Каторжник здесь наверняка не один. Где-то поблизости находится вся шайка отверженных в сопровождении надзирателей.
   Да что же это, в самом деле! Столько мучений — и напрасно? Значит, прощай свобода, которую только-только успел вкусить? Жаркая волна залила тело и мозг инженера. Горячечная, мгновенная мысль — убить! Кому он нужен, этот бандит, появление которого сулило грозную опасность…
   Однако беглец тотчас устыдился своего бессознательного порыва и овладел собой.
   Пришелец, кажется, и не заметил смятения Робена, и не удивился его молчанию. Он продолжал:
   — А, понимаю… вы не расположены к беседе… Не важно, я все равно рад встрече…
   — Так это вы… — с трудом выдавил из себя наш герой. — Гонде, если я не ошибаюсь.
   — Так точно, Гонде… Он самый, во плоти, от которой, по правде говоря, остались только кожа да кости. Тюремное меню не улучшилось после вашего отбытия и, клянусь Богом, адская жара и работа, которой нас заставляют заниматься, не позволяют шибко растолстеть…
   — Но что вы здесь делаете?
   — Кому-нибудь другому на вашем месте я посоветовал бы не совать нос в чужие дела… Но вы имеете право знать. Я всего-навсего лесной старатель. Ищу деревья.
   — Ищете деревья?
   — Вот именно. Да вы и сами знаете, что на лесоразработках администрация старается выбрать человека, который в лесу как дома и хорошо разбирается в породах деревьев. Такой человек бродит по лесу, отыскивая самые ценные объекты, метит их, а государственные «пансионеры» потом их обрабатывают для начальства.
   — Да, я об этом слыхал…
   — До того, как попасть в кутузку, я работал по черному дереву… Мастером был, не зря меня в колонии сразу прозвали Гонде-чернодеревщик. И поставили на эту должность — искать деревья. Платят самое большее сорок сантимовnote 83 в день. Вот я и свалился на вас, как снег на голову. Однако вид у вас прегордый. Так, мол, и так, живу на собственную ренту…
   — А где же все остальные?
   — Ну, не меньше чем в трех днях пути отсюда. На этот счет можете быть спокойны.
   — Так вы не убежали из колонии?
   — Я не такой дурак! Мне осталось шесть месяцев отсидки, а там я выйду на поселение. Да, через полгода меня освободят, но жить я обязан в Сен-Лоране. В качестве концессионераnote 84.
   — Значит, вы — не беглый?
   — Я ведь уже сказал, что нет. Вам это не по сердцу? Вы хотели бы, чтобы я туда не вернулся? Для вас это надежнее. Да не тревожьтесь. Хоть я и не беглый, но каторгу ненавижу не меньше вашего. «Фаго» не донесет на убежавшего товарища.
   Робена передернуло. Каторжник это заметил.
   — Не надо обижаться, когда я называю вас товарищем. Я знаю, что вы прочим не ровня, а, так сказать, товарищ по несчастью… Если хотите знать правду, то все мы восхищались тем, как ловко вы смылись. А Бенуа! Охранники притащили его чуть живого. Вот уж кто рвет и мечет! Просто спятил от злости. Да что теперь говорить, вы так крепко сшиты, что унесли шкуру целехонькой оттуда, где всякий другой сложил бы кости. К тому же вы человек смелый. Вы не из наших, но мы вас уважаем!
   — Собираются ли меня преследовать? — принужденно спросил Робен, как бы сомневаясь, стоит ли черпать сведения из подобного источника.
   — Разве только Бенуа… Он вас ненавидит, вы для него что красная тряпка для быка. С утра до вечера ругается так, что несчастные сестры милосердия в больнице просто места себе не находят. И вся ругань, само собой, по вашему адресу. Я уверен, что когда он встанет на ноги, то попытается во что бы то ни стало вас зацапать. Но это еще надо посмотреть, как у него получится! Вы не мальчик, пока он соберется, успеете да-алеко уйти. И вообще, большинство считает вас покойником.
   Лесной старатель, болтливый, как все каторжники, когда им выпадает случай пообщаться с не их поля ягодой, говорил и говорил.
   — Вам здорово повезло, что вы встретили старого негра. От такого страшилища сам черт убежит, поджавши хвост, а вам от него прямая польза. Да, между прочим, я нынче утром обнаружил на земле поваленную бембу, но мне и в голову не пришло, что это вы ее повалили. Из такого ствола выйдет отличная пирога. Погодите-ка, у меня идея! Просто замечательная! Я здесь на полном попечении администрации. Она снабдила меня прекрасным топором. Хотите, помогу вам?
   — Нет! — решительно ответил Робен, которому такой помощник был не по душе.
   Каторжник понял без объяснений причину отказа. Он вздрогнул, на его бледном, хотя по выражению смелом и даже дерзком, лице, появилась гримаса страдания.
   — Ну да, конечно… — произнес он упавшим голосом. — Наш брат ничего не смеет предлагать порядочным людям… Всяк сверчок знай свой шесток. А ведь это тяжко — слыть «преступником» среди честных… без надежды на возрождение. Я это хорошо знаю. К вашему сведению, я из порядочной семьи, получил некоторое образование, мой отец был одним из лучших специалистов по дереву в Лионе. К несчастью, я потерял его в семнадцать лет. Завязались дурные знакомства. Меня привлекали удовольствия. Я часто вспоминаю слова моей бедной матери: «Сынок, я вчера слышала, что молодые люди из нашего города устроили дебош. Провели потом ночь в полицейском участке. Если бы с тобой случилось такое, я бы, наверное, умерла с горя». Через два года я оступился. И получил срок — пять лет каторжных работ! Матушка два месяца была между жизнью и смертью. Два года ее терзала душевная болезнь. Поседела вся. Когда меня увозили, ей еще не было сорока пяти, а выглядела она на все шестьдесят. Здесь, на каторге, я ни разу ничего не украл. Я не хуже и не лучше других, но я осужденный. Вот говорю вам об этом, а даже заплакать не могу… Вас каторга облагородила, а меня растоптала!
   Робен, поневоле взволнованный, подошел к собеседнику и, чтобы положить конец тягостной сцене, предложил Гонде разделить с ним трапезу.
   — Мне бы тоже следовало отказаться, но я не хочу разыгрывать гордеца и принимаю ваше приглашение. Вы все такой же, не меняетесь, и это уже не первое доброе дело, которое вы делаете для меня.
   — Как это? — удивился парижанин.
   — Да очень просто, черт побери! Это вы меня вытащили из Марони в тот день, когда я, не в силах бороться с течением, шел ко дну. Вы рисковали жизнью, чтобы сохранить каторжнику его жалкое существование… Теперь вы поверите, что я могу только молиться за успех затеянного вами дела, и молиться от всего сердца.
   — В самом деле, я припомнил эту историю. Спасибо вам за добрые чувства.
   — Бог мой, я чуть не забыл самое главное: письмо!
   — Какое письмо?
   — Недели через две после вашего побега вам пришло письмо из Франции. Администрация его распечатала. Начальники болтали между собой об этом. Нам все рассказал парнишка из транспортированных, который им прислуживает. Будто бы у вас там есть друзья, которые хлопочут о помиловании. Дело двигалось не слишком быстро, но если бы вы сами обратились с просьбой, то могли бы добиться благоприятного решения…
   — Никогда в жизни! — перебил его инженер, весь побагровев от внезапного гнева. Однако первая вспышка почти тотчас уступила место раздумью. Имеет ли он право лишать родных опоры и моральной поддержки? Быть может, надо пойти на это унижение, чтобы изменить их жизнь? Впрочем, все равно уже поздно… Последние слова парижанин повторил вслух.
   — Вот и начальники говорили: «Слишком поздно!» Но если бы вы и не получили помилования, вас могли сделать концессионером, с правом вызова вашей семьи.
   — А, бросьте! Концессионер… Моя жена и дети здесь, в этом аду?
   — Черт побери, но ведь это самый верный способ увидеться с ними! Правда, все это одни только слухи да разговоры… Надо бы узнать точное содержание письма.
   — Письмо… Будь проклята моя глупая поспешность! Но сделанного не поправишь да и не окупит мучений короткая минута радости.
   — Погодите, дайте мне сказать два слова, я буду краток. У меня есть хорошая мысль. Я сейчас живу почти как вольный человек. Во мне не сомневаются и правильно делают, потому что сроку моему вот-вот конец. Я отправлюсь на лесоразработки и разыграю приступ сенной лихорадки. Как — это мое дело, я знаю некоторые штуки… Меня отвезут со Спарвайна в Сен-Лоран, положат в лазарет, а там я разобьюсь в лепешку, чтобы выведать, чем кончились разговоры о вас. Как только этого добьюсь, тут же выздоравливаю и возвращаюсь сюда с новостями. Идет? Я в большом долгу перед вами и был бы счастлив оказать вам услугу.
   Робен молчал. Его раздирали противоречия. Он не мог преодолеть неприязнь к подобному посреднику в столь важном для него совершенно личном деле.
   Каторжник смотрел на инженера умоляюще.
   — Ну прошу вас! Дайте мне возможность совершить доброе дело! Во имя моей бедной матери, честной и святой женщины, которая тогда, быть может, простит меня! Во имя ваших маленьких детей… страдающих без отца… там, в большом городе…
   — Хорошо, отправляйтесь! Да, да, отправляйтесь!
   — Благодарю вас, благодарю… Еще одно только слово: у меня есть маленькая записная книжка, где я записываю свой маршрут и найденные деревья. Книжка моя собственная. Я за нее заплатил. Там есть еще несколько чистых листков. Осмелюсь предложить их вам для письма во Францию. Голландское судно с грузом леса находится сейчас на рейде поселка Кеплера. Скоро око отплывает в Европу. Берусь доставить ваше послание на борт корабля. Найдется же там добрый человек, которые не откажется переслать его вашей семье, особенно если узнает, что вы политический. Ну как, согласны?
   — О да, конечно, — тихо проговорил Робен.
   Он исписал две странички бисерным почерком, добавил адрес и вручил письмо чернодеревщику.
   — Итак, я отправляюсь, — сказал тот. — Сегодня же вечером заболею лихорадкой. Прячьтесь получше! До свидания!
   — До свидания!
   Гонде исчез в густых зарослях.
   Старый Казимир хранил молчание в течение всего этого разговора, смысл которого остался для него во многом недоступным. Его сильно удивил преобразившийся облик друга.
   Робен был и в самом деле неузнаваем. Глаза горели, на бледном лице заиграл румянец. Свойственная ему молчаливая сдержанность уступила место внезапной говорливости. Голос его звучал без умолку… Он рассказывал, захлебываясь в словах, о своей работе, борьбе, о своих надеждах и разочарованиях. Он пытался растолковать непросвещенному старику негру разницу между уголовным и гражданским правомnote 85, между рецидивистамиnote 86 и политическими. Он пытался объяснить, какая пропасть разделяет тех и других. Бедный негр никак не мог уяснить, за что же так сурово карают людей, которые не совершили никакого преступления.
   — А теперь, — заключил бургундец, — когда я почти спокоен за судьбу моих близких, рукоятка топора жжет мне руки! За работу, Казимир, за работу! Будем долбить и тесать эту колоду без передышки, завершим дело нашего освобождения, и пусть наша лодка побыстрее и подальше увезет нас от зловещих берегов…
   — Так и будет, — ласково поддержал его старик.
   И двое мужчин горячо взялись за работу.
* * *
   Дней за сорок до побега Робена в Париже, на улице Сен-Жак разыгралась трогательная сцена. Было первое января. Сильный мороз, нечастый гость в столице Франции, да еще в сочетании с леденящим северным ветром, превратил огромный город чуть ли не в сибирскую глухомань.
   Женщина в трауре, бледная, с глазами, покрасневшими от холода, а может быть, и от слез, медленно поднималась по грязной лестнице одного из тех огромных и уродливых каменных домов, какие еще встречаются в старых парижских кварталах. Настоящие казармы с бесчисленными закутками, доступные и людям с самым тощим кошельком; в таких домах находит пристанище множество обездоленных.
   Женщина держалась с достоинством и с достоинством носила бедное вдовье одеяние, свидетельствовавшее о постоянных заботах и о мужественной борьбе с нуждой.
   Поднявшись на шестой этаж, она перевела дыхание, вынула из кармана ключ и осторожно вставила его в замочную скважину. На негромкий звук отпираемого замка тотчас откликнулся хор детских голосов.
   — Это мама! Мама!
   Дверь отворилась, и четверо мальчуганов, из которых старшему было лет десять, а младшему не более трех, обступили вошедшую. Она расцеловала каждого с той нервной и пылкой нежностью, в которой одновременно угадывались и радость, и душевная боль.
   — Ну что, мои милые, вы хорошо себя вели?
   — Хорошо, — ответил старший серьезным тоном маленького мужчины. — Смотри, мама, Шарль даже награжден крестом за хорошее поведение.
   — Вот он, — с важным видом произнес очаровательный трехлетний бутуз, указывая пухлым пальчиком на крестик у себя на груди, который по всем правилам, на красной ленточке, был пришпилен к его серому шерстяному костюмчику.
   — Замечательно, детки, очень хорошо. — И мать снова обняла детей.
   Только теперь она заметила в глубине комнаты рослого юношу, лет двадцати с небольшим, в черной шерстяной блузе. Он стоял и с выражением явной неловкости на лице вертел в крепких, сильных руках маленькую фетровую шляпу.
   — Ах, это вы, дорогой Никола, добрый вечер, мой друг, — приветливо поздоровалась женщина.
   — Да, мадам, я пораньше ушел из мастерской, чтобы забежать к вам… Поздравить с Новым годом, пожелать добра и счастья вам и детям… и дорогому патронуnote 87… месье Робену… да, и ему!
   Она вздрогнула. Красивое лицо, осунувшееся от житейских тягот, побледнело, кажется, еще сильнее. Женщина подняла глаза к большому портрету, позолоченная рама которого так не вязалась с голыми стенами мансардыnote 88, со случайной и разрозненной мебелью, — жалкими остатками былого благополучия.
   Крохотный букет анютиных глазок — большая редкость в эту пору года! — стоял в стакане с водой перед портретом молодого мужчины в расцвете сил, с энергичным и выразительным лицом, тонкими каштановыми усами и блестящими глазами.
   Скромный подарок, который преподнес парижский рабочий своему покровителю, — свидетельство душевной деликатности простого ремесленника, — наполнило глаза хозяйки дома слезами.
   Стоя перед портретом отца, дети тоже расплакались, заметив слезы матери. Страдания в юном возрасте особенно остры. Мучительно было видеть, как молча, без единого слова, плачут четыре малыша, для которых горе сделалось таким же привычным, как для других детей беззаботный смех.
   Между тем первый день Нового года шел своим чередом. Маленькие лавчонки торговали так же бойко, как и большие магазины, Париж праздновал, детвора радовалась новым игрушкам, и взрывы веселого смеха доносились не только из особняков, но и из мансард. А дети осужденного плакали.
   Они не просили игрушек. Они давно уже лишились многих детских радостей и научились обходиться без них. Да и какие могут быть радости у сыновей изгнанника?.. Что значил для них Новый год? Такой же хмурый и бесцветный, он занимался безо всякой надежды, он не сулил ничего хорошего.
   Женщина вытерла слезы и протянула руку молодому рабочему:
   — Спасибо! Спасибо от него и от меня…
   — Мадам, нет ли новостей?
   — Пока ничего. Мне все труднее с деньгами… Работа дает мало. Молодая англичанка, которая брала у меня уроки французского, заболела. Она уезжает на юг. Скоро у меня останется одна только вышивка, а от нее так устают глаза…
   — Мадам, но вы забыли о моей работе! Возьму сверхурочные часы. Ну и… зима-то не навек!
   — Нет, дорогой Никола, я ничего не забыла, я знаю вашу доброту и самоотверженность, вашу привязанность к моим ребяткам, но я ничего не могу принять от вас.
   — Да ведь это такие пустяки! Патрон заботился обо мне, когда мой отец погиб при взрыве машины. А кто помогал моей больной матери? Бедная мама умерла со спокойной душой, и этим я тоже обязан патрону. Нет, нет, ваша семья для меня вовсе не чужая!
   — И ради нас вы готовы изнурять себя работой, когда вам самому едва хватает на жизнь!
   — На жизнь хватает всегда, когда руки и голова умеют трудиться. Подумайте только, механик-наладчик, да еще сверхурочные часы… Я буду получать как старший мастер!
   — И будете отдавать деньги нам, лишая себя необходимого…
   — Но ведь это ради моей семьи!
   — Да, мое дитя, это родная для вас семья, и, однако, я должна отказать. Ладно, поживем — увидим… Если нужда станет нестерпимой… и, не дай Бог, начнут болеть дети… Голод… Сохрани нас Господь! Это было бы ужасно. Но я надеюсь, что до этого не дойдет. Поверьте, я так тронута вашим великодушным предложением, как будто уже приняла его.
   — Ну… а его не собираются перевести оттуда? Я слышал, что кое-кто уже возвращен из Бель-Иляnote 89 и Ламбессы…
   — Это те, кто подавал прошение о помиловании. Мой муж никогда не станет просить тех, кто его осудил. Он не изменит своей натуре, главное для него — честь, собственное достоинство.
   Молодой человек молча опустил голову.
   — Впрочем, — мадам Рсбен понизила голос, — я напишу ему, или, вернее, мы все вместе напишем ему письмо… Верно, дети?
   — Да, мама, — отозвались старшие, а маленький Шарль, присев на корточки в углу, с серьезным видом изобразил какие-то каракули на листочке бумаги и вручил его матери, очень довольный собой:
   — Вот, мама, письмо… для папы!
   Жена осужденного отлично знала, через сколько чужих рук пройдет ее послание, прежде чем попадет к мужу, знала, как много вымарывают в письмах к политическим, и писала всегда очень просто и сдержанно, с единственной целью подбодрить заключенного и при этом не навлечь на него гнев тюремного начальства.
   Как же он должен был ценить благородство самоотверженной матери, мужество верной подруги, хоть она и удерживалась от слов любви и нежности, которые готовы были сорваться с ее пера! Врожденная деликатность не позволяла ей отягощать своей душевной болью и без того нелегкую жизнь каторжника.
   «Мой дорогой Шарль, — писала она, — сегодня первое января. Минувший год был очень печален для нас, ужасен для тебя. Принесет ли наступивший облегчение твоим страданиям, утешение в нашей скорби? Мы надеемся на это, как и ты, наш дорогой и благородный мученик, и эта надежда придает нам силы.
   Я не падаю духом, а как же иначе! И наши славные дети, маленькие мужчины, тоже вполне достойны тебя. Анри сильно вырос. Он успешно занимается и очень серьезен. Это твоя копия. Эдмон и Эжен становятся уже большими мальчиками. Они веселые по нраву, немного легкомысленны, как и я… до нашего несчастья. Что касается маленького Шарля, то невозможно и мечтать о более нежном существе.
   Очаровательный румяный мальчуган, красивый и умненький! Представь себе, что вот сейчас, когда Шарль услышал, что я пишу тебе, он принес мне исчерканный, аккуратно сложенный листок со словами: «Вот, мама, письмо для папы!»
   Я работаю. И нам вполне хватает на все наши нужды. По крайней мере, об этом не тревожься, мой добрый Шарль, и помни, если наша жизнь и тягостна без тебя, то материальные потребности более или менее удовлетворены. Твои друзья постоянно предпринимают какие-то усилия ради тебя. Достигнут ли они цели? Необходимым условием считается, чтобы ты подал просьбу о помиловании…
   Согласишься ли ты возвратить свободу такой ценой? Если нет, то нас уверяют, что ты мог бы стать концессионером на территории Гвианы. Я не знаю, в чем это заключается. Но мне ясно одно: я смогла бы приехать к тебе вместе с детьми. Меня ничто не пугает. Там, с тобой, даже жизнь в нужде была бы счастьем!
   Напиши, как я должна поступить. Время дорого. Каждая минута, пробежавшая вдали от тебя, мой милый узник, так тосклива, а ведь мы могли бы еще быть счастливы в той жаркой стране.
   Наберись мужества, любимый, мы посылаем тебе наши самые горячие приветы, самые крепкие поцелуи от всего сердца и всю нашу любовь».
   Рядом с подписью матери под письмом стояли уже вполне взрослый росчерк Анри, старательно выписанные дрожащими буквами имена Эдмона и Эжена, а также размазанный отпечаток указательного пальца Шарля, который пожелал, чтобы мама непременно приложила его руку к посланию.
   Через три дня письмо отправилось в дальнюю дорогу из Нанта на паруснике, взявшем курс прямо на Гвиану. В то время сообщение, хотя и менее регулярное, чем теперь, когда ввели трансатлантические рейсы, было, однако, не менее частым, и мадам Робен каждые пять или семь недель получала весточку от мужа.
   Январь и февраль прошли без новостей, настал март, но ответа все не было. Беспокойство бедной женщины росло, и тоскливое предчувствие беды охватило ее со всей остротой, когда однажды утром она получила письмо с парижским штемпелем: ее просили зайти «для получения весьма важной информации» к поверенному, по имени ей совершенно незнакомому.
   Она немедля отправилась по указанному адресу и увидела сравнительно молодого человека, одетого с претензиями на моду, с лицом и манерами несколько простоватыми, но в общем вполне приличного.
   Он сидел один-одинешенек за письменным столом в стандартно меблированной конторе среди бесчисленных картотек и бюроnote 90.
   Мадам Робен представилась. Незнакомец сдержанно поклонился.
   — Мадам, у вас с собой приглашение, которое я имел честь направить вам вчера?
   — Вот оно.
   — Хорошо. Позавчера я получил от моего корреспондента из Парамарибо новости о вашем муже…
   Бедняжка почувствовала, как сердце ее сжалось в невыносимой тоске.
   — Парамарибо… мой муж… не понимаю…
   — Парамарибо, или Суринам, столица Голландской Гвианы.
   — Но мой муж… Говорите же! Скорей сообщите, что вам известно.
   — Ваш муж, мадам, — сказал молодой человек будничным тоном, как будто речь шла о чем-то самом обычном, — ваш муж сбежал из исправительной колонии Сен-Лоран.
   Шаровая молния, упавшая к ногам мадам Робен, меньше потрясла бы ее, чем эта неожиданная новость.
   — Сбежал… — пробормотала она. — Сбежал!..
   — Как я имел честь, мадам, сообщить вам об этом. И притом с искренним удовлетворением. Кроме того, я должен с радостью вручить вам личное письмо вашего мужа, которое было вложено в конверт моего корреспондента. Вот оно, держите!
   Потрясенная таким оборотом дела, несчастная женщина едва устояла на ногах, туман поплыл у нее перед глазами. Но природная стойкость помогла ей взять себя в руки, и она принялась разбирать торопливые карандашные строки, набросанные Робеном на листках записной книжки возле бухты Спарвайн.
   Конечно же, это был почерк ее мужа, его подпись, абсолютно все, включая некоторые тайные условные знаки, разгадку которых знала только она.
   — Но, значит, он свободен!.. И я могу увидеться с ним!
   — Да, мадам, разумеется. На ваше имя ко мне поступили необходимые средства, присланные моим корреспондентом в форме переводного векселя. Они в полном вашем распоряжении. Но вы должны понимать, что действовать следует тайно. Ваш муж не покинул пределы Гвианы, там он находится в большей безопасности, чем где бы то ни было. Полагаю предпочтительным, чтобы вы отправились на встречу с ним туда. Вы отплывете из Амстердама на голландском судне, чтобы избежать формальностей с паспортом. Высадитесь в Суринаме, и мой корреспондент проводит вас к месту, где вы увидитесь с супругом.
   — Но, сударь, объясните мне… Откуда деньги?.. Кто этот корреспондент?
   — Клянусь Богом, мадам, я решительно ничего больше не знаю. Ваш муж свободен, он желает вас видеть, средства в ваше распоряжение переданы через моего посредника, как и просьба ко мне обеспечить вашу безопасность вплоть до посадки на голландский корабль.
   — Ну что же! Пусть так и будет. Я согласна. Но могу ли я взять с собой детей?
   — Конечно, мадам.
   — Когда нужно быть готовой к отъезду?
   — Чем скорее, тем лучше.
   Таинственный поверенный распорядился временем так удачно, что уже спустя двадцать четыре часа мадам Робен покидала Париж вместе с сыновьями и прямодушным порывистым Никола, который ни за что не пожелал расставаться с семьей своего патрона.
   Все шестеро высадились в Суринаме после тридцати пяти дней благополучного плавания.

ГЛАВА 5

Сооружение лодки. — Дерево для весел. — Почти как в Гребном клубе. — Возвращение посланца. — Копия, не уступающая оригиналу. — Что можно приготовить из маниоки. — Ядовито, но съедобно. — Украденная пирога. — Пожар. — Непоправимое. — Кто предатель? — Отчаяние старика. — Тот, кого уже не ждали. — Зеленая крепость и тайная тропа. — Атлантика шире, чем Сена в Сент-Уене. — Тайное благодеяние. — «Тропическая птица». — Голландский капитан говорит намеками. — Без родины. — «Это его… убивают!»
   Робен и старый негр трудились так упорно, состязаясь в твердости с поверженным стволом бембы, столь усердно долбили, резали, жгли, кромсали, полировали, что пирога в скором времени была готова.