Юрий Буйда
Послание госпоже моей левой руке

Послание госпоже моей Левой Руке

   Госпожа моя Левая Рука! Сколько помню себя, наши отношения всегда были по меньшей мере напряженными, и разве только привычка к жизни мешала мне избавиться от Вас раз и навсегда, – теперь же – Вы будете удивлены – я готов объясниться в любви к Вам, хотя по-прежнему считаю, что неизбежное, то есть Вы, не есть необходимое, то есть Мы. Я всегда относился к Вам с подозрением, и это понятно, если не забывать о Вашей роли в человеческой жизни вообще и в моей – в частности. Известно ведь, что грешники на Страшном Суде окажутся слева от Судии, что рыцарю, даже если он рожден левшой, предписывалось держать меч неизменно в правой руке, а плевать – через левое плечо, за которым всегда маячит черт. Да и кто из нас не знает, что такое сгулять налево, левый заработок или левый товар? Госпожа моя Левая Рука, удивительно ли, случайно ли, что Вы всегда служили символом и даже воплощением всего лживого, негодного, коварного, опасного, женского, наконец? Мне скажут, что это не более чем суеверие, но мой опыт свидетельствует о том, что все злое, гадкое, неприличное, что – увы – мне довелось совершить и причинить близким и дальним, было совершено и причинено с непременным Вашим участием. Помню, когда в юности передо мною поставили стакан водки с горкой и я заколебался, хотя и страсть как хотелось приобщиться к миру взрослых мужчин, смело ссавших под забором на виду у женщин и детей, наш кумир – он был на три года старше, а главное – успел отсидеть в колонии, – произнес с усмешкой: «Если хочешь, но не можешь что-то сделать, – сделай это левой рукой». Как сказал поэт, свободен первый шаг, но мы рабы второго: ступив на скользкий путь, я оказался во власти темного очарования левизны. Ну, например, знакомясь с женщиной, я без колебаний позволял своей правой руке стремиться к освоению вершин, в то время как Вы, госпожа моя Левая Рука, все норовили забраться в мрачные сырые глубины. А паленая водка? А дама пик в рукаве? А онанизм, госпожа моя Левая Рука? Но так уж сложилось, что у Вас не было другого лица, кроме моего, хоть я и жил справа от Вас. Потому-то, наверное, и кораблик жизни, качаясь вправо, качался влево, и, видимо, это неизбежно, поскольку выбираем мы не между любовью и ненавистью, но между любовью и пустотой, и именно страх пустоты и побуждает нас вновь и вновь к поиску правого пути, какими бы утомительными, изматывающими и чаще всего бесплодными ни были эти попытки. Потому что только эти попытки и придают нашей с Вами жизни смысл или хотя бы иллюзию смысла. Левая Рука не позволяет забывать о зле, предоставляя правой творить добро, и неизвестно, что важнее. Сомнительный комплимент, не правда ли, госпожа моя Левая Рука? Но ведь, даже объясняясь в любви к Вам,
   остаюсь справа от Вас –
   Ваш Ю. Б.

Аппендэктомия

   Боли начались еще в пятницу, резко усилились в ночь на субботу. Кое-как добравшись до кухни, выпил горячего молока и почувствовал себя лучше. Лицо стало мокрым. Таблетки не принимал – боялся. Весь следующий день не выходил из дома. Не читалось, не спалось – смотрел телевизор. На ночь опять выпил горячего молока. С позвонившей из Крыма женой разговаривал то печально, то раздраженно.
   Утром он с трудом подошел к окну, долго смотрел на лужи. От страха свело шейные мышцы, боль отдалась в уши.
   Издали увидев «Скорую», пробиравшуюся между автомобилями через огромный двор, он наскоро оделся и спустился в парадное.
   Женщина в белом помяла его живот слева, потом вдруг быстро провела ладонью от печени вниз. Он вскрикнул.
   В приемном покое больницы, располагавшемся в полуподвале, его провели за штору, велели раздеться и лечь на тахту. Вытертый линолеум пола, облупленные, в потеках сырости стены, серые простыни…
   Ему стало не по себе.
   Пришел врач с вислыми рыжими усами. Глядя почему-то в сторону, доктор сказал, что у него аппендицит, возможно, перфорированный, то есть разлитой, поэтому консервативное лечение отпадает, нужна срочная операция.
   Молоденькая медсестра, состроив серьезную гримаску, тупой бритвой обрила ему живот и в паху, всунула резиновую трубку в нос – его чуть не вырвало, когда трубка с хрустом полезла в горло.
   За занавеской кто-то хрипло сказал: «Реанимация? Приготовьтесь принять перитонит». Значит, у него перитонит. Он слыхал, что запущенный перитонит может послужить причиной смерти.
   Он не глядя подписал какие-то бумаги. Ему дали куртку, повели наверх. В операционной велели раздеться. Кожа покрылась мурашками.
   – Неужели у вас там никакого приличного халата нет? – сердито спросил врач в марлевой маске.
   – Есть один, – смущенно ответил санитар-маломерок. – Рватый весь.
   Пациенту помогли взобраться на операционный стол, накрыли простыней до подбородка, раскинутые крестом руки привязали марлевыми жгутами, в правую вену воткнули иголку, придвинули капельницу.
   Было холодно и страшно.
   – Осмотритесь, пока хирурги моются. – Кажется, анестезиолог улыбался. – Вас будут оперировать под общим наркозом, так что вы ничего не почувствуете. Во рту сохнет? Голова кружится?
   Он так волновался, что ничего не чувствовал, но ответил:
   – Да, немножко.
   – Это лекарство. – Врач удовлетворенно кивнул. – Скоро уснете.
   Ему вдруг захотелось что-нибудь напоследок запомнить. В открытое окно была видна цветущая ветка каштана. «Хоть бы птица на ветку села», – подумал он.
 
   Он очнулся в реанимационной палате, все еще с резиновой трубкой в носу и марлевыми жгутами на руках. В окне поверх ширмы была видна цветущая ветка каштана с сидящей на ней птицей.
   – Неизвестная доставлена утром, – донесся женский голос из-за ширмы. – Отравление. Промыли, прокололи, но до сих пор не может очнуться.
   – Разбудите, – раздраженно потребовал мужской голос.
   Обладатель его вышел из-за ширмы и уставился на нового пациента. Медсестра назвала его имя, фамилию, год рождения, и он вдруг обрадовался, что за время, проведенное в наркотическом беспамятстве, ничего не изменилось – ни имя, ни возраст…
   – Оперирован по поводу острого флегмонозного аппендицита.
   – Уберите трубки! И это… И дайте ему подушку! – сердито добавил врач уже в дверях.
   Медсестра выдернула трубку из носа, сняла жгуты.
   – Ничего, – сказала она устало. – Часа через два-три вас переведут вниз, в общую палату.
   Ему принесли утку. С огромным трудом, превозмогая режущую боль, он сполз с кровати и минут пятнадцать тужился, пока не помочился.
   В послеоперационной палате он провел две недели. Его кормили невкусной пищей, вводили пенициллин. Ходить было трудно. В больничном буфете купил пачку сигарет, но курить не хотелось. Обрадовался: наконец-то получится завязать с табаком. Через день посылали на «перевязку с врачом». Молодая хирургиня с красивым мужским лицом энергично чистила зондом воспаленный шов, не обращая внимания на вздыбленный фаллос. «Хороший признак», – только и сказала она однажды, хлопнув резиновой перчаткой по головке члена.
   Выписка из больницы совпала с возвращением жены из Крыма. Она была удивлена и огорчена: «Почему не дал телеграмму? Что за ребячество!»
   Она трогательно ухаживала за ним. Они удивлялись переменам его вкусовых ощущений: все блюда казались ему пересоленными, чай теперь он пил с сахаром и конфетами. Вечерами, гуляя с женой по набережной, он молчал, не слушая ее болтовню, когда-то казавшуюся ему милой. По утрам, когда она уходила на службу, он бродил по улицам, где никогда раньше не бывал. В каком-то переулке он познакомился с некрасивой женщиной, к которой и ушел после болезненного разрыва с женой. В новой квартире книг почти не было. Выходные дни они проводили в постели, вслух читая глянцевые журналы, попивая кофе и занимаясь тем, что Хемингуэй стыдливо называл любовью.
   По вечерам он ходил в кино – один.
   Он заговаривал с женщинами на улицах, некоторые были не прочь продолжить знакомство. Надолго запомнилась рослая брюнетка с откушенным левым соском. Она требовала, чтобы он жестоко с нею обращался, и он с наслаждением избивал ее до полусмерти. После расставания он еще долго вспоминал коричный запах ее кожи. Была еще одноногая пьяница, немыслимо гордая и готовая на чудовищные унижения ради него (и он равнодушно соглашался на это). Однажды в каком-то подвале, выпив для храбрости, она попыталась убить его, но лишь поранила. Он милосердно задушил ее и закопал в куче угля.
   Изредка он заходил к бывшей жене, раза два или три оставался ночевать, но вид старой квартиры, сотен книг любовно подобранной библиотеки не вызывал у него никаких чувств.
   По ночам он смеялся во сне, но не верил женщинам, когда они ему об этом говорили. Снилась вода. По утрам он сочинял стихи, но листки с записями непременно сжигал.
   Каждую субботу он ездил к морю. Подолгу сидел на песке с закрытыми глазами, лицом к прибою, и нельзя было понять, спит он или бодрствует. В конце июля он обосновался в приморском городке у новой подруги. Новую работу он искать не стал. Кое-как позавтракав, отправлялся на берег, а как только установилась жара, стал и ночевать на песке в нескольких метрах от воды. Он перестал обращать внимание на свою внешность, ходил в лохмотьях, вызывая недоуменные взгляды блюстителей порядка. В августе он окончательно перебрался на пляж, устроив себе логово между валунами. Ползал по мокрому песку, уже без помощи рук, оставляя глубокий извилистый след. Иногда женщина, с которой он жил, приносила ему еду, но чаще он сам добывал пропитание, охотясь на мелководье за камбалами. С каждым днем он заплывал все дальше и плавал все уверенее. Наконец 12 сентября на закате дня он почувствовал, что достаточно надышался этим воздухом, и, сверкнув чешуей, скрылся под водой.

Самсон-самсонит

   Втайне мы все хотели бы жить в воде, а некоторые наверняка предпочли бы обитать в фонтанах. Я отличаюсь от этих людей только тем, что осмелился осуществить потаенную мечту. Я выбрал фонтан на площади у кинотеатра «Россия». Конечно, я отдавал себе отчет в трудностях задуманного дела и потому нисколько не удивился, когда спустя полчаса дворники и милиционеры объединенными усилиями попытались удалить меня из фонтана. Я вцепился в железное кольцо у подножия каменного цветка и кое-как отбился, лишившись, однако, пиджака и рукава от рубашки.
   В воде было хорошо.
   Вскоре собралась толпа. Разумеется, люди смеялись. Мужчины выразительно крутили пальцем у виска. Дети бросали мне конфеты и кусочки хлеба.
   Наконец подъехала машина «Скорой помощи». С дюжими санитарами я едва справился. Труднее оказалось с врачом – пожилым человеком с потухшими глазами. Сначала он попытался убедить меня, потом обругал, не повышая голоса. Я отвечал сдержанно или отмалчивался.
   Доктор присел на низкий гранитный парапет и предложил мне сигарету.
   – У вас есть семья? – мягко спросил он.
   – Да. Дочка замужем. Сын вернулся из Афганистана, правда, без ноги. А у вас?
   Уже прощаясь, он как-то вскользь поинтересовался, почему я избрал именно фонтан, а не, скажем, море.
   – Да ведь это все равно что вернуться в материнское чрево! – воскликнул я. – Недостижимая, а может быть, и опасная мечта. Чтобы жить в море, надо обладать безмерной храбростью и абсолютным самоотречением. Надо отречься от своего прошлого. Увы, это не для меня.
   Первый месяц, как я и предполагал, оказался самым тяжелым. Каждый день меня пытались вытурить из фонтана, то и дело отключали и спускали воду, так что приходилось часами лежать на бетонном дне. Донимали и зрители. Однажды ночью пьяные хулиганы забросали меня камнями. Но постепенно жизнь наладилась. Обеды мне носили из соседней кафешки. Изредка навещал доктор – тот самый, с потухшими глазами. Мы беседовали. Чтобы сделать мне приятное, доктор залезал в воду, но так, чтобы не возбудить общественного возмущения.
   Со временем я стал достопримечательностью, которую даже стали показывать туристам. Один гид-зубоскал прозвал меня Самсоном, сравнив со скульптурой знаменитого петергофского фонтана. Как всякая нелепость, шутка пришлась по вкусу и была тиражирована.
   Заезжая эстрадная звезда упросила меня сфотографироваться с нею на память. Уже через неделю я увидел майки и пластиковые сумки с этой фотографией. Предприимчивые дельцы наладили выпуск значков с моим портретом. Как-то неожиданно я оказался в центре некоего бума. В городе возникли группки молодых людей, называвших себя «фонтанерами» (что за нелепость!), – они разгуливали босиком, часами просиживали, опустив ноги в воду, вели себя дерзко, презирали зубную пасту и писали стихи без рифмы. Их девушки, раздевшись донага, пытались пристроиться рядом со мной, но я отвергал саму мысль о сближении. Быть может, напрасно. Хоть этим можно было бы оправдать звучавшее в мой адрес обвинение в безнравственности.
   Иногда приходил сын. Он не осуждал меня. Мы болтали о том о сем. Сыну и принадлежала мысль отпраздновать мой день рождения. Собрались друзья, еду и напитки разложили на парапете, пели хорошие песни. Мы славно провели время. Никто не швырял окурки в воду.
   От доктора, а потом из газет я узнал, что у меня появились последователи не только в нашем городе, но и за границей. Между нами завязалась переписка. Особенно активно писал человек из фонтана Треви. Французские газеты называли нас «братством самсонитов». Немецкие и шведские самсониты примкнули к движению «зеленых» и стали играть заметную роль в политике. Турецких самсонитов привлекли к судебной ответственности за нарушение общественной нравственности и коммунистическую пропаганду. Самсонит из Андорры установил мировой рекорд безостановочного плавания в фонтане и попал в Книгу рекордов Гиннесса. Пестрое, разрозненное движение вскоре раскололось на многочисленные течения, секты и ереси. Были такие, кто предпочитал жить только в тех фонтанах, которые были шедеврами искусства. Были аскеты, которые сворачивались клубком в питьевых фонтанчиках (иногда их называли столпниками). Иные устраивались на жительство в канализационных или водопроводных трубах – они щеголяли своим фанатизмом. Были самсониты-одиночки и те, кто жил в фонтанах семьями…
   Митинги, зеваки, подражатели, интервью… Все это утомительно и бесплодно. Если б не привычка, я давно сменил бы фонтан на другой – мне предлагали гораздо более престижные и удобные сооружения. Подумывал я и о скромном лесном ручье или небольшом озерце, но доктор отговорил меня от этой затеи: «Не то у тебя здоровье, чтобы пускаться в новые авантюры». Не без сожаления я был вынужден с ним согласиться. Я стал чувствительнее к перепадам температуры воды, иногда меня мучили простуды.
   На исходе весны я принялся за дневник с тайным подзаголовком «Записки Самсона-самсонита. Без иллюзий».
   Как-то незаметно начался спад «самсонизма». Некоторые братья и сестры покидали фонтаны, другие обиженно молчали. Дольше всех держались самсониты в тех странах, где они подвергались преследованиям и гонениям. Учуяв изменения конъюнктуры, туристические фирмы пересмотрели маршруты, после чего движение самсонитов приказало долго жить. Это был последний удар. Остались только люди, пришедшие в фонтаны по глубокому внутреннему побуждению. Среди них был и обитатель фонтана Треви. Я получил от него письмо, исполненное жалоб и тоски по морю, но, по недолгом размышлении, отвечать на него не стал. Все чаще я впадал в прострацию, часами лежал без движения, погрузившись в размышления об океане. Кто-то ведь должен мечтать о большой воде. В один из таких дней мой друг доктор растолкал меня и показал газету с сообщением о моей кончине после тяжелой продолжительной болезни. Мы от души посмеялись.
   Вскоре, однако, я стал замечать, что люди проходят мимо фонтана и смотрят на него так, словно меня там и не было. Никто не откликался на мои обращения. Я рассказал об этом сыну.
   – Может, это и к лучшему? – сказал он. – И не об этом ли ты мечтал?
   На следующий день какой-то папаша, стоя в двух шагах от меня, стал рассказывать маленькой дочке о Самсоне, жившем некогда в этом фонтане. Я окликнул их.
   – А это кто? – спросила девочка, указывая на меня.
   Мужчина потыкал в меня палкой (она пронзила мое тело, не причинив боли) и облегченно рассмеялся.
   – Да никого тут нет!
   Мне стало весело. Я подмигнул девочке, но она уже отвернулась.
   Вечером я отдал свои записки доктору. Мы попрощались.
   Ночью мне приснилось, будто душа моя переселилась в океан, тогда как тело осталось в фонтане. Потом – будто я превратился в струю фонтана, взмывающую вверх и, достигнув рокового предела, в изнеможении падающую в бассейн.
   Я не просыпаюсь. Во сне – это третья или четвертая форма моего бытия – я встречаюсь с сыном и доктором. Иногда мы просто болтаем, иногда играем в домино или шахматы.

Гость из Андорры

   Он умер вовсе не потому, что с ним плохо обращались, – он умер сам: сунул голову в петлю и выпрыгнул из окна своей комнаты.
   Нет, мы ему не мешали (мы уже привыкли к его чудачествам) и не трогали его. Но к исходу третьего дня из него потекло: оказывается, он умер.
   Мы закопали его в землю и обработали участок. Несколько дней дети бегали на то место, но он так и не пророс.
   Когда его привезли к нам, мы сразу сообразили, что это – Гость из бескрайней Андорры. Звуки его языка были почти такими же, как и у нас, и комбинировал он звуки так же, как мы, но понимать друг друга мы научились не сразу. При этом слово «понимать» я употребляю в узком смысле: понимать речь.
   Мы отвели ему комнату во втором этаже, куда он всегда упорно поднимался по лестнице. Спал он на кровати, вызывая острую жалость у домочадцев. Справляя нужду, снимал часть одежды. Жидкую пищу ел ложкой, твердую – вилкой, проделывая все это за столом. Что ж, мы ему не препятствовали.
   Каждый день он уходил из дома и бродил по городу, всякий раз посещая зоопарк, хотя, побывав там впервые, он громко кричал ночью (это время его сна), а днем не прикасался к пище.
   Лебедя, жившего за домом, он упорно называл птицей, имея в виду такие признаки животного, как крылья, перья, клюв и способность к полету. Щуку именовал рыбой, а когда мы привели ему рыбу, спрятался в подвале, откуда, невзирая на уговоры, не выходил пять дней.
   Мышь он называл мышью.
   Смешное веселило его, грустное – печалило, что немало нас забавляло.
   Долгое время он ходил по пятам за нашей шестой средней дочерью. Однажды они поднялись наверх, в его комнату, он снял с нее одежду, разделся сам и лег на девушку сверху. Когда мы поинтересовались у дочери, зачем они все это делали, она ничего не смогла объяснить. Тогда жена и остальные дочери попросили гостя сделать то же самое и с ними, но он отказался и, кажется, расстроился. Но женщины не хотели его обидеть, уверяю вас.
   Книги он читал. У него была тетрадь, в которой он рисовал. Музыку он слушал. Да, так и говорил: «слушать музыку». При слове «небо» смотрел вверх.
   Однажды он сказал, что лет через тридцать-сорок наверняка умрет. Всякого можно ждать от человека, который говорит «здравствуйте» даже знакомым и садится на стул задницей.
   Каждое утро он умывался, употребляя для этого мыло, и чистил зубы, и довел себя до того, что дети не выдержали и предложили его помыть. Он заплакал, а вечером выпрыгнул из окна с петлей на шее. Жаль, что после этого он умер. Но подождем весны: быть может, он еще расцветет.

Одиннадцать шагов

   Много раз впоследствии Нина Николаевна пыталась вспомнить, что же так беспокоило ее в тот день, когда случилось несчастье, изменившее ее жизнь. Звуки? Краски? Запахи? Это было последнее воскресенье сентября, когда надо было переводить часы на зимнее время. Чтобы дотянуться до часов, ей пришлось встать на придвинутый к стене стул. Покачнувшись, она чуть не смахнула на пол висевшую рядом с часами акварель – река, отлогие холмы, бледно-желтые перелески, – которая была подписана инициалами П.Р.: Павел Рассадин, ее покойный муж, был живописцем-любителем.
   Неяркое осеннее солнце замерло над верхушками облетевших тополей, над тремя черными трубами какого-то заводика, окруженного многоэтажными серыми домами. Обычно эти уродливые трубы раздражали ее, но в тот день даже они не могли испортить «пейзаж ее души», как говорил ее покойный муж. Он был склонен к банальной сентенциозности, которую принимал за философию. «Человек – перекресток времени и вечности, – говорил он, – и, как на всяком перекрестке, он может заблудиться, ошибиться путем».
   «Еще осень, а время уже зимнее, – подумала Нина Николаевна. – Еще, уже…»
   Она попросила сына принести из кухни тряпочку – стереть пыль с часов, и мальчик, перешагнув через свернутый в трубку ковер (в квартире завершался ремонт), скрылся за дверью. Именно в этот миг ощущение тревоги усилилось, вспоминала потом Нина Николаевна. Так и не дождавшись сына, который не откликался на зов, она соскочила со стула и выглянула в прихожую. Кости не было. В кухне же на полу лежал старик в клетчатой рубашке, босой, с прижатыми к лицу ладонями. Нина Николаевна с перепугу метнулась в комнату, принялась дрожащей рукой набирать номер, но тотчас отшвырнула телефонную трубку и бросилась в ванную. Потом в спальню. Кости не было. Он не мог незаметно покинуть квартиру: входная дверь была загорожена отодвинутым на время ремонта платяным шкафом. Окна закрыты. Она выбежала на балкон, и тихое угасание теплого сентябрьского дня с его неподвижным неярким солнцем, голыми тополями и разлитой в воздухе истомой поразило ее, как самый дикий, нелепый, страшный кошмар. Она вдруг поняла, что от этого ощущения ей не отделаться всю жизнь, и закричала…
 
   Рассказывая милиционерам об исчезновении сына, она то и дело ловила себя на мысли, что вся эта история попросту неправдоподобна, и мучилась, едва удерживаясь от срыва в истерику. Следователь пытался успокоить ее. Она показала, где находилась в тот миг, когда Костя покинул комнату. Подтвердила, что не слышала никаких подозрительных звуков. И не знала и никогда не видела этого странного босоногого старика, каким-то загадочным образом оказавшегося в ее квартире. Не мог же он влезть или взлететь на шестой этаж… Прилететь, чтобы умереть в ее кухне? Абсурд.
   Опросы соседей тоже ничего не дали. Никто не знал старика. Никто не видел и мальчика, который неизвестно каким путем покинул квартиру. Он просто физически не мог ее покинуть. Обследовав каждый квадратный сантиметр жилья, сыщики развели руками. Судя по всему, получалось, что мальчик исчез на пути из гостиной в кухню, когда мать переводила стрелки часов на зимнее время. Эти одиннадцать шагов стали для Кости и его матери роковыми. И спустя годы она иногда безотчетно начинала считать шаги от порога гостиной до порога кухни. Одиннадцать. Всегда одиннадцать. В этой банальности было что-то непостижимо зловещее. Куда, как пропал мальчик? Ни стены, ни люди не могли ответить на этот вопрос.
   Когда Нина Николаевна немного успокоилась, она вспомнила и сообщила следователю о куске сыра, оставленном на столе в кухне. Она вынула его из холодильника к обеду. Сыр пролежал на столе не больше полутора часов, но за это время успел превратиться в клубок червей.
   Врачи установили, что смерть старика вызвана естественными причинами – сердце, годы, и Нина Николаевна заметила, как облегченно вздохнул следователь с забавной фамилией Ледюк. Он с юмором рассказал ей о своих предках, французских монархистах, осевших в России в 1801 году и сменивших претенциозное имя Ле Дюк на вполне простецкое хохлацкое Ледюк. Сергей Михайлович не скрывал радости, когда окончательно стало ясно, что Нина Николаевна не имеет никакого отношения к кончине незнакомца.
   Старика похоронили за казенный счет. Спустя несколько месяцев Нина Николаевна попросила Ледюка выяснить, на каком кладбище упокоился прах незнакомца, и установила скромное надгробие с номером. Теперь у нее было место, куда она могла прийти и положить осенние цветы.
   Через несколько лет Нина Николаевна перестала вздрагивать, завидев в толпе мальчика с желтоватой челкой и рыжим колечком на затылке. В последнее воскресенье сентября она отправлялась «к Косте» – на кладбище, где лежал незнакомый старик. Она думала о страшном разломе, вдруг возникшем на стыке времени и вечности, куда, возможно, и провалился ее сын, вернувшийся семидесятилетним стариком в клетчатой рубашке, босым, с прижатыми к лицу ладонями. Эта глупая фантазия утешала ее. На кладбище она проводила час-полтора. Ледюк ждал ее в машине у ворот. Иногда она, внезапно спохватившись, вскакивала и растерянно оглядывалась, будучи не в силах понять, отчего ей вдруг стало так тревожно. Пожелтевшие деревья, светлые коробки домов вдали, голубая небесная твердь и неяркое сентябрьское солнце снова возвращали ее к мысли о том, что между временем и вечностью всего одиннадцать шагов, то есть ничего, и эта наивная мысль странным образом примиряла ее с жизнью…

Дневник Игоря Землера

   Вот уже который год каждую ночь я читаю дневник Игоря Землера, неожиданно покончившего с собой, и не могу понять, что мучает меня, когда я листаю эти сто чистых страниц. Ни слова, ни знака. Отдавая мне эту тетрадь, его жена лишь пожала плечами: «Сжег картины, книги, даже одежду, а это осталось…» Помню, как поразили меня поначалу эти чистые страницы. Я подарил Игорю эту тетрадь, когда ему исполнилось двенадцать. Но за минувшие годы он так и не доверил бумаге ни одного слова. Жена говорила, что по вечерам он уединялся с этой тетрадью в своей комнате. Иногда даже рвал и комкал бумагу, словно его не устраивало написанное, но на испорченных страницах не было ничего – ни даже случайной помарки. Иногда я говорил себе: «Хватит заниматься пустотой». И прятал дневник в стол. Но через несколько дней возвращался к тетради. Что-то заставляет меня беречь ее, что-то побуждает листать. Как-то он сказал, что только подлинный художник может изобразить пустоту так, чтобы звезда в ней загорелась сама, хотя счастья не найдет и подлинный художник. Я листаю этот чертов дневник, но ничего не нахожу и, хотя знаю, что ничего не найду, продолжаю листать и листать…