Страница:
Лженаука вредна и опасна как раз тем, что растлевает неокрепшие умы.
Вот и ты поддался обаянию сказок о погибшем континенте, не дав себе труда задуматься над тем, для чего это понадобилось Платону. Посмотри вокруг, вернись на землю — разве мало насущных проблем, которыми обязан заниматься ученый? Я бы был рад стать твоим наставником на пути к подлинной науке, мой Ликей…
— … открыт для любого, пожелавшего рассеять заблуждения Платона.
Я знаю.
Перебивать Учителя не полагается, и шепоток возмущения проносится над морским берегом, но не похоже, что провинциал смущен. Странное дело, у него вид человека, получившего подтверждение каким-то своим мыслям, к ходу беседы не относящимся. Аристотеля это беспокоит.
Неужели Атлантида — лишь предлог? Тогда зачем явился к нему этот человек, где пересекаются их интересы?
— Обычно критики старались щадить Платона, — говорит провинциал. — Они деликатно замечали, что Платон некритически воспользовался чужими вымыслами — Солона либо египетских жрецов. Ты первый, кто обвинил в умышленной лжи самого Платона.
— Я дорожу в Платоном, и правдой, но долг ученого заставляет меня отдавать предпочтение правде.
— О да, ты служишь лишь правде. Родом ты македонец и никогда не изъявлял желания получить афинское гражданство. Но ты лучше самих афинян знаешь, что рассказы о героических деяниях их предков вымышлены Платоном. Что Платон, прикрываясь легендой об Атлантиде, распространял ложные политические теории о былых свершениях афинян. И мне крайне любопытно звать, на чем зиждется твоя уверенность в обладании истиной.
Окружающие выражают свое возмущение откровенным ропотом, но Аристотель спокоен, он даже улыбается, и голоса стихают. Наглец сам лезет в ловушку — и Учитель приглашает учеников этим полюбоваться.
— На чем? — переспрашивает Аристотель. — На том, дорогой мой, что идеалистические взгляды Платона побеждены самой жизнью, то есть присоединением афинской республики к империи великого Александра, не имеющей ничего общего с государством-утопией Платона. Может быть, ты хочешь меня заверить, что божественный Александр для тебя менее авторитетен, чем идеалист и лжеученый Платон? Что измышления Платона о республике можно противопоставить деяниям Александра?
Удар неотразим. Только самоубийца может ответить утвердительно.
Так что оплеванному оппоненту представляется право потихоньку убраться, не обременяя более своим присутствием ученых мужей, светочей истинной науки. И чем скорее, тем лучше для него.
А он стоит на прежнем месте. Он словно постарел внезапно, смотрит жестко, и Аристотелю помимо воли начинают видеться другие лица, другие имена, вычеркнутые им из жизни и из истории Афин.
— Все правильно. Твоя логика непобедима, с тобой невозможно спорить. Учитель, — говорит провинциал. — Впрочем, меня об этом предупреждал Крантор. Знаешь, он еще жив, хотя наше захолустье дает ему, право, мало возможностей для научных занятий по сравнению с великолепными Афинами. Но он упорен.
— Я знаю, — говорит Аристотель. — Пожалуй, кроме упорства, у него сейчас и не осталось ничего?
Сзади шелестит вежливо приглушенный смех.
— Пожалуй, — соглашается провинциал. — Ты прав, он потерял многое из того, чем обладал, но он и не обзавелся ничем из того, чем не желал обзаводиться. У него остался он сам, точно такой, каким он хочет себя видеть. Я рад был познакомиться с тобой. Учитель, и с вами, почтенные перипатетики, опора истинной науки. Мне непонятно, правда, почему вы вслед за Учителем усердно повторяете, что у мухи восемь ног? Ног у мухи шесть, в этом легко убедиться, возле вас вьется столько мух… Но не смею более обременять ученых мужей своим присутствием.
Дерзкая улыбка озаряет его лицо, и видно, что он все же молод, очень молод. Потом он уходит прочь от морского берега, все смотрят ему в спину и явственно слышат шелест медных крыльев страшных птиц стимфалид. Доподлинно видится, как они летят вслед удаляющемуся путнику, чтобы обрушить на него ливень острых перьев — уверяют, что там где водятся стимфалиды, племена, не владеющие искусством обработки металлов, подбирают перья и используют их, как наконечники для стрел.
Берег моря покоен и тих. Перипатетики на разные голоса выражают возмущение, но Аристотель не вслушивается. Он выше житейской суеты, и ему совершенно нет необходимости прикидывать, кто именно из присутствующих незамедлительно отправится к блюстителям общественной гармонии и расскажет о дерзком провинциале, из речей которого можно сделать далеко идущие выводы. Какая разница, кто? Так произойдет.
Великий Аристотель спокоен — его не может оскорбить выходка юнца, попавшего, к сожалению, под разлагающее влияние одного из тех, от кого бесповоротно очистили науку. Главное — создать систему, а система игнорирует и нахальные выпады недоучек, и само существование разбросанных где-то по окраинам Ойкумены лжеученых.
Система создана, и Аристотель имеет все основания гордиться собой.
Он — про себя — великодушно прощает тех, кто считает его всего лишь ловцом удачи, использовавшим счастливый случай: то, что его воспитанник стал полубогом и властителем полумира. «Аристотель утверждает себя в науке, безжалостно топча соперников, используя власть почитающего его полубога», — право же, такое обвинение способны придумать только крайне недалекие людишки.
В действительности все сложнее. Аристотель ценит и любит Александра и уверен, что огромная, все расширяющаяся держава требует, кроме организованной военной силы, еще и опоры в виде столь же организованной науки, укрепляющей тылы. Созданием этой опоры Аристотель и занят. По природе он добр, но, как зодчий невидимого эллина, обязан с примерной твердостью устранять все, вредящее ходу строительства. Как это было с республиканскими заблуждениями Платона, не вяжущимися с империей и величием полубога. Как это было со многими другими, вроде на миг всплывшего сегодня из тяжелых, липких вод забвения Крантора. Платон был учителем Аристотеля, но интересы империи выше. Глупо и сравнивать. Возможно, он, Аристотель, был излишне резок, недвусмысленно обвиняя Платона во лжи и лженаучных теориях, чрезмерно жесток со многими другими. Наверняка. Но железная идея всемирной империи, титанические деяния полубога не считаются с интересами людей-пылинок и не позволяют вникать в переживания каждого отдельно взятого философа. Атлантида Платона, послужившая средством для распространения ненужных теорий, никогда не встанет из волн. Да и не было ее никогда. Не до нее. Александр молод, ему многое предстоит сделать, а следовательно, и Аристотеля ждут нешуточные труды. Какого он там, Александр? — приливает к сердцу теплое чувство, и Великий Аристотель Стагирит, как никогда, преисполнен решимости крепить устои империи, послушную ее интересам науку, несмотря на любых врагов.
Он не знает, что еще долго, очень долго будет служить непререкаемым авторитетом для ученого мира, и решившихся его ниспровергнуть будут жечь на кострах, и полторы тысячи лет пройдет, прежде чем решатся сосчитать ноги у мухи, не говоря уже о более серьезной переоценке трудов Великого Учителя. Но самого его ждет участь беглеца — скоро, очень скоро…
Он смотрит в море, равнодушно отмечает корабль на горизонте, но он и представления не имеет, что за весть плывет в Афины под этим прямоугольным парусом.
Вот и ты поддался обаянию сказок о погибшем континенте, не дав себе труда задуматься над тем, для чего это понадобилось Платону. Посмотри вокруг, вернись на землю — разве мало насущных проблем, которыми обязан заниматься ученый? Я бы был рад стать твоим наставником на пути к подлинной науке, мой Ликей…
— … открыт для любого, пожелавшего рассеять заблуждения Платона.
Я знаю.
Перебивать Учителя не полагается, и шепоток возмущения проносится над морским берегом, но не похоже, что провинциал смущен. Странное дело, у него вид человека, получившего подтверждение каким-то своим мыслям, к ходу беседы не относящимся. Аристотеля это беспокоит.
Неужели Атлантида — лишь предлог? Тогда зачем явился к нему этот человек, где пересекаются их интересы?
— Обычно критики старались щадить Платона, — говорит провинциал. — Они деликатно замечали, что Платон некритически воспользовался чужими вымыслами — Солона либо египетских жрецов. Ты первый, кто обвинил в умышленной лжи самого Платона.
— Я дорожу в Платоном, и правдой, но долг ученого заставляет меня отдавать предпочтение правде.
— О да, ты служишь лишь правде. Родом ты македонец и никогда не изъявлял желания получить афинское гражданство. Но ты лучше самих афинян знаешь, что рассказы о героических деяниях их предков вымышлены Платоном. Что Платон, прикрываясь легендой об Атлантиде, распространял ложные политические теории о былых свершениях афинян. И мне крайне любопытно звать, на чем зиждется твоя уверенность в обладании истиной.
Окружающие выражают свое возмущение откровенным ропотом, но Аристотель спокоен, он даже улыбается, и голоса стихают. Наглец сам лезет в ловушку — и Учитель приглашает учеников этим полюбоваться.
— На чем? — переспрашивает Аристотель. — На том, дорогой мой, что идеалистические взгляды Платона побеждены самой жизнью, то есть присоединением афинской республики к империи великого Александра, не имеющей ничего общего с государством-утопией Платона. Может быть, ты хочешь меня заверить, что божественный Александр для тебя менее авторитетен, чем идеалист и лжеученый Платон? Что измышления Платона о республике можно противопоставить деяниям Александра?
Удар неотразим. Только самоубийца может ответить утвердительно.
Так что оплеванному оппоненту представляется право потихоньку убраться, не обременяя более своим присутствием ученых мужей, светочей истинной науки. И чем скорее, тем лучше для него.
А он стоит на прежнем месте. Он словно постарел внезапно, смотрит жестко, и Аристотелю помимо воли начинают видеться другие лица, другие имена, вычеркнутые им из жизни и из истории Афин.
— Все правильно. Твоя логика непобедима, с тобой невозможно спорить. Учитель, — говорит провинциал. — Впрочем, меня об этом предупреждал Крантор. Знаешь, он еще жив, хотя наше захолустье дает ему, право, мало возможностей для научных занятий по сравнению с великолепными Афинами. Но он упорен.
— Я знаю, — говорит Аристотель. — Пожалуй, кроме упорства, у него сейчас и не осталось ничего?
Сзади шелестит вежливо приглушенный смех.
— Пожалуй, — соглашается провинциал. — Ты прав, он потерял многое из того, чем обладал, но он и не обзавелся ничем из того, чем не желал обзаводиться. У него остался он сам, точно такой, каким он хочет себя видеть. Я рад был познакомиться с тобой. Учитель, и с вами, почтенные перипатетики, опора истинной науки. Мне непонятно, правда, почему вы вслед за Учителем усердно повторяете, что у мухи восемь ног? Ног у мухи шесть, в этом легко убедиться, возле вас вьется столько мух… Но не смею более обременять ученых мужей своим присутствием.
Дерзкая улыбка озаряет его лицо, и видно, что он все же молод, очень молод. Потом он уходит прочь от морского берега, все смотрят ему в спину и явственно слышат шелест медных крыльев страшных птиц стимфалид. Доподлинно видится, как они летят вслед удаляющемуся путнику, чтобы обрушить на него ливень острых перьев — уверяют, что там где водятся стимфалиды, племена, не владеющие искусством обработки металлов, подбирают перья и используют их, как наконечники для стрел.
Берег моря покоен и тих. Перипатетики на разные голоса выражают возмущение, но Аристотель не вслушивается. Он выше житейской суеты, и ему совершенно нет необходимости прикидывать, кто именно из присутствующих незамедлительно отправится к блюстителям общественной гармонии и расскажет о дерзком провинциале, из речей которого можно сделать далеко идущие выводы. Какая разница, кто? Так произойдет.
Великий Аристотель спокоен — его не может оскорбить выходка юнца, попавшего, к сожалению, под разлагающее влияние одного из тех, от кого бесповоротно очистили науку. Главное — создать систему, а система игнорирует и нахальные выпады недоучек, и само существование разбросанных где-то по окраинам Ойкумены лжеученых.
Система создана, и Аристотель имеет все основания гордиться собой.
Он — про себя — великодушно прощает тех, кто считает его всего лишь ловцом удачи, использовавшим счастливый случай: то, что его воспитанник стал полубогом и властителем полумира. «Аристотель утверждает себя в науке, безжалостно топча соперников, используя власть почитающего его полубога», — право же, такое обвинение способны придумать только крайне недалекие людишки.
В действительности все сложнее. Аристотель ценит и любит Александра и уверен, что огромная, все расширяющаяся держава требует, кроме организованной военной силы, еще и опоры в виде столь же организованной науки, укрепляющей тылы. Созданием этой опоры Аристотель и занят. По природе он добр, но, как зодчий невидимого эллина, обязан с примерной твердостью устранять все, вредящее ходу строительства. Как это было с республиканскими заблуждениями Платона, не вяжущимися с империей и величием полубога. Как это было со многими другими, вроде на миг всплывшего сегодня из тяжелых, липких вод забвения Крантора. Платон был учителем Аристотеля, но интересы империи выше. Глупо и сравнивать. Возможно, он, Аристотель, был излишне резок, недвусмысленно обвиняя Платона во лжи и лженаучных теориях, чрезмерно жесток со многими другими. Наверняка. Но железная идея всемирной империи, титанические деяния полубога не считаются с интересами людей-пылинок и не позволяют вникать в переживания каждого отдельно взятого философа. Атлантида Платона, послужившая средством для распространения ненужных теорий, никогда не встанет из волн. Да и не было ее никогда. Не до нее. Александр молод, ему многое предстоит сделать, а следовательно, и Аристотеля ждут нешуточные труды. Какого он там, Александр? — приливает к сердцу теплое чувство, и Великий Аристотель Стагирит, как никогда, преисполнен решимости крепить устои империи, послушную ее интересам науку, несмотря на любых врагов.
Он не знает, что еще долго, очень долго будет служить непререкаемым авторитетом для ученого мира, и решившихся его ниспровергнуть будут жечь на кострах, и полторы тысячи лет пройдет, прежде чем решатся сосчитать ноги у мухи, не говоря уже о более серьезной переоценке трудов Великого Учителя. Но самого его ждет участь беглеца — скоро, очень скоро…
Он смотрит в море, равнодушно отмечает корабль на горизонте, но он и представления не имеет, что за весть плывет в Афины под этим прямоугольным парусом.
Элогий четвертый
— Старая, из какой такой глины Прометей вас, баб, вылепил? За день наломаешься в мастерской — что я для собственного удовольствия кувшины делаю? — и что же я дома нахожу? Всю неделю на столе бобы, надоело, в глотку не лезут, шерсти куча лежит нечесаной, а ты вместо шерсти опять язык чешешь с соседками? Ну о чем можно болтать весь вечер?
— Александр умер.
— Кожевник, что ли? Хромой?
— Скажешь тоже. Наш царь, сын Филиппа. В Вувилоне каком-то, что ли. Где такой?
— Я почем знаю? Александр, говоришь? Сомневаюсь я…
— В чем, гончарная твоя душа?
— Как тебе объяснить, старая. Нет, помню я Александра — храбрый был мальчишка. Как он с Буцефалом справился, как он соседей громил…
Сколько лет, как они ушли неизвестно куда, сколько лет одни слухи.
Мол, завоевал несметное множество царств, мол, дрался с драконами, мол, строит города. Кто их видел, эти царства, города, драконов?
Македония — вот она, не изменилась ни чуточки, те же бобы, те же горшки, те же звезды. Забор еще при моем отце покосился, так и стоит.
Я тебе вот что скажу, старая: все врут. Был Александр — и ушел. Кто его знает, где он сгинул. А все, что о нем потом наплели — ложь. И Вувилона нет никакого. Выдумки одни. Слушай больше.
— Александр умер.
— Кожевник, что ли? Хромой?
— Скажешь тоже. Наш царь, сын Филиппа. В Вувилоне каком-то, что ли. Где такой?
— Я почем знаю? Александр, говоришь? Сомневаюсь я…
— В чем, гончарная твоя душа?
— Как тебе объяснить, старая. Нет, помню я Александра — храбрый был мальчишка. Как он с Буцефалом справился, как он соседей громил…
Сколько лет, как они ушли неизвестно куда, сколько лет одни слухи.
Мол, завоевал несметное множество царств, мол, дрался с драконами, мол, строит города. Кто их видел, эти царства, города, драконов?
Македония — вот она, не изменилась ни чуточки, те же бобы, те же горшки, те же звезды. Забор еще при моем отце покосился, так и стоит.
Я тебе вот что скажу, старая: все врут. Был Александр — и ушел. Кто его знает, где он сгинул. А все, что о нем потом наплели — ложь. И Вувилона нет никакого. Выдумки одни. Слушай больше.
ДОМОЙ, ГДЕ РИМСКАЯ ДОРОГА
Он сидел за столом, сколоченным из толстенных плах, исхудавший, заросший густой щетиной. Жареная курица дергалась в его нетерпеливых ладонях, как живая, он вонзал зубы в мясо и резко дергал головой назад, отрывая куски, глотал, не прожевав толком, торопливо отхлебывал эль, давился, кашлял. Справа стояло набитое наспех обглоданными костями блюдо, слева стояли кувшины. Парочка зажиточных иоменов, оборванный монах, важничавший писец, белобрысый клирик и несколько крепко пахнущих селедкой рыбаков держались ближе к двери. На всякий случай. Возвращавшихся не всегда можно было понять, иногда они сатанели мгновенно и без видимых причин. За окном было густо-синее кентское небо, скучные холмы и старая римская дорога, пережившая не одну династию.
Он отшвырнул пригоршню куриных костей и схватил кувшин. Запрокинул голову. Эль потек на грязную старую кольчугу, на колени. Брызнули мокрые черепки.
— Вот такие-то дела, — со вздохом сказал в пространство трактирщик. Бесхитростное на первый взгляд замечание на деле имело массу оттенков и сейчас вполне сошло бы за попытку начать разговор.
— Песок, — сказал рыцарь, ни на кого не глядя. — И снова песок. И сто раз песок, болваны…
Он поднял обеими руками меч и с силой воткнул его в пол, целясь в некстати прошмыгнувшую кошку. Промахнулся и грустно покривил губы.
— А там нет кошек, — сказал он вдруг. — И ничего там нет, кроме песка. Песок становится пыльными бурями, а из бурь налетают сарацины.
Господи, ну почему? Почему все так непохоже на саги и эпосы? Когда мы высадились в Алеппо, каждый был Роландом или уж Тэллефером по крайней мере. Мы грезили снами о смуглых красавицах, набитых драгоценностями подземельях и блистательных поединках на глазах у короля. И ничего подобного! — Он сгреб пустой, кувшин и шваркнул им в монаха. — Ристалища обернулись нудными каждодневными рубками, божественные красавицы — скучными шлюхами, а гроб господен — просто щербатая и пыльная каменная плита. И султан Саладин никак не желал сдаваться, прах его побери…
— Но пряности? — осторожно заметил трактирщик, стоя так, чтобы при необходимости одним рывком нырнуть в открытую дверь. «Совсем мальчишка», подумал он, жалеючи.
— Пряности… — глаза рыцаря были трезвыми и стеклянными. — Подумаешь, достижение — привезли сотню мешков с приправой для супа да семена овощей. Где зачарованные принцессы, я тебя спрашиваю? Где волшебные самоцветы? Колдуны? Драконы? Заколдованные замки? Будь они все прокляты — и Ричард Львиное Сердце, и Болдуин, и остальные! Они отравили нам души. Они обманули нас. Обещали небывалые приключения, прекрасные чужие страны, похожие на миражи, а привели в преисподнюю — чахлые пальмы, верблюжий навоз и грязные лачуги, над которыми глупо вздымается крепость Крак. И даже миражи — это миражи столь же гнусных домишек и кустов…
Окно выходило на юг. На юге лежала та земля, откуда он приплыл вчера. Он скривил губы, отвернулся и звонко сплюнул на пол. Беззвучно подкравшийся трактирщик ловко поставил рядом с его обтянутым дырявой кольчугой локтем полный кувшин…
— Я и смотреть не хочу в ту сторону, — громко объявил рыцарь. — Той стороны света для меня не существует. Есть только север, запад и восток — и никакого юга! Там смешались с песком глупые иллюзии несчастных юнцов! У меня даже Изольды нет! И Дюрандаля нет! — он допил эль и отер тубы кольчужным рукавом, оцарапав их до крови.
— Что же, все вернулись? — тихо поинтересовался трактирщик.
Рыцарь мутно посмотрел на него, захохотал и махнул рукой.
— Какое там, старина… Эти болваны по-прежнему барахтаются в песках. Через неделю штурм Иерусалима, будут реветь трубы, будут трещать копья, и кучка упрямых идиотов усердно станет притворяться, что за их спинами — Ронсеваль. Ну и пусть. Сколько угодно. Только без меня. В этом мире нет ничего среднего. Либо подвиг, либо грязь.
Третьего не дано. И они там третий год играют в кошки-мышки с сарацинскими разъездами, жрут самогон из фиников и притворяются, что обрели желаемое. И ни у кого не хватает смелости признать принародно, что ошиблись, гонор не позволяет им вернуться, упрямство заставляет ломать комедию дальше, дальше… Ну и черт с ними. Плевал я на их проклятый песок и на них самих. Держи.
Он швырнул на стоя горсть диковинных монет. Рисунок на них был странный, чужой, невиданный, но трактирщик попробовал одну на зуб и успокоился — настоящее полновесное серебро. Рыцарь сгреб в охапку меч, шлем, щит, узел с чем-то тяжелым и направился к двери, роняя то одно, то другое, подбирая с чертыханиями. Все молча смотрели ему вслед.
Трактирщик, кланяясь, подвел худого рыжего коня, помог приторочить к седлу доспехи и узел с добычей. Над ними было густо-синее кентское небо, вдали белела старая римская дорога, зеленели сглаженные временем холмы.
Рыцарь не сразу взобрался на коня. Он стоял пошатываясь, положив руку на седло, смотрел на юг, и в глазах у него была смертная тоска.
Он отшвырнул пригоршню куриных костей и схватил кувшин. Запрокинул голову. Эль потек на грязную старую кольчугу, на колени. Брызнули мокрые черепки.
— Вот такие-то дела, — со вздохом сказал в пространство трактирщик. Бесхитростное на первый взгляд замечание на деле имело массу оттенков и сейчас вполне сошло бы за попытку начать разговор.
— Песок, — сказал рыцарь, ни на кого не глядя. — И снова песок. И сто раз песок, болваны…
Он поднял обеими руками меч и с силой воткнул его в пол, целясь в некстати прошмыгнувшую кошку. Промахнулся и грустно покривил губы.
— А там нет кошек, — сказал он вдруг. — И ничего там нет, кроме песка. Песок становится пыльными бурями, а из бурь налетают сарацины.
Господи, ну почему? Почему все так непохоже на саги и эпосы? Когда мы высадились в Алеппо, каждый был Роландом или уж Тэллефером по крайней мере. Мы грезили снами о смуглых красавицах, набитых драгоценностями подземельях и блистательных поединках на глазах у короля. И ничего подобного! — Он сгреб пустой, кувшин и шваркнул им в монаха. — Ристалища обернулись нудными каждодневными рубками, божественные красавицы — скучными шлюхами, а гроб господен — просто щербатая и пыльная каменная плита. И султан Саладин никак не желал сдаваться, прах его побери…
— Но пряности? — осторожно заметил трактирщик, стоя так, чтобы при необходимости одним рывком нырнуть в открытую дверь. «Совсем мальчишка», подумал он, жалеючи.
— Пряности… — глаза рыцаря были трезвыми и стеклянными. — Подумаешь, достижение — привезли сотню мешков с приправой для супа да семена овощей. Где зачарованные принцессы, я тебя спрашиваю? Где волшебные самоцветы? Колдуны? Драконы? Заколдованные замки? Будь они все прокляты — и Ричард Львиное Сердце, и Болдуин, и остальные! Они отравили нам души. Они обманули нас. Обещали небывалые приключения, прекрасные чужие страны, похожие на миражи, а привели в преисподнюю — чахлые пальмы, верблюжий навоз и грязные лачуги, над которыми глупо вздымается крепость Крак. И даже миражи — это миражи столь же гнусных домишек и кустов…
Окно выходило на юг. На юге лежала та земля, откуда он приплыл вчера. Он скривил губы, отвернулся и звонко сплюнул на пол. Беззвучно подкравшийся трактирщик ловко поставил рядом с его обтянутым дырявой кольчугой локтем полный кувшин…
— Я и смотреть не хочу в ту сторону, — громко объявил рыцарь. — Той стороны света для меня не существует. Есть только север, запад и восток — и никакого юга! Там смешались с песком глупые иллюзии несчастных юнцов! У меня даже Изольды нет! И Дюрандаля нет! — он допил эль и отер тубы кольчужным рукавом, оцарапав их до крови.
— Что же, все вернулись? — тихо поинтересовался трактирщик.
Рыцарь мутно посмотрел на него, захохотал и махнул рукой.
— Какое там, старина… Эти болваны по-прежнему барахтаются в песках. Через неделю штурм Иерусалима, будут реветь трубы, будут трещать копья, и кучка упрямых идиотов усердно станет притворяться, что за их спинами — Ронсеваль. Ну и пусть. Сколько угодно. Только без меня. В этом мире нет ничего среднего. Либо подвиг, либо грязь.
Третьего не дано. И они там третий год играют в кошки-мышки с сарацинскими разъездами, жрут самогон из фиников и притворяются, что обрели желаемое. И ни у кого не хватает смелости признать принародно, что ошиблись, гонор не позволяет им вернуться, упрямство заставляет ломать комедию дальше, дальше… Ну и черт с ними. Плевал я на их проклятый песок и на них самих. Держи.
Он швырнул на стоя горсть диковинных монет. Рисунок на них был странный, чужой, невиданный, но трактирщик попробовал одну на зуб и успокоился — настоящее полновесное серебро. Рыцарь сгреб в охапку меч, шлем, щит, узел с чем-то тяжелым и направился к двери, роняя то одно, то другое, подбирая с чертыханиями. Все молча смотрели ему вслед.
Трактирщик, кланяясь, подвел худого рыжего коня, помог приторочить к седлу доспехи и узел с добычей. Над ними было густо-синее кентское небо, вдали белела старая римская дорога, зеленели сглаженные временем холмы.
Рыцарь не сразу взобрался на коня. Он стоял пошатываясь, положив руку на седло, смотрел на юг, и в глазах у него была смертная тоска.
ДО КРИСТОБАЛЯ
Так оно порой и получается — минутное утреннее раздражение, прилив недовольства из-за сущего пустяка влекут за собой новые неприятности, одно цепляется за другое, и в конце концов тебя злит все, что происходит вокруг. Под ложечкой покалывало, ехавший слева отец Жоффруа сидел в седле, как собака на заборе, а ехавший не менее гнусно капитан Бонвалет, прихваченный как знаток всего связанного с мореплаванием, два раза пробовал завязать разговор, и пришлось громко послать подальше этого широкомордого пропойцу, родившегося наверняка в канаве.
Временами хлестали порывы прохладного ветра, и без плаща было зябко.
Поговаривали, что скоро начнется новый поход во Фландрию, означавший новые расходы при весьма проблематичных шансах на трофеи… Словом, де Гонвиль чувствовал себя премерзко. Сидеть бы у огня, прихлебывая подогретое вино, да ничего не поделаешь — королевская служба. Этот участок побережья был в его ведении, и каждое происшествие требовало личного присутствия. Обстановка. Приказ. Напряженные отношения с Англией, в связи с чем предписывается повышенная бдительность и неустанное наблюдение за возможными происками. Приказы не обсуждаются, а то, что отношения с Англией вечно напряженные, тех, кто отдает приказы, не заботит. Хорошо еще, что де Гонвиль обладал правом своей властью наказывать подчиненных. И если снова дело не стоит выеденного яйца, быть арбалетчикам поротыми. В интересах повышенной бдительности: чтобы не путали таковую с мелочной подозрительностью. Если снова что-нибудь вроде давешней лодки с отечественными пьянчужками, которых только недоумок Пуэн-Мари мог принять за английских лазутчиков, долго настраиваться не было нужды, он и так почти кипел, косясь на отца Жоффруа, — того он выпорол бы с особым удовольствием, самолично, не передоверяя это наслаждение слугам. Хорошо, что святая инквизиция не способна проникать в мысли на тысяча триста семнадцатом году от рождества Христова.
Всадники проехали меж холмов, и перед ними открылся песчаный берег, за которым до горизонта катились низкие серые волны Английского канала — Капитан Бонвалет присвистнул, и де Гонвиль уже с явным интересом натянул поводья. Кажется, мысли о розгах приходилось пока что отложить.
Очень длинная лодка непривычного вида наполовину вытащена на берег, и несколько трупов разметались там, где их настиг ливень стрел, в разных позах, но одинаково нелепых — неожиданно застигнутый смертью человек всегда выгладит нелепо. Вокруг бродили арбалетчики, перебирали что-то в лодке, переругивались, доносился бессмысленный хохот. Потом все стихло — Пуэн-Мари увидел всадников и побежал навстречу своему начальнику.
Де Гонвиль спрыгнул с коня и пошел к берету, расшвыривая высокими сапогами песок. Следом косолапо поспешал морской побродяжка и пылил подолом рясы отец Жоффруа. Де Гонвиль начал подозревать, что проявившему крайне назойливое желание сопровождать его инквизитору рассказали о случившемся даже с большими подробностями, нежели ему самому. Кто, интересно, из его подчиненных ходит в родственниках ? Но бессмысленно гадать, проникнуть в секреты черного воронья невозможно. Среди казненных несколько лет назад тамплиеров был родственник самого де Гонвиля, и кто знает, не отложилось ли это в цепкой памяти воронья — порядка ради, про запас.
Они встретились на полпути к лодке и трупам. Пуэн-Мари подошел, и по его хитреньким глазкам видно было — чует, что на сей раз обойдется без разноса. Гнусавя, он рассказывал, как к ним прибежал рыбак и сообщил о высадившихся на берег чужаках. Они с арбалетчиками залегли за дюнами и наблюдали, как явно измученные длинной дорогой чужаки, числом девять человек мужского пола, бурно выражали радость, а потом начали творить какое-то действо, смысл коего сразу стал ясен столь опытному человеку и старому солдату, как Амиас Пуэн-Мари: он быстро сообразил, что приплывшие объявляют открытую ими землю неотъемлемым и безраздельным владением своего неизвестного, но несомненно нечестивого монарха. Этого, разумеется, никак не могла вынести благонамеренная душа верного слуга его величества короля и господа бога Амиаса Пуэна-Мари, вследствие чего вышеозначенный отдал приказ своим людям пустить в ход арбалеты, что и было незамедлительно исполнено и повлекло за собой молниеносное и поголовное истребление противника, о чем Пуэн-Мари имеет счастье доложить, и да послужит это к вящей славе его величества Филиппа V. И господа бога, поторопился он добавить, глянув на отца Жоффруа.
— Значит, объявляли владением?
— Именно так, мессир. Их жесты свидетельствовали…
— Насколько я знаю, из всех существующих на свете жестов тебе понятен лишь подсунутый под нос кулак, — хмуро сказал де Гонвиль, не сердясь, впрочем. — Пойдем посмотрим.
Он присел на корточки над ближайшим трупом, пробитым тремя стрелами, отметил странный медно-красный цвет лица и тела, яркие перья в волосах, пестротканную накидку в чудных узорах — вся их одежда заключалась лишь в таких накидках да набедренных повязках. Не вставая с корточек, де Гонвиль вырвал у арбалетчика шнурок со странными украшениями, костяными и матерчатыми, явно снятый с шеи убитого.
Повертел, бросил рядом с трупом и отер перчатки о голенище.
Мощного сложения, хотя и изрядно исхудавшие, оценил он, таким прямая дорога на рудники, да и в его отряде они бы смотрелись. Он встал и заглянул в лодку. Ничего интересного там не оказалось: весла, обломок мачты, какие-то сосуды, пестрое тряпье. Разве что кинжал — стеклянный на вид и очень острый.
Он вопросительно глянул на морехода, и тот верно расценил это как приглашение говорить:
— Да все тут ясно, мессир. Мне, во всяком случае, ясно. Мачта сломалась давно, и их унесло в море от какого-то берега, болтались бог весть сколько, пока сюда не принесло. Всего и делов. Хотя, если они рискнули выйти в море на этой скорлупке, я таких уважаю…
— Так, — сказал де Гонвиль. — Только откуда их могло принести? В Африке живут черные, а в Китае — желтые. Никто никогда не видел краснокожих.
— Море приносит много загадок, мессир, — сказал капитан Бонвалет.
— Когда мы ходили на Азоры, выловили неизвестное дерево. И ветки со странными ягодами. Другие привозили странную резьбу по дереву.
Говорят, кому-то попадались утопленники, вроде бы даже и краснокожие.
Говорят, встречались и лодки с людьми. Море… — он смотрел на серые волны, но явно видел что-то другое. — Море, мессир…
— Многое можно выловить в чарке, — заметил отец Жоффруа.
— Ветки с ягодами я видел сам.
Де Гонвилю стало еще холоднее, когда он наткнулся на взгляд монаха — холодный взгляд, вызывавший мысли о пламени. Захотелось быть где-нибудь подальше отсюда, потому что густой дым с отвратительным запахом паленого щекотал ноздри — как тогда, в Париже, на острове Ситэ, где сжигали тамплиеров. К чему еще и это?
— Я поясню свои мысли, чтобы они легче дошли до сознания этого печально склонного к преувеличениям, как все моряки, человека, — тихо, совсем тихонечко говорил отец Жоффруа. — Я напомню этому человеку, что мы живем на земле, окруженной бескрайним океаном, и лишь эта земля существует, сотворенная и осененная господом. Будь за пределами нашего мира иные земли и населяющие их народы, мы знали бы об этом из Святой Библии, хранящей божественную мудрость и ответы на любые вопросы. В противном случае нам пришлось бы признать, что существуют иные земли, сотворенные явно дьяволом, и народы, происшедшие на свет иным путем, нежели от потомков Адама. Это ты хочешь сказать, капитан Бонвалет?
— Те, кто ходил на Азоры… — забубнил свое просоленный болван, и де Гонвиль, охваченный ужасом, и — вот странное дело! — ощутив вдруг, что Бонвалет близок ему в чем-то, что он не мог определить словами, заорал:
— Заткнись, пьянчуга, у тебя горячка!
Арбалетчики придвинулись было, но де Гонвиль яростно махнул рукой, и они шарахнулись на почтительное расстояние.
— Тебе незнакомы козни, на которые пускается враг рода человеческого? — ласково спросил капитана отец Жоффруа. — Для чего же тогда кладут свои труды духовные наставники? Может быть, ты нуждаешься в более подробных и долгих наставлениях? Мы всегда готовы помочь заблудшим овцам…
Жирный дым щекотал ноздри, и де Гонвиль, презирая себя, слушал собственный севший, униженный голос:
— Отец мой, этот человек туп, и требовалось известное время, чтобы он понял. Но он понял, я уверен. Потому что речь шла не об этом капитане.
— Я… это… — Капитан шумно высморкался в песок. — Чего ж тут непонятного, духовные наставники, конечно… Святая Библия… Она все вопросы… Свечу я ставлю после каждого плавания, святой отец.
— Я рад, — сказал отец Жоффруа. — В таком случае ты понял: как только огонь уничтожит остатки дьявольского наваждения, ты забудешь и о них, и об этом огне. Потому что бывает еще и другой огонь. Ты много времени провел на воде и оттого, сдается мне, забыл, что огонь служит самым разным целям, в том числе и очищению души от скверны.
Капитан Бонвалет кивал, не поднимая глаз. Лица на нем не было.
— Иди, — сказал отец Жоффруа, и капитан пошел прочь, загребая песок косолапыми ступнями. Арбалетчики равнодушно пялились ему вслед.
— Мессир де Гонвиль, вы лучше знаете своих солдат и умеете с ними разговаривать. Любой, кто заикнется… Сумейте внушить это им.
Действуйте. Не должно остаться ни малейшего следа. Вам всем приснился сон, из тех, о которых не рассказывают и на исповеди…
Он сжал сильными худыми пальцами локоть де Гонвиля, одобряюще покивал и вдруг произнес непонятное: «Неужели Атлантида?» — так, словно спрашивал кого-то, кого не было на скучном сером берегу. Потом в его умных и грустных глазах мелькнул страх, и ровным счетом ничего не понявший де Гонвиль подумал: ведь и за отцом Жоффруа следит кто-то в рясе или мирской одежде, и за ним, в свою очередь, наблюдает кто-то, и за тем, и дальше, дальше… И где конец этой цепочки, есть ли кто-то, свободный от надзирающего взгляда?
Отец Жоффруа отвернулся и пошел вдоль берега, перебирая четки. Его ряса оставила на песке змеистый след. Люди де Гонвиля метались, как черти возле жаровен с грешниками, и вскоре взвилось пламя. Солдаты пялились на него с тупым раздражением, перебирал четки отец Жоффруа, капитан Бонвалет сидел на песке, свесив голову меж колен, отвернувшись от моря и пламени. Де Гонвиль попытался представить себе необозримый океан, кончающийся где-то иными протяженными землями, за которыми опять же лежат необозримые океаны. От этого простора и грандиозности закружилась голова, его даже шатнуло.
…Как звучит прибой, омывающий Азорские острова?
Временами хлестали порывы прохладного ветра, и без плаща было зябко.
Поговаривали, что скоро начнется новый поход во Фландрию, означавший новые расходы при весьма проблематичных шансах на трофеи… Словом, де Гонвиль чувствовал себя премерзко. Сидеть бы у огня, прихлебывая подогретое вино, да ничего не поделаешь — королевская служба. Этот участок побережья был в его ведении, и каждое происшествие требовало личного присутствия. Обстановка. Приказ. Напряженные отношения с Англией, в связи с чем предписывается повышенная бдительность и неустанное наблюдение за возможными происками. Приказы не обсуждаются, а то, что отношения с Англией вечно напряженные, тех, кто отдает приказы, не заботит. Хорошо еще, что де Гонвиль обладал правом своей властью наказывать подчиненных. И если снова дело не стоит выеденного яйца, быть арбалетчикам поротыми. В интересах повышенной бдительности: чтобы не путали таковую с мелочной подозрительностью. Если снова что-нибудь вроде давешней лодки с отечественными пьянчужками, которых только недоумок Пуэн-Мари мог принять за английских лазутчиков, долго настраиваться не было нужды, он и так почти кипел, косясь на отца Жоффруа, — того он выпорол бы с особым удовольствием, самолично, не передоверяя это наслаждение слугам. Хорошо, что святая инквизиция не способна проникать в мысли на тысяча триста семнадцатом году от рождества Христова.
Всадники проехали меж холмов, и перед ними открылся песчаный берег, за которым до горизонта катились низкие серые волны Английского канала — Капитан Бонвалет присвистнул, и де Гонвиль уже с явным интересом натянул поводья. Кажется, мысли о розгах приходилось пока что отложить.
Очень длинная лодка непривычного вида наполовину вытащена на берег, и несколько трупов разметались там, где их настиг ливень стрел, в разных позах, но одинаково нелепых — неожиданно застигнутый смертью человек всегда выгладит нелепо. Вокруг бродили арбалетчики, перебирали что-то в лодке, переругивались, доносился бессмысленный хохот. Потом все стихло — Пуэн-Мари увидел всадников и побежал навстречу своему начальнику.
Де Гонвиль спрыгнул с коня и пошел к берету, расшвыривая высокими сапогами песок. Следом косолапо поспешал морской побродяжка и пылил подолом рясы отец Жоффруа. Де Гонвиль начал подозревать, что проявившему крайне назойливое желание сопровождать его инквизитору рассказали о случившемся даже с большими подробностями, нежели ему самому. Кто, интересно, из его подчиненных ходит в родственниках ? Но бессмысленно гадать, проникнуть в секреты черного воронья невозможно. Среди казненных несколько лет назад тамплиеров был родственник самого де Гонвиля, и кто знает, не отложилось ли это в цепкой памяти воронья — порядка ради, про запас.
Они встретились на полпути к лодке и трупам. Пуэн-Мари подошел, и по его хитреньким глазкам видно было — чует, что на сей раз обойдется без разноса. Гнусавя, он рассказывал, как к ним прибежал рыбак и сообщил о высадившихся на берег чужаках. Они с арбалетчиками залегли за дюнами и наблюдали, как явно измученные длинной дорогой чужаки, числом девять человек мужского пола, бурно выражали радость, а потом начали творить какое-то действо, смысл коего сразу стал ясен столь опытному человеку и старому солдату, как Амиас Пуэн-Мари: он быстро сообразил, что приплывшие объявляют открытую ими землю неотъемлемым и безраздельным владением своего неизвестного, но несомненно нечестивого монарха. Этого, разумеется, никак не могла вынести благонамеренная душа верного слуга его величества короля и господа бога Амиаса Пуэна-Мари, вследствие чего вышеозначенный отдал приказ своим людям пустить в ход арбалеты, что и было незамедлительно исполнено и повлекло за собой молниеносное и поголовное истребление противника, о чем Пуэн-Мари имеет счастье доложить, и да послужит это к вящей славе его величества Филиппа V. И господа бога, поторопился он добавить, глянув на отца Жоффруа.
— Значит, объявляли владением?
— Именно так, мессир. Их жесты свидетельствовали…
— Насколько я знаю, из всех существующих на свете жестов тебе понятен лишь подсунутый под нос кулак, — хмуро сказал де Гонвиль, не сердясь, впрочем. — Пойдем посмотрим.
Он присел на корточки над ближайшим трупом, пробитым тремя стрелами, отметил странный медно-красный цвет лица и тела, яркие перья в волосах, пестротканную накидку в чудных узорах — вся их одежда заключалась лишь в таких накидках да набедренных повязках. Не вставая с корточек, де Гонвиль вырвал у арбалетчика шнурок со странными украшениями, костяными и матерчатыми, явно снятый с шеи убитого.
Повертел, бросил рядом с трупом и отер перчатки о голенище.
Мощного сложения, хотя и изрядно исхудавшие, оценил он, таким прямая дорога на рудники, да и в его отряде они бы смотрелись. Он встал и заглянул в лодку. Ничего интересного там не оказалось: весла, обломок мачты, какие-то сосуды, пестрое тряпье. Разве что кинжал — стеклянный на вид и очень острый.
Он вопросительно глянул на морехода, и тот верно расценил это как приглашение говорить:
— Да все тут ясно, мессир. Мне, во всяком случае, ясно. Мачта сломалась давно, и их унесло в море от какого-то берега, болтались бог весть сколько, пока сюда не принесло. Всего и делов. Хотя, если они рискнули выйти в море на этой скорлупке, я таких уважаю…
— Так, — сказал де Гонвиль. — Только откуда их могло принести? В Африке живут черные, а в Китае — желтые. Никто никогда не видел краснокожих.
— Море приносит много загадок, мессир, — сказал капитан Бонвалет.
— Когда мы ходили на Азоры, выловили неизвестное дерево. И ветки со странными ягодами. Другие привозили странную резьбу по дереву.
Говорят, кому-то попадались утопленники, вроде бы даже и краснокожие.
Говорят, встречались и лодки с людьми. Море… — он смотрел на серые волны, но явно видел что-то другое. — Море, мессир…
— Многое можно выловить в чарке, — заметил отец Жоффруа.
— Ветки с ягодами я видел сам.
Де Гонвилю стало еще холоднее, когда он наткнулся на взгляд монаха — холодный взгляд, вызывавший мысли о пламени. Захотелось быть где-нибудь подальше отсюда, потому что густой дым с отвратительным запахом паленого щекотал ноздри — как тогда, в Париже, на острове Ситэ, где сжигали тамплиеров. К чему еще и это?
— Я поясню свои мысли, чтобы они легче дошли до сознания этого печально склонного к преувеличениям, как все моряки, человека, — тихо, совсем тихонечко говорил отец Жоффруа. — Я напомню этому человеку, что мы живем на земле, окруженной бескрайним океаном, и лишь эта земля существует, сотворенная и осененная господом. Будь за пределами нашего мира иные земли и населяющие их народы, мы знали бы об этом из Святой Библии, хранящей божественную мудрость и ответы на любые вопросы. В противном случае нам пришлось бы признать, что существуют иные земли, сотворенные явно дьяволом, и народы, происшедшие на свет иным путем, нежели от потомков Адама. Это ты хочешь сказать, капитан Бонвалет?
— Те, кто ходил на Азоры… — забубнил свое просоленный болван, и де Гонвиль, охваченный ужасом, и — вот странное дело! — ощутив вдруг, что Бонвалет близок ему в чем-то, что он не мог определить словами, заорал:
— Заткнись, пьянчуга, у тебя горячка!
Арбалетчики придвинулись было, но де Гонвиль яростно махнул рукой, и они шарахнулись на почтительное расстояние.
— Тебе незнакомы козни, на которые пускается враг рода человеческого? — ласково спросил капитана отец Жоффруа. — Для чего же тогда кладут свои труды духовные наставники? Может быть, ты нуждаешься в более подробных и долгих наставлениях? Мы всегда готовы помочь заблудшим овцам…
Жирный дым щекотал ноздри, и де Гонвиль, презирая себя, слушал собственный севший, униженный голос:
— Отец мой, этот человек туп, и требовалось известное время, чтобы он понял. Но он понял, я уверен. Потому что речь шла не об этом капитане.
— Я… это… — Капитан шумно высморкался в песок. — Чего ж тут непонятного, духовные наставники, конечно… Святая Библия… Она все вопросы… Свечу я ставлю после каждого плавания, святой отец.
— Я рад, — сказал отец Жоффруа. — В таком случае ты понял: как только огонь уничтожит остатки дьявольского наваждения, ты забудешь и о них, и об этом огне. Потому что бывает еще и другой огонь. Ты много времени провел на воде и оттого, сдается мне, забыл, что огонь служит самым разным целям, в том числе и очищению души от скверны.
Капитан Бонвалет кивал, не поднимая глаз. Лица на нем не было.
— Иди, — сказал отец Жоффруа, и капитан пошел прочь, загребая песок косолапыми ступнями. Арбалетчики равнодушно пялились ему вслед.
— Мессир де Гонвиль, вы лучше знаете своих солдат и умеете с ними разговаривать. Любой, кто заикнется… Сумейте внушить это им.
Действуйте. Не должно остаться ни малейшего следа. Вам всем приснился сон, из тех, о которых не рассказывают и на исповеди…
Он сжал сильными худыми пальцами локоть де Гонвиля, одобряюще покивал и вдруг произнес непонятное: «Неужели Атлантида?» — так, словно спрашивал кого-то, кого не было на скучном сером берегу. Потом в его умных и грустных глазах мелькнул страх, и ровным счетом ничего не понявший де Гонвиль подумал: ведь и за отцом Жоффруа следит кто-то в рясе или мирской одежде, и за ним, в свою очередь, наблюдает кто-то, и за тем, и дальше, дальше… И где конец этой цепочки, есть ли кто-то, свободный от надзирающего взгляда?
Отец Жоффруа отвернулся и пошел вдоль берега, перебирая четки. Его ряса оставила на песке змеистый след. Люди де Гонвиля метались, как черти возле жаровен с грешниками, и вскоре взвилось пламя. Солдаты пялились на него с тупым раздражением, перебирал четки отец Жоффруа, капитан Бонвалет сидел на песке, свесив голову меж колен, отвернувшись от моря и пламени. Де Гонвиль попытался представить себе необозримый океан, кончающийся где-то иными протяженными землями, за которыми опять же лежат необозримые океаны. От этого простора и грандиозности закружилась голова, его даже шатнуло.
…Как звучит прибой, омывающий Азорские острова?