дипломата он извлек белую пенопластовую коробочку, открыл ее и вынул обещанное – японский, величиной с мыльницу диктофон «SANYO».
   – Прелесть какая, – прошелестела Портфелия, трогая блестящую поверхность корпуса. Джон нажал одну из боковых клавишей.
   – Сколько? – спросил я.
   – Как договаривались – триста двадцать.
   – Давай проверим, что ли.
   – Джон пошевелил пальцами, а соответственно и клавишами под ними, и из-под его руки раздался мой сдавленный (а мне-то казалось, я спрашиваю небрежно) голос: «Сколько?» Джона: «Как договаривались – триста двадцать». Снова мой: «Давай проверим, что ли». Джон щелкнул клавишей «стоп».
   – Порядок, – сказал я, вытаскивая из внутреннего кармана приготовленную пачку денег, – пересчитай.
   – Неужели купишь? – сделала большие глаза Портфелия. Я хотел отшутиться, сказать что-нибудь такое, что сбило бы торжественность ее тона и еще более возвысило бы скромного меня, но персональный пижон, таящийся в каждом из нас, опередил меня:
   – Ну конечно, Леля. В нашей работе – вещь незаменимая. На стороже твоем сейчас и испробуем.
   – Да-а, – протянул Джон, добравшись до последней купюры, – «трудовая копейка». Бывает, считаешь, червончик к червончику льнет, да похрустывает. А тут – больше трояка бумажки нет. И те – как портянки.
   Меня заело:
   – Мы, понимаешь, Джон, лопатой деньги не гребем. Как некоторые.
   – Что ли, как я? Когда это было?.. – скорчил он мину. – Нынче-то – дела безалкогольные. Это раньше «товарищ с Востока» шлеп об сцену четвертаком: «Генацвале, – дурачась, Джон произнес эту фразу с акцентом, – скажи, чтобы все слышали: эта песня – от Гиви. Для прекрасной блондинки за соседним столиком…» И так – раз пятнадцать за вечер.
   – А сейчас? – участливо поинтересовалась Портфелия.
   – А-а, – горестно махнул рукой Джон. – Сейчас для прекрасной блондинки им и рубля жалко. На зарплату живем. А она у нас… Но не это даже главное. Раньше – на работу, как на праздник. Придешь, люди – хмурые, одинокие. А к концу – веселые все, парами расходятся. Сердце радуется. А теперь? Как сычи. Только смотрят друг на друга. Суп жрут.
   Портфелия огляделась и прыснула, прикрывшись ладошкой:
   – Точно, суп!
   Джон явно забавлял ее, и она огорчилась, когда перерыв кончился, и его позвали на эстраду.
   – Пойдем, – поднялся я.
   – Толик, миленький. Давай посидим еще, послушаем. Все равно же скоро закрывать будут. А спешить нам некуда. Ну?..
   – Ладно, – согласился я, – тогда пойдем танцевать.
 
   Джон опять подсел к нам.
   – Все. Окончен бал. Пусть в тишине посидят.
   – Нравится мне твоя работа, – усмехнулся я.
   – Мне и самому, – не заметил он иронии.
   – А жена вас не ревнует? – игриво спросила Портфелия. – Вас каждый день так поздно нет дома. А здесь столько женщин, и каждая старается быть красивой. Ведь так?
   – Меня нельзя ревновать. Потому что я очень честный.
   Портфелия прыснула снова.
   – Нам пора, – напомнил я больше даже не от необходимости, а из ревности. Уж я-то знал, какой Джон честный.
   – А куда вы?
   – Какая бестактность, – деланно возмутился я, – особенно по отношению к девушке. Я всегда подозревал, что ты – толстокожая скотина.
   – Да я только… – начал было он оправдываться, но я перебил его:
   – Если серьезно, можешь себе представить, мы «идем на сенсацию». Как на медведя ходят. Ночное задание. Детектив. В традициях западной прессы, – я насмешливо покосился в сторону Портфелии. – «Подвиг вахтера» или «Подпольный синдикат профессора Заплатина». Каково, а?
   – Не паясничай, – вскинулась она, – я и сама не хочу идти, но ведь съест Маргаритища.
   – Заплатин? – не слушая ее, переспросил Джон, как-то странно поглядывая на нас. – Погодите-ка, – пошарив по карманам, он достал бумажник, извлек из него сложенный вчетверо листик в клеточку, развернул, пробежал глазами и подал мне. – Взгляни.
   Записка была написана очень аккуратно, словно каждую буковку вырисовывали отдельно:
   «Женя. Не пытайся понять причину моей смерти, вряд ли тебе это удастся. Знай только, что она – во мне самом. Я ни о чем не жалею и никого не виню. Ничего тебе не завещаю и ни о чем не прошу. Только постарайся запомнить вот что: если будет тебе совсем худо, так худо, что впору лезть в петлю, повремени с этим. Обратись к профессору Заплатину. Прощай.
   Любящий тебя Деда Слава.»
   – Странно, – подумал я вслух, возвращая записку. – С Заплатиным-то ясно: он твоего деда оперировал, я помню, был об этом как-то разговор. Видно, сдружились. Они же почти одного возраста. Но все равно, странная записка.
   – Я не говорил, как он умер. Никому не говорил. Ни к чему это было, – Джон замолчал в нерешительности, но после паузы все-таки продолжил. – Его в кресле нашли. За столом. На столе – записка. Написал ее и умер. От удушья. Экспертиза показала.
   – Газ?
   – Нет. И следов насилия нет. Доктор сказал – похоже, старик просто перестал дышать.
   Над столиком зависла тишина.
   – Кошмар какой-то, – не выдержала Портфелия. – Мальчики, о чем вы? Какая экспертиза? Какой дед?
   – Мой дед, сказал Джон; а у меня в голове совсем некстати выплыл дурацкий анекдот: «Шел ежик по лесу. Забыл как дышать… и умер».
   – Я с вами пойду, – решительно заявил Джон.
   – Айда. Только вряд ли мы там что-нибудь интересное увидим.
   – Пойдем скорее. – Джон нетерпеливо вскочил. Джон есть Джон: или хандрит, неделями находясь в полусонном состоянии, или носится, как угорелый, дрожа от возбуждения.
   … К институту решили идти пешком, так как для «ночных незаконных операций» было все-таки слишком рано. На улице, как и всю неделю, было сыро, чуть-чуть моросил дождик. Я открыл зонтик, и мы попытались втиснуться под него. Но по-настоящему это удалось только Портфелии, так как она была в серединке. Мы с Джоном держали ее под руки и всю дорогу молчали, а она, напротив, болтала непрерывно. И о том, какая ужасная выдалась погода, и о том, какой, вообще, ужасный климат в наших краях, и о том, какая Маргаритище зверь, и о том, что быть начальником – дело неженское (им это противопоказано; а равноправия они не для того добивались, чтобы делать то, что им противопоказано), и о том, как она попала в нашу дурацкую газету…
   Все это, или почти все, было чистейшей воды враньем и сплошным кокетством. Только для Джона. Ведь она прекрасно знает, что я прекрасно знаю, как она, завалив во второй раз вступительные экзамены, умоляла Маргаритищу принять ее на работу «по призванию». Но, как бы там ни было, своей болтовней она добилась главного: Джон отвлекся от своих тяжелых мыслей, закурил и вновь стал поглядывать на нее с интересом.
   Она притихла лишь тогда, когда мы миновали ворота институтской рощи, войдя в ее мокрую тьму, и двинулись мимо анатомического корпуса. Где-то неподалеку взвыла собака. Взвыла с такой ясно ощутимой тоской, что казалось, не собака это воет, а человек пытается подражать собаке. Портфелия еще крепче прижалась к нам.
 
   И вот мы в нерешительности стоим перед дверью операционной.
   – Ой, мальчики, пойдемте отсюда, а?..
   Мы молча повернулись и, не глядя друг на друга, побрели по коридору к лестнице; мы чувствовали себя группой круглых идиотов.
   Внезапно за нашими спинами раздался щелчок открываемой двери. Я оглянулся. Из операционной вышел грузный пожилой человек в белом халате. Он сдернул с ладоней резиновые перчатки, тщательно вытер потные руки о подол и тут увидел нас.
   – Молодые люди, – громко, по-хозяйски, окликнул он. – Вам от меня что-то нужно? Рад служить. Да не стойте, как истуканы, идите-ка сюда.
   Мы обменялись короткими беспомощными взглядами и подчинились.
   Я, конечно, понял, что перед нами – профессор Заплатин. Но будь я художником, пиши я его портрет, я, наверное, назвал бы картину не «Профессор», не «Доктор», а «Сталевар» или даже «Человек, покоряющий сталь». Внешность у него такая. Очень загорелое (или от природы смуглое) широкое лицо с густыми, почти сросшимися черными бровями над глубоко посаженными глазами. Густые, почти совсем седые волосы зачесаны назад. А вот глаза-то подкачали: какие-то водянистые, белесые. Я бы даже сказал, белые. Не сталеваровские.
   – Мы из институтской газеты. – Портфелия протянула ему удостоверение, но он не взял его, а спросил:
   – И чем же обязан? Я к вашим услугам, хотя и устал чертовски.
   В это время из операционной выкатили тележку с лежащим под простыней человеком. Санитары прошли деловито, даже не взглянув на нас. В проем я увидел, что операционная – за следующей дверью, а за этой – «предбанник».
   – Понимаете, – стала оправдываться Портфелия, – видимо произошла ошибка. Нам пожаловались, что вы без разрешения оперируете здесь по ночам.
   В тамбур вышло четверо. Они сняли и повесили халаты, накинули плащи и, пройдя мимо нас, двинулись вниз по лестнице.
   – Без чьего разрешения? – усмехнувшись, спросил Заплатин. Мы молчали, и он, покачав головой, продолжил. – Все очень просто. Как вы, надеюсь, знаете, я – нейрохирург. Операция по вживлению в мозг нейростимулятора или, как его сейчас называют, «детектора жизни», требует совокупности определенных условий. Одно из них: общий наркоз должен производиться, когда пациент находиться в состоянии глубокого естественного сна. – У меня почему-то возникло ощущение, что профессор повторяет нам тщательно заученные фразы. – Посему и проводится операция ночью. – Он дружелюбно улыбнулся Портфелии. – Вы удовлетворены?
   – Да, конечно. Простите нас, ладно?
   – Ничего, ничего, – он снисходительно потрепал ее по плечу. – У каждого своя работа. Нужно быть терпимее друг к другу.
   – А что такое нейростимулятор? – осмелел я.
   – Этот прибор был разработан в моей лаборатории совместно с учеными из Еревана три года назад. Он, как можно понять из названия, стимулирует деятельность центральной нервной системы. Он спас от смерти, или, по крайней мере, от некоторых заболеваний, от преждевременной психической дряхлости уже многих людей. К сожалению, удачно эта операция проходит пока что только в нашей клинике. Но попытки делаются во всем мире. И я, как вы, наверное, заметили, готовлю учеников. – Он снова повернулся к Портфелии. – А сторожа вы не вините. Он вовсе не плохой человек. Но привык ночью спать, а мы второй год уже лишаем его этой возможности.
   Мы даже не успели как следует удивиться его проницательности (про сторожа-то Портфелия ничего не говорила), как он поразил нас еще более, обратившись к Джону:
   – Если это журналисты, то при чем здесь вы, Женя? Насколько я осведомлен, вы – музыкант.
   Джон, опешив, выдавил из себя:
   – Да…
   – Что с вами? – широко улыбнулся профессор. – Вы решили, что я телепат? Отнюдь. Все гораздо проще: когда здесь лежал Владислав Степанович, мы очень подружились с ним. Я всегда преклонялся перед этим блестящим ученым и мужественным человеком. Он рассказывал мне о вас, показывал фотографии. А у меня хорошая память на лица. Он обещал прислать вас ко мне. Но сейчас рано, слишком рано… – Он оборвал себя на полуслове. – Простите, молодые люди, я вынужден вас покинуть. – Он пожал руки мне и Джону. – Еще раз простите. Операция была очень трудной. – И, приветливо кивнув Портфелии, он скрылся в раздевалке.
 
   Около трех часов ночи добрались до моего дома. Посвежело, я промерз до костей, а Портфелия стучала зубами, несмотря на то, что Джон галантно укутал ее в свой пиджак.
   Я предложил зайти ко мне, хлебнуть горячего чаю, но Джон, ревниво покосившись на Лелю, шепнул мне на ухо: «Светка съест». Во весь же голос сказал: «Извини, старик, мне завтра рано», – и трусцой помчался в свою сторону. И пиджак прихватил.
   Портфелия колебалась, видно, прикидывая, удобно ли ей в такой час подниматься ко мне, но колебалась недолго, ведь между нами не было и намека на какой-то интерес, кроме сугубо дружеского.
   Отперев, я пропустил ее вперед и шепнул:
   – Сразу налево.
   На цыпочках пробрались мы в мою комнату, я включил настольную лампу, и Портфелия огляделась. Вот об этом я не подумал. Жуть. Хорошо, хоть постельное белье утром убрал с дивана и запихал в шкаф.
   – Лачуга холостяка, – насмешливо подвела итог осмотру Леля. Было заметно, что она все же чувствует себя слегка не в своей тарелке.
   – Ты посиди, я пойду, чай поставлю.
   – Не нужно, Толик. Это долго. Я только немного отогреюсь и пойду, ладно?
   – Да брось ты, – махнул я рукой и выскочил в прихожую. Там я столкнулся с матерью; услышала-таки стук двери.
   – Кто там у тебя?
   – Коллега, – с чистой совестью ответил я и скользнул на кухню. Но мать не так-то легко обвести вокруг пальца:
   – Ты говорил, с девушкой работаешь, выходит, это она?
   – Действительно, – пораженно прикрыл я рот ладонью. – А я-то все никак не мог сообразить, что в моем коллеге необычного.
   – Клоун, – сказала мать, и, пока я включал чайник, пока обшаривал холодильник, добывая оттуда остатки сыра и колбасы, она прочла мне небольшую, но обстоятельную проповедь на тему: «Понятие «девичья честь» и ее инфляция в современном мире». А закончила вопросом: «Ты уверен, что она – порядочная девушка?»
   – Нет, – ответил я, – но собираюсь это выяснить буквально с минуты на минуту.
   Почему-то когда дело касается моих друзей, а тем паче девушек, природное чувство юмора, которым мать щедро вообще-то наделена, начисто отказывает ей. Вот и сейчас, даже не улыбнувшись, она со скорбной маской на лице вышла из кухни и заперлась в спальне.
   Так. Слава богу, есть свежий хлеб. Ну и все, пожалуй. Чай вскипел, я заварил его, поставил все на старинный, от бабушки еще оставшийся, поднос и двинул с ним по темному коридорчику. Как ни странно, я его донес. Портфелия разглядывала «Винни-Пуха» (мою любимую книгу). Увидев меня, отложила ее:
   – О, сыр-р! Ур-ра! Как раз сыр тигры любят больше всего на свете.
   – А как тигры насчет этого? – спросил я, вытаскивая из шкафа бутылку коньяка.
   – Тигра р-рад! – рявкнул Тигра.
   Коньяк и горячий чай согрели нас и сняли возникшую было вначале скованность. Мы обсуждали сегодняшнее похождение.
   – А он довольно милый, да?
   – Что ты, – отозвался я, – Джон – вот такой мужик! – я заставил себя, несмотря на то, что испытал легкий укол ревности, ответить именно так, ибо это была истинная правда. Но Портфелия удивила меня:
   – Я не про Джона твоего, а про Заплатина.
   Как угодно назвал бы я профессора – серьезным, основательным, положительным, только не «милым». Но каждый видит по-своему.
   – Интересно было бы увидеть мир твоими глазами. Себя, к примеру, я бы, наверное, увидел совсем не таким, как в зеркале. Значительно, наверное, страшнее.
   – На комплименты набиваемся, да? Одно слово – «филологический мужчина».
   – Два слова, – поправил я. – А на комплименты мы не набиваемся, наоборот, я лучше, чем кто-либо, знаю, что я – хороший. Вот в твоих глазах – не уверен.
   – В моих глазах – очень хороший. – Она проговорила это с такой сахарной улыбкой, что я, от удовольствия растерявшись сначала, все-таки понял, что это – стеб.
   – И ты в моих глазах – замечательная, – попытался я попасть ей в тон. Но уверен, в моральном смысле мне было значительно легче сделать этот комплимент, ведь и вправду, в неверном мерцании светильника она была сейчас очень привлекательной. – Замечательная, Леля, – повторил я.
   – Вот и чудно, трам-пам-па, – все так же вкрадчиво сказала она, а потом захохотала неестественно и так громко, что я испугался за материн сон. – Все, хватит, флиртовать мы с тобой, Толик, не можем. Мы чересчур хорошо знаем друг друга, так? Разве друзья могут флиртовать? – Она взялась за подлокотник кресла, намереваясь подняться, но я остановил ее, положив ладонь на плечо.
   – Очень даже могут. – Я всем существом ощущал, как глупо сейчас я выгляжу, и понимал, что буду выглядеть во сто крат глупее, когда она вновь оборвет меня… И все же я обвил ее шею рукой и, чуть-чуть притянув к себе, поцеловал. И неожиданно она ответила мне таким жадным, таким долгим поцелуем, что я даже задохнулся немного. И весь наполнился свежим щемящим чувством ожидания.
   – А как же работа? – совсем некстати прошептала она. Но руки наши не задавали глупых вопросов.
   – При чем здесь работа? – улыбнулся я, а после паузы, вызванной очередным поцелуем, продолжил давно заученной, но «не использованной» еще фразой. – Офелия? В твоих молитвах, Нимфа, все, чем я грешен, помяни.
   И она отозвалась:
   – Мой принц, как поживали вы все эти дни?
   Я был приятно удивлен и закончил:
   – Благодарю вас; чудно, чудно, чудно…
   Наши губы снова слились, и теперь это стало чем-то уже совсем естественным, почти привычным; очень правильным. Очень правильным.
 
   Я, наверное, минуты три трясу Джона за плечо. Наконец, он продирает глаза.
   – Совсем бы лучше не спал. Гадость всякая снится. Эти. Насмотрелся я там на них. Хуже роботов. Чего не пойму: куда совесть-то у них девается?
   – Я тоже думал об этом. Может быть, это объективно? Знаешь, есть такое понятие – «стадный инстинкт»?
   – Ну?
   – По отдельности люди могут быть вовсе не плохими. А толпой такое творят… А тут – «супертолпа».
   – Как-то неубедительно.
   – Еще есть одна идея. Любая человеческая мысль – информация, окрашенная эмоциями. Эмоции – как бы цвет мысли. И если несколько мыслей смешать, информация будет накапливаться, а вот эмоции сольются в нейтральный фон. Как если цвета радуги смешать, получится белый.
   – Что-то в этом есть. Ладно, спи, философ. – И он принялся перематывать окровавленную повязку на голове.
   Я забрался на топчан и закрыл глаза. И снова прошедшие события последних дней стали отчетливее настоящего.
 
   – … Так что надо списать его в архив, – закончила Портфелия.
   – Вот и я говорю, что работать ты, Лелечка, не можешь, – с чисто женскими логикой и тактом резюмировала Маргаритища.
   – Я-то как раз умею, – столь же обоснованно возразила Портфелия, – только не могу писать то, чего не было.
   – А от тебя этого никто и не требует.
   – Никаких «незаконных операций» там не было…
   – И слава аллаху, милочка. Ты ходила на задание. А это значит, что ты должна была принести материал. И вовсе не обязательно делать сенсацию. О Заплатине, например, мы вообще еще не писали. А его открытие, судя по тому, что ты рассказала, – событие номер один. В мировой медицине. Самое эффектное было бы – репортаж с ночной операции. А самое легкое – научно-популярная статья по сути открытия. Можно и просто интервью с профессором. Или подборка экспресс-интервью со спасенными; да, вот это, пожалуй, хорошо было бы. Или еще: «Портрет ученого» – очерк. Ну, а, в крайнем случае, – критическая корреспонденция о препонах, которые административно-бюрократический аппарат ставит на пути новой идеи (за препоны не беспокойся, их всегда хватает). Другими словами, тысяча вариантов. На худой конец – зарисовка о стороже-ветеране. А возможно, это даже самое лучшее… Так что, давай-ка, милочка, роди до завтра что-нибудь. Строк двести-двести пятьдесят.
   – Ладно, – смирилась, не выдержав такой натиск, Портфелия и ушла в «умывальник» (так мы называем одну из двух комнатушек редакции за то, что в ней нет окон, и стены от пола до середины выложены кафельной плиткой). Я нырнул туда вслед за ней.
   – Вот мымра, да? – кивнула она в сторону двери и отвернулась. А я вытащил диктофон.
   – Между прочим, у меня все записано. Включить?
   – Ой, Толик, умница, – ожила она, – ты же меня просто спасаешь. Кто у тебя – Заплатин или вахтер?
   – А кого тебе нужно?
   – Все-таки, наверное, лучше Заплатина, правда?
   – А у меня оба.
   – Ты, Толик, просто чудо. Что бы я без тебя делала, а? Я всегда говорила, что мужчины намного умнее нас. Только это трудно сразу заметить… Назло Маргаритище сдам завтра сразу два материала! – она потянулась поцеловать меня, но я осторожно отстранился:
   – Тс-с, спокойно. Я заразный; то ли ангина, то ли грипп. А два материала не получится. Фактажа нет, мы же ведь даже не поговорили ни с кем толком.
   В этот момент к нам заглянула Маргаритища и сообщила, что отбывает на заседание парткома, а так как закончится оно не раньше шести, домой она отправится сразу оттуда, в редакцию больше не заходя. Мы, как сумели, изобразили огорчение по этому поводу, а когда Маргаритища, наконец, отчалила, Леля взмолилась:
   – Ну, включай же, Толечка. Главное, чтобы каркас был. А факты я завтра с утра доберу – на кафедру позвоню, в партком… В крайнем случае, сегодня вечером еще раз можно в клиники сбегать. Только уже с чем-то. Чтобы дать прочитать. Пусть не соглашаются, ругают, исправляют, добавляют, вот и получится материал. Так ведь?
   Портфелия судорожно принялась за расшифровку записи, а я волей-неволей прослушивал ее. Сначала – пьяное бормотание сторожа, затем – уверенная речь профессора. И что-то меня в этой речи насторожило. Быть может, вот эта самая уверенность, отточенность фраз? Конечно, выступать ему часто приходится. Но нет, выступает-то он на разных симпозиумах, съездах, в крайнем случае – перед студентами. А перед нами он не выступал, он объяснял «на пальцах» людям, которые в медицине не понимают ничего. И делал это так свободно, словно он с такими профанами разговаривает ежедневно. Вдруг вспомнилось, что и в клинике у меня было ощущение, что его речь заучена наизусть.
   И еще. Почему он один говорит? Хотя бы любопытства ради должен же был к нам хоть кто-то подойти. Но какой там. Его коллеги не удостоили нас даже взглядом. Ушли, не только с нами не попрощавшись, но и, между прочим, с профессором. Это все мелочи, конечно. Может быть, у них заведено так. Только странно как-то.
   В диктофоне Заплатин разговаривал с Джоном про Деду Славу. «И со смертью этой тоже что-то не так», – подумалось мне… И тут я услышал такое, от чего буквально подскочил.
   – Стоп, – сказал я вслух. Портфелия вскинула на меня удивленный взгляд. Я отмотал ленту немного назад и снова нажал на «воспроизведение». И голос профессора повторил поразившую меня фразу:
   – … Он обещал прислать вас ко мне. Но сейчас рано, слишком рано…
   Я понял, ЧТО так напугало меня. Эта фраза каким-то образом совместилась в моем сознании со словами из записки Деды Славы: «…если будет так худо, что в пору в петлю лезть…» «А сейчас рано, слишком рано…»
   – Ты туда пойдешь сегодня?
   – Не знаю. Надо бы.
   – Вместе пойдем.
   – Один раз мы уже сходили вместе… – она оторвалась от своей писанины. – В этот раз ты меня снова пригласишь на чашку чая?.
   Впервые за весь день мы позволили себе вспомнить эту удивительную сумасшедшую ночь.
   «… Зачем делать сложным,
   То, что проще простого? —
   Ты – моя женщина,
   Я – твой мужчина…»
   Леля потрясла головой, словно отгоняя наваждение, и сказала:
   – Я после ужина сюда вернусь, поработаю еще. Так что зайди за мной сюда, ладно?
 
   Но в институт нам пойти не пришлось. Потому что тут-то и начался бред. Сначала ко мне явились Савельевы – соседи – и сообщили, что меня зовут к телефону. У нас-то телефона нет, и иногда, в самых экстренных случаях (например, чтобы вызвать «скорую», когда у матери приступ), я бегаю звонить к ним. Но не наоборот; я никогда и никому не давал их номера. Понятно, что я был удивлен.
   Я поднялся к Савельевым, причем отец семейства окинул меня таким взглядом, что я моментально почувствовал общее недомогание. Видно, он, бедняга, представил, какой у него в квартире будет стоять тарарам, если к ним примутся звонить все мои дружки. Я принял вид святого апостола и поднял со стола снятую трубку. И услышал только короткие гудки. Пожав плечами и выругавшись про себя, я положил ее на аппарат. И тотчас же телефон зазвонил.
   – Пожалуйста, извините еще раз, – умоляюще звучал из трубки голос Портфелии, – что-то сорвалось. Мне очень нужен Анатолий.
   – Это я, Леля.
   – Толик, тут со мной какая-то жуть происходит, – быстро заговорила она таким голосом, что я почувствовал: еще одна капля, и начнется истерика. – Короче, я никуда сегодня не иду. Домой иду, понял?
   – А в чем дело? Почему?
   – Я туда никогда больше не пойду.
   – Ты мне ответь, что случилось-то? – мне почему-то стало смешно.
   – Тут… Да, вообще-то, ничего. Так… – она явно приходила в себя. – Ладно, Толик, пока. Я позвонила просто, чтобы ты зря в редакцию не ходил. Все. – И она бросила трубку.