Страница:
Юрий Буйда
Синяя кровь
1
Часы в Африке пробили три, когда старуха сползла с кровати, сунула ноги в домашние туфли без задников с надписью на стельках: «Rose of Harem», надела черное чугунное пальто до пят – у порядочных женщин нет ног – и високосную шляпу, распахнула окно и выпустила из спичечного коробка Иисуса Христа Назореянина, Царя Иудейского, Господа нашего, Спасителя и Stomoxys Calcitrans.
Осенью Ида ловила снулую муху, иногда это была Musca Domestica, но чаще Stomoxys Calcitrans, засовывала ее в спичечный коробок и относила на почту. Там коробок заворачивали в плотную коричневую бумагу и запечатывали сургучом. Старуха старательно выводила на бумаге свой адрес, после чего начальник почты Незевайлошадь прятал крошечную бандероль в сейф, где она лежала до весны рядом со связкой чеснока, початой бутылкой водки, сушеным лещом и черной ваксой в круглой жестянке. В апреле горбатенькая Баба Жа приносила Иде пахучую бандероль, за что та угощала почтальонку рюмочкой ломовой самогонки и соленой баранкой. А в ночь на пасхальное воскресенье вытряхивала муху на ладонь и терпеливо ждала, когда та придет в себя. Насекомое делало круг по ладони, проваливаясь в глубокие и кривые борозды старухиной судьбы, взбиралось на холм Юпитера у основания желтого от табака указательного пальца, замирало на несколько мгновений, а потом вдруг, вспыхнув крылышками, бросалось в отворенное окно и тотчас скрывалось из виду.
«Христос воскрес, – шептала Ида вслед мухе. – Воистину воскрес».
Так было каждый год, но не в эту ночь. На этот раз муха лишь чуть-чуть проползла и замерла, так и не расправив крылышки. Наверное, ее не устраивала погода за окном: лил дождь, было ветрено, холодно. Ида вернула муху в спичечный коробок, спрятала его в карман, закрыла окно и вышла из дома.
От ее дома до площади было всего около трехсот метров. Обычно эта дорога занимала у Иды минут десять, а то и меньше. Но на этот раз все было иначе. Фонари вдоль ухабистой улицы не горели, дождь поливал щербатый асфальт, обочины раскисли, подъем казался особенно крутым, домашние туфли сваливались с ног, а сильный ветер рвал и подбрасывал мокрые полы тяжелого расстегнутого пальто, мешая удерживать равновесие. На полпути она упала на колено, потеряла туфлю, ветром сорвало шляпку, и на площадь Ида явилась босой и простоволосой, в распахнутом пальто.
Площадь была пустынна. В центре ее высилась уродливая черная горловина древнего колодца, окруженная полуразрушенными каменными водопойными бадьями, а вокруг стояли церковь Воскресения Господня, аптека с заспиртованными карликами в витрине, ресторан «Собака Павлова», милиция, почта, торговые ряды – Каменные корпуса, Трансформатор – памятник Пушкину с фонарем в вытянутой руке, Немецкий дом – больница, построенная в 1948 году немецкими военнопленными, и где-то там, за больницей, в колышущейся влажной мгле, угадывалась крыша крематория с медным ангелом на высокой дымовой трубе.
Ида перевела дух и, прихрамывая сильнее обычного, двинулась к милиции. Поднялась на крыльцо, постучала – дверь тотчас распахнулась. На пороге стоял начальник милиции майор Пан Паратов. Тяжело дыша, старуха шагнула к Паратову, протянула руку, открыла рот, словно собираясь что-то сказать, и вдруг упала – Паратов едва успел ее подхватить.
Пьяница Люминий отвез тело в больницу на тачке. На этой тачке он доставлял старухам мешки с сахаром, уголь, навоз и тем зарабатывал себе на бутылку или хотя бы на стакан ломовой. В базарные дни эта тачка была нарасхват у торговцев, привозивших в Чудов из деревень свиные туши и мешки с картошкой. Люминий называл тачку «снарядом» и никогда ее не мыл, поэтому хозяина, отсыпавшегося после попойки где-нибудь в кустах, всегда можно было отыскать по запаху его «снаряда». И вот «снаряд» опять пригодился. Люминий толкал перед собой тачку, с которой свисали старухины босые ноги, а сзади бежала горбатенькая Баба Жа с туфлей Иды в руках.
Во дворе Немецкого дома Иду уже ждал доктор Жерех, необъятный обжора с корягой в зубах, которую он называл своей трубкой. Иду внесли в приемный покой. Шрам, начинавшийся на лбу, был едва заметен на левой брови, струился по щеке и рассекал губу. Когда-то его приходилось прятать под слоем грима, ну а теперь ее морщины были глубже этого старого шрама. На шее у нее вместо креста висел почерневший от времени ключ, а в кармане пальто обнаружили спичечный коробок с мухой. Доктор кивнул, тело накрыли простыней и увезли.
Осенью Ида ловила снулую муху, иногда это была Musca Domestica, но чаще Stomoxys Calcitrans, засовывала ее в спичечный коробок и относила на почту. Там коробок заворачивали в плотную коричневую бумагу и запечатывали сургучом. Старуха старательно выводила на бумаге свой адрес, после чего начальник почты Незевайлошадь прятал крошечную бандероль в сейф, где она лежала до весны рядом со связкой чеснока, початой бутылкой водки, сушеным лещом и черной ваксой в круглой жестянке. В апреле горбатенькая Баба Жа приносила Иде пахучую бандероль, за что та угощала почтальонку рюмочкой ломовой самогонки и соленой баранкой. А в ночь на пасхальное воскресенье вытряхивала муху на ладонь и терпеливо ждала, когда та придет в себя. Насекомое делало круг по ладони, проваливаясь в глубокие и кривые борозды старухиной судьбы, взбиралось на холм Юпитера у основания желтого от табака указательного пальца, замирало на несколько мгновений, а потом вдруг, вспыхнув крылышками, бросалось в отворенное окно и тотчас скрывалось из виду.
«Христос воскрес, – шептала Ида вслед мухе. – Воистину воскрес».
Так было каждый год, но не в эту ночь. На этот раз муха лишь чуть-чуть проползла и замерла, так и не расправив крылышки. Наверное, ее не устраивала погода за окном: лил дождь, было ветрено, холодно. Ида вернула муху в спичечный коробок, спрятала его в карман, закрыла окно и вышла из дома.
От ее дома до площади было всего около трехсот метров. Обычно эта дорога занимала у Иды минут десять, а то и меньше. Но на этот раз все было иначе. Фонари вдоль ухабистой улицы не горели, дождь поливал щербатый асфальт, обочины раскисли, подъем казался особенно крутым, домашние туфли сваливались с ног, а сильный ветер рвал и подбрасывал мокрые полы тяжелого расстегнутого пальто, мешая удерживать равновесие. На полпути она упала на колено, потеряла туфлю, ветром сорвало шляпку, и на площадь Ида явилась босой и простоволосой, в распахнутом пальто.
Площадь была пустынна. В центре ее высилась уродливая черная горловина древнего колодца, окруженная полуразрушенными каменными водопойными бадьями, а вокруг стояли церковь Воскресения Господня, аптека с заспиртованными карликами в витрине, ресторан «Собака Павлова», милиция, почта, торговые ряды – Каменные корпуса, Трансформатор – памятник Пушкину с фонарем в вытянутой руке, Немецкий дом – больница, построенная в 1948 году немецкими военнопленными, и где-то там, за больницей, в колышущейся влажной мгле, угадывалась крыша крематория с медным ангелом на высокой дымовой трубе.
Ида перевела дух и, прихрамывая сильнее обычного, двинулась к милиции. Поднялась на крыльцо, постучала – дверь тотчас распахнулась. На пороге стоял начальник милиции майор Пан Паратов. Тяжело дыша, старуха шагнула к Паратову, протянула руку, открыла рот, словно собираясь что-то сказать, и вдруг упала – Паратов едва успел ее подхватить.
Пьяница Люминий отвез тело в больницу на тачке. На этой тачке он доставлял старухам мешки с сахаром, уголь, навоз и тем зарабатывал себе на бутылку или хотя бы на стакан ломовой. В базарные дни эта тачка была нарасхват у торговцев, привозивших в Чудов из деревень свиные туши и мешки с картошкой. Люминий называл тачку «снарядом» и никогда ее не мыл, поэтому хозяина, отсыпавшегося после попойки где-нибудь в кустах, всегда можно было отыскать по запаху его «снаряда». И вот «снаряд» опять пригодился. Люминий толкал перед собой тачку, с которой свисали старухины босые ноги, а сзади бежала горбатенькая Баба Жа с туфлей Иды в руках.
Во дворе Немецкого дома Иду уже ждал доктор Жерех, необъятный обжора с корягой в зубах, которую он называл своей трубкой. Иду внесли в приемный покой. Шрам, начинавшийся на лбу, был едва заметен на левой брови, струился по щеке и рассекал губу. Когда-то его приходилось прятать под слоем грима, ну а теперь ее морщины были глубже этого старого шрама. На шее у нее вместо креста висел почерневший от времени ключ, а в кармане пальто обнаружили спичечный коробок с мухой. Доктор кивнул, тело накрыли простыней и увезли.
2
То, что произошло с Идой Змойро, никого в городке не удивило. Все понимали, что дело тут в голубках, только в голубках.
Голубкой называли девочку, которая шла в похоронной процессии с птицей в руках. Путь от церкви до крематория занимал всего десять минут, и, чтобы растянуть прощание, люди давным-давно придумали особый ритуал. Похоронная процессия – впереди карлик Карл в счастливых ботинках, с древней иконой в руках, за ним старик Четверяго в своих чудовищных сапогах, который вел под уздцы черного коня, тащившего повозку с гробом, а позади провожающие в черном, тянувшие «Вечную память», – трижды обходила площадь, посыпанную сахаром (когда площадь обходила свадебная процессия, под ноги людям сыпали соль). В гуще черной толпы шла девочка, одетая в белое платьице, с белым платком на голове и белой голубкой в руках. Затем процессия направлялась к крематорию, над входом в который красовалась выполненная готическими буквами надпись: «Feuer macht frei». Когда же гроб погружался в огонь и над крематорием начинал тягуче петь в свой рожок медный ангел, люди расступались, освобождая место для девочки с белой птицей. Дождавшись тишины, она привставала на цыпочки и высоко поднимала руки, выпуская голубку на волю. В этот миг все взгляды были прикованы к девочке в белом, такой юной, такой милой, такой красивой, а она плавным движением опускала руки и склоняла головку, и белый платок скрывал ее рдеющее личико, а голубка тем временем, сделав круг-другой в тесном помещении, где душно пахло машинным маслом и угарным газом, вылетала в окно и возносилась в небо, опережая черный дым, поднимавшийся над трубой…
Всем чудовским матерям хотелось, чтобы их девочки хоть раз в жизни блеснули в этой роли – в белом платьице, с белой голубкой в руках, у всех на виду. Ида Змойро вела в клубе танцевальный кружок, где разучивала с девочками и роль голубки. Учила их держать спину прямо, правильно двигаться, вживаться в образ. Матери охотно отдавали дочерей в школу – все-таки старуха Змойро когда-то была актрисой, настоящей актрисой, лауреатом Сталинской премии, играла в кино и театре, девочкам было чему у нее поучиться.
И вот эти девочки стали исчезать.
Первой из голубок пропала Лиза Добычина. Ее хватились к вечеру, поднялся переполох, родители бегали по родственникам, женщины кричали и плакали, кто-то сказал, что Лизу видели на берегу, и тогда Виктор Добычин, отец девочки, созвал мужчин, и они до утра прочесывали берега, а потом принялись шуровать баграми с лодок, но так никого и не подняли со дна.
А рано утром пьяница Люминий обнаружил Лизины туфельки на крышке колодца, горловина которого торчала в центре городской площади. На этом месте люди оставляли потерянные кем-нибудь вещи – зонты, галоши, перчатки, поэтому Люминий и не удивился, увидев там эти туфельки. Белые туфли-лодочки на низком каблучке. На всякий случай Люминий заглянул в дежурку и сказал о находке лейтенанту Черви. Когда туфли увидела Нина Добычина, она охнула и упала в обморок. Начальник милиции Пан Паратов запер туфельки в своем сейфе.
Через два дня пропала Аня Шакирова. Наутро после ее исчезновения на крышке колодца оказались туфли девочки. Потом там же нашли туфли Лолы Кузнецовой, цыганочки.
Люди с ужасом обходили колодец стороной. В магазинах, в школе, в бане, в ресторане «Собака Павлова» только и разговоров было что о пропавших девочках и о маньяках. Люди перестали выпускать девочек на улицу. Безалаберная пьяница Чича, нарожавшая кучу детей от разных мужчин, разрешала малышам играть во дворе только на привязи: каждый ребенок держал на поводке другого, они путались в веревках, падали, орали, но мать была непреклонна. Мужчины достали из кладовок ружья. Пан Паратов попросил жителей без особой нужды не выходить ночью из домов.
Городской сумасшедший Шут Ньютон, таскавшийся по Чудову со стулом в руках, старик в коротких жалких брючишках, с утра до вечера вопил: «Карфагеняне! Оно уже здесь! Оно вернулось, карфагеняне!» Он всегда выкрикивал эти слова, но теперь никто над ним не потешался, потому что оно и впрямь вернулось, оно было уже здесь.
Первые туфельки, вторые, третьи…
Чудов был буквально заполонен сыщиками из Москвы, которые опрашивали родителей пропавших девочек, их родственников, соседей, продавцов в ночных магазинах и даже високосных людей вроде пьяницы Люминия. Никто, однако, не мог сообщить ничего полезного. Милиция обшарила город и окрестности – безрезультатно. На всех столбах висели ксерокопии фотографий, с которых улыбались маленькие голубки.
Как говорили в городке, доконало Иду исчезновение двенадцатилетней Жени Абелевой. Именно тогда старуха и призналась начальнику милиции майору Паратову в том, что в ту ночь, когда пропала первая девочка, она услыхала стук в дверь.
Часы в Африке пробили три, старуха встала, спустилась вниз и открыла дверь, но на крыльце никого не было. Тогда она подумала, что стук ей послышался. Мало ли, бывает. Но через два дня, когда пропала Аня Шакирова, в дверь снова постучали. И на этот раз никакой ошибки не было, Ида отчетливо слышала стук: раз-два-три, пауза, раз-два-три, пауза и снова – раз-два-три. Не стук, а грохот. Она вышла на крыльцо, но снова никого не обнаружила. В чем была – в пальто, шляпке и домашних туфлях – она поднялась к площади и увидела на крышке колодца туфельки Ани Шакировой. Но старуха не могла понять, почему отправилась на площадь, и тогда не уловила никакой связи между стуком в дверь и исчезновением голубки.
Спустя пять дней она опять услышала стук в дверь, поднялась к площади и нашла на крышке колодца туфельки Лолы Кузнецовой, цыганочки, и вот тут-то старуха поняла, что стук в дверь не был случайностью – он предназначался ей, он был зовом и вызовом. Пропадали только девочки-голубки, и всякий раз кто-то хотел, чтобы первой об этом узнала Ида Змойро.
«Каждую ночь я жду стука в дверь, – сказала старуха. – Каждую ночь я думаю о следующей девочке…»
Это ее и доконало.
Давно уже Чудов не видел таких многолюдных похорон. Тысячи людей собрались на городской площади, вымощенной двадцатичетырехфунтовыми пушечными ядрами и усыпанной по старинному обычаю сахаром, и под душераздирающий рев духового оркестра тело старухи было предано огню, и служитель крематория Брат Февраль был как никогда мрачен и величествен, и кожаный фартук его колко блестел на солнце серебряным шитьем, и медный ангел на высокой дымовой трубе пел так светло и чисто, провожая душу Иды Змойро на небеса…
А после похорон в ресторане «Собака Павлова» собралось множество людей, чтобы помянуть старуху. Тут были доктор Жерех, аптекарь Сиверс, начальник милиции Пан Паратов, знахарка и колдунья Свинина Ивановна, тощая Скарлатина со своим Горибабой, который по такому случаю нацепил умопомрачительный галстук с изображением сисястой Маргарет Тэтчер, начальник почты Незевайлошадь, старенький прокурор Швили с женой Иголочкой, городской сумасшедший Шут Ньютон с собственным стулом, десятипудовая хозяйка ресторана Малина, горбатенькая почтальонка Баба Жа, Эсэсовка Дора, карлик Карл в счастливых ботинках, шальной старик Штоп, его стоквартирная дочь Камелия, ее муж Крокодил Гена, пьяница Люминий, глухонемая банщица Муму, Четверяго в своих чудовищных сапогах, семейство Черви – милиционеры, парикмахеры и скрипачи, директриса школы Цикута Львовна, прекрасная дурочка Лилая Фимочка и множество Однобрюховых – все эти бесчисленные Николаи, Михаилы, Петры, Иваны, Сергеи, Елены, Ксении, Галины и даже одна Констанция, черт бы ее подрал, Феофилактовна Однобрюхова-Мирвальд-Оглы притащилась об руку с мужем-цыганом…
На поминках-то вдруг и выяснилось, как мало люди знали об Иде Змойро. Гораздо меньше, чем о других жителях Чудова. О других-то знали почти все. Знали, что пьяница Люминий, похваляющийся своим членом с ногтем, который обеспечивал ему неизменный успех у женщин, на самом деле имел успех только у глухонемой банщицы Муму. Что у жены доктора Жереха свиной хвост. Что аптекарь Сиверс делает себе клизму с водкой. Что священник отец Дмитрий Охотников боится пауков. Что прабабка Нины Казариновой умерла от стыда после того, как пукнула в гостях. Что хозяйка ресторана Малина подмешивает в самогон куриный помет. Что директриса школы Цикута Львовна во сне ругается как пьяный сапожник. Что Анна Ахматова никогда не писала стихов, потому что всю жизнь торговала селедкой в Каменных корпусах. Что Гитлер – незаконный брат Сталина. Что водку делают из бензина. Что русалки не курят. Что солнце встает на востоке, а садится где надо. Что дважды два – четыре.
А вот старуха Змойро для всех оставалась загадкой. Ей было за восемьдесят, но к врачу она обратилась лишь однажды, когда поняла, что с недержанием мочи ей самой не справиться. Никаких других жалоб на здоровье у нее не было. Утром она съедала тарелку овсяной каши на воде и без соли, на ночь выпивала стакан простокваши с горошиной черного перца. Выкуривала десять сигарет в день и за обедом иногда выпивала рюмку ломовой. Каждый день совершала многокилометровые прогулки по лесам – прямая, как выстрел, в чугунном пальто до пят и в шляпке. Никто не видел ее плачущей, никто не слышал от нее жалоб.
Она всегда играла роль стойкой женщины. Гордо вскинутый подбородок, твердый взгляд, ясный ум. Никогда не ходила в общественную баню – предпочитала мыться дома, из кувшина. И ни разу не присоединилась к женщинам в четверг на Страстной, когда на рассвете они плескались в ледяной воде у Чистого берега, чтобы перед Пасхой смыть с себя грехи. Она сторонилась толпы. В магазинах ее обвешивали и обмеривали безбожно, вызывающе, зло, но она никогда не вступала в споры с продавцами, ждавшими, когда же она сорвется, закричит, пожалуется, чтобы насладиться ее унижением. Не дождались. Она не проливала ни слезинки, когда хоронила близких. Она никогда не спрашивала служителя крематория, сколько вышло пепла после сожжения усопшего. Другие спрашивали обязательно. Люди гордились тем, что их покойник потянул аж четыре фунта, тогда как соседский едва вытянул три (овечью шерсть и пепел в Чудове считали только на фунты). Ида же молча забирала урну с прахом и уходила домой, не оборачиваясь, – прямая, как выстрел, взгляд свысока. Ни вздоха, ни слезинки.
В Чудове знали, что в наказание за то, что она вышла за иностранца, Сталин лишил ее возможности сниматься в кино, играть в театре и вообще выслал из Москвы. Она потеряла все. Но если ее пытались жалеть, называли бедной и несчастной, Ида отвечала с ледяной усмешкой: «От счастья толстеют». В ее присутствии люди почему-то чувствовали себя неловко, стесненно. Даже дома она всегда носила туфли на высоких каблуках. Это в восемьдесят-то с лишним лет! Иностранка, а не женщина. Существо из иного мира.
Актриса, муж-иностранец, Сталин, школа голубок… кто-то вспомнил о ее отце-дворянине, командире Первого красногвардейского батальона имени Иисуса Христа Назореянина, Царя Иудейского, и о матери-проститутке, а кто-то – о третьем муже, генерале, которого объявили врагом народа и расстреляли незадолго до смерти Сталина…
Ее образ пытались сложить, как пазл, но получалось все одно и то же: одинокая высокомерная чудачка, которая была богатой и прославленной, а потом стала бедной и ничтожной… учила голубок, пила свою простоквашу с черным перцем, выкуривала десять сигарет в день…
– Ну что ж, – сказал доктор Жерех, когда поминки близились к концу, – она была актрисой, хотя мы мало что знаем о ее ролях. Но мы точно знаем, что одна роль ей все же удалась – роль Иды Змойро, актрисы.
Все встали и выпили за Иду Змойро, актрису. Выпили, как и полагается на поминках, молча и не чокаясь.
Голубкой называли девочку, которая шла в похоронной процессии с птицей в руках. Путь от церкви до крематория занимал всего десять минут, и, чтобы растянуть прощание, люди давным-давно придумали особый ритуал. Похоронная процессия – впереди карлик Карл в счастливых ботинках, с древней иконой в руках, за ним старик Четверяго в своих чудовищных сапогах, который вел под уздцы черного коня, тащившего повозку с гробом, а позади провожающие в черном, тянувшие «Вечную память», – трижды обходила площадь, посыпанную сахаром (когда площадь обходила свадебная процессия, под ноги людям сыпали соль). В гуще черной толпы шла девочка, одетая в белое платьице, с белым платком на голове и белой голубкой в руках. Затем процессия направлялась к крематорию, над входом в который красовалась выполненная готическими буквами надпись: «Feuer macht frei». Когда же гроб погружался в огонь и над крематорием начинал тягуче петь в свой рожок медный ангел, люди расступались, освобождая место для девочки с белой птицей. Дождавшись тишины, она привставала на цыпочки и высоко поднимала руки, выпуская голубку на волю. В этот миг все взгляды были прикованы к девочке в белом, такой юной, такой милой, такой красивой, а она плавным движением опускала руки и склоняла головку, и белый платок скрывал ее рдеющее личико, а голубка тем временем, сделав круг-другой в тесном помещении, где душно пахло машинным маслом и угарным газом, вылетала в окно и возносилась в небо, опережая черный дым, поднимавшийся над трубой…
Всем чудовским матерям хотелось, чтобы их девочки хоть раз в жизни блеснули в этой роли – в белом платьице, с белой голубкой в руках, у всех на виду. Ида Змойро вела в клубе танцевальный кружок, где разучивала с девочками и роль голубки. Учила их держать спину прямо, правильно двигаться, вживаться в образ. Матери охотно отдавали дочерей в школу – все-таки старуха Змойро когда-то была актрисой, настоящей актрисой, лауреатом Сталинской премии, играла в кино и театре, девочкам было чему у нее поучиться.
И вот эти девочки стали исчезать.
Первой из голубок пропала Лиза Добычина. Ее хватились к вечеру, поднялся переполох, родители бегали по родственникам, женщины кричали и плакали, кто-то сказал, что Лизу видели на берегу, и тогда Виктор Добычин, отец девочки, созвал мужчин, и они до утра прочесывали берега, а потом принялись шуровать баграми с лодок, но так никого и не подняли со дна.
А рано утром пьяница Люминий обнаружил Лизины туфельки на крышке колодца, горловина которого торчала в центре городской площади. На этом месте люди оставляли потерянные кем-нибудь вещи – зонты, галоши, перчатки, поэтому Люминий и не удивился, увидев там эти туфельки. Белые туфли-лодочки на низком каблучке. На всякий случай Люминий заглянул в дежурку и сказал о находке лейтенанту Черви. Когда туфли увидела Нина Добычина, она охнула и упала в обморок. Начальник милиции Пан Паратов запер туфельки в своем сейфе.
Через два дня пропала Аня Шакирова. Наутро после ее исчезновения на крышке колодца оказались туфли девочки. Потом там же нашли туфли Лолы Кузнецовой, цыганочки.
Люди с ужасом обходили колодец стороной. В магазинах, в школе, в бане, в ресторане «Собака Павлова» только и разговоров было что о пропавших девочках и о маньяках. Люди перестали выпускать девочек на улицу. Безалаберная пьяница Чича, нарожавшая кучу детей от разных мужчин, разрешала малышам играть во дворе только на привязи: каждый ребенок держал на поводке другого, они путались в веревках, падали, орали, но мать была непреклонна. Мужчины достали из кладовок ружья. Пан Паратов попросил жителей без особой нужды не выходить ночью из домов.
Городской сумасшедший Шут Ньютон, таскавшийся по Чудову со стулом в руках, старик в коротких жалких брючишках, с утра до вечера вопил: «Карфагеняне! Оно уже здесь! Оно вернулось, карфагеняне!» Он всегда выкрикивал эти слова, но теперь никто над ним не потешался, потому что оно и впрямь вернулось, оно было уже здесь.
Первые туфельки, вторые, третьи…
Чудов был буквально заполонен сыщиками из Москвы, которые опрашивали родителей пропавших девочек, их родственников, соседей, продавцов в ночных магазинах и даже високосных людей вроде пьяницы Люминия. Никто, однако, не мог сообщить ничего полезного. Милиция обшарила город и окрестности – безрезультатно. На всех столбах висели ксерокопии фотографий, с которых улыбались маленькие голубки.
Как говорили в городке, доконало Иду исчезновение двенадцатилетней Жени Абелевой. Именно тогда старуха и призналась начальнику милиции майору Паратову в том, что в ту ночь, когда пропала первая девочка, она услыхала стук в дверь.
Часы в Африке пробили три, старуха встала, спустилась вниз и открыла дверь, но на крыльце никого не было. Тогда она подумала, что стук ей послышался. Мало ли, бывает. Но через два дня, когда пропала Аня Шакирова, в дверь снова постучали. И на этот раз никакой ошибки не было, Ида отчетливо слышала стук: раз-два-три, пауза, раз-два-три, пауза и снова – раз-два-три. Не стук, а грохот. Она вышла на крыльцо, но снова никого не обнаружила. В чем была – в пальто, шляпке и домашних туфлях – она поднялась к площади и увидела на крышке колодца туфельки Ани Шакировой. Но старуха не могла понять, почему отправилась на площадь, и тогда не уловила никакой связи между стуком в дверь и исчезновением голубки.
Спустя пять дней она опять услышала стук в дверь, поднялась к площади и нашла на крышке колодца туфельки Лолы Кузнецовой, цыганочки, и вот тут-то старуха поняла, что стук в дверь не был случайностью – он предназначался ей, он был зовом и вызовом. Пропадали только девочки-голубки, и всякий раз кто-то хотел, чтобы первой об этом узнала Ида Змойро.
«Каждую ночь я жду стука в дверь, – сказала старуха. – Каждую ночь я думаю о следующей девочке…»
Это ее и доконало.
Давно уже Чудов не видел таких многолюдных похорон. Тысячи людей собрались на городской площади, вымощенной двадцатичетырехфунтовыми пушечными ядрами и усыпанной по старинному обычаю сахаром, и под душераздирающий рев духового оркестра тело старухи было предано огню, и служитель крематория Брат Февраль был как никогда мрачен и величествен, и кожаный фартук его колко блестел на солнце серебряным шитьем, и медный ангел на высокой дымовой трубе пел так светло и чисто, провожая душу Иды Змойро на небеса…
А после похорон в ресторане «Собака Павлова» собралось множество людей, чтобы помянуть старуху. Тут были доктор Жерех, аптекарь Сиверс, начальник милиции Пан Паратов, знахарка и колдунья Свинина Ивановна, тощая Скарлатина со своим Горибабой, который по такому случаю нацепил умопомрачительный галстук с изображением сисястой Маргарет Тэтчер, начальник почты Незевайлошадь, старенький прокурор Швили с женой Иголочкой, городской сумасшедший Шут Ньютон с собственным стулом, десятипудовая хозяйка ресторана Малина, горбатенькая почтальонка Баба Жа, Эсэсовка Дора, карлик Карл в счастливых ботинках, шальной старик Штоп, его стоквартирная дочь Камелия, ее муж Крокодил Гена, пьяница Люминий, глухонемая банщица Муму, Четверяго в своих чудовищных сапогах, семейство Черви – милиционеры, парикмахеры и скрипачи, директриса школы Цикута Львовна, прекрасная дурочка Лилая Фимочка и множество Однобрюховых – все эти бесчисленные Николаи, Михаилы, Петры, Иваны, Сергеи, Елены, Ксении, Галины и даже одна Констанция, черт бы ее подрал, Феофилактовна Однобрюхова-Мирвальд-Оглы притащилась об руку с мужем-цыганом…
На поминках-то вдруг и выяснилось, как мало люди знали об Иде Змойро. Гораздо меньше, чем о других жителях Чудова. О других-то знали почти все. Знали, что пьяница Люминий, похваляющийся своим членом с ногтем, который обеспечивал ему неизменный успех у женщин, на самом деле имел успех только у глухонемой банщицы Муму. Что у жены доктора Жереха свиной хвост. Что аптекарь Сиверс делает себе клизму с водкой. Что священник отец Дмитрий Охотников боится пауков. Что прабабка Нины Казариновой умерла от стыда после того, как пукнула в гостях. Что хозяйка ресторана Малина подмешивает в самогон куриный помет. Что директриса школы Цикута Львовна во сне ругается как пьяный сапожник. Что Анна Ахматова никогда не писала стихов, потому что всю жизнь торговала селедкой в Каменных корпусах. Что Гитлер – незаконный брат Сталина. Что водку делают из бензина. Что русалки не курят. Что солнце встает на востоке, а садится где надо. Что дважды два – четыре.
А вот старуха Змойро для всех оставалась загадкой. Ей было за восемьдесят, но к врачу она обратилась лишь однажды, когда поняла, что с недержанием мочи ей самой не справиться. Никаких других жалоб на здоровье у нее не было. Утром она съедала тарелку овсяной каши на воде и без соли, на ночь выпивала стакан простокваши с горошиной черного перца. Выкуривала десять сигарет в день и за обедом иногда выпивала рюмку ломовой. Каждый день совершала многокилометровые прогулки по лесам – прямая, как выстрел, в чугунном пальто до пят и в шляпке. Никто не видел ее плачущей, никто не слышал от нее жалоб.
Она всегда играла роль стойкой женщины. Гордо вскинутый подбородок, твердый взгляд, ясный ум. Никогда не ходила в общественную баню – предпочитала мыться дома, из кувшина. И ни разу не присоединилась к женщинам в четверг на Страстной, когда на рассвете они плескались в ледяной воде у Чистого берега, чтобы перед Пасхой смыть с себя грехи. Она сторонилась толпы. В магазинах ее обвешивали и обмеривали безбожно, вызывающе, зло, но она никогда не вступала в споры с продавцами, ждавшими, когда же она сорвется, закричит, пожалуется, чтобы насладиться ее унижением. Не дождались. Она не проливала ни слезинки, когда хоронила близких. Она никогда не спрашивала служителя крематория, сколько вышло пепла после сожжения усопшего. Другие спрашивали обязательно. Люди гордились тем, что их покойник потянул аж четыре фунта, тогда как соседский едва вытянул три (овечью шерсть и пепел в Чудове считали только на фунты). Ида же молча забирала урну с прахом и уходила домой, не оборачиваясь, – прямая, как выстрел, взгляд свысока. Ни вздоха, ни слезинки.
В Чудове знали, что в наказание за то, что она вышла за иностранца, Сталин лишил ее возможности сниматься в кино, играть в театре и вообще выслал из Москвы. Она потеряла все. Но если ее пытались жалеть, называли бедной и несчастной, Ида отвечала с ледяной усмешкой: «От счастья толстеют». В ее присутствии люди почему-то чувствовали себя неловко, стесненно. Даже дома она всегда носила туфли на высоких каблуках. Это в восемьдесят-то с лишним лет! Иностранка, а не женщина. Существо из иного мира.
Актриса, муж-иностранец, Сталин, школа голубок… кто-то вспомнил о ее отце-дворянине, командире Первого красногвардейского батальона имени Иисуса Христа Назореянина, Царя Иудейского, и о матери-проститутке, а кто-то – о третьем муже, генерале, которого объявили врагом народа и расстреляли незадолго до смерти Сталина…
Ее образ пытались сложить, как пазл, но получалось все одно и то же: одинокая высокомерная чудачка, которая была богатой и прославленной, а потом стала бедной и ничтожной… учила голубок, пила свою простоквашу с черным перцем, выкуривала десять сигарет в день…
– Ну что ж, – сказал доктор Жерех, когда поминки близились к концу, – она была актрисой, хотя мы мало что знаем о ее ролях. Но мы точно знаем, что одна роль ей все же удалась – роль Иды Змойро, актрисы.
Все встали и выпили за Иду Змойро, актрису. Выпили, как и полагается на поминках, молча и не чокаясь.
3
Для меня Ида Змойро была любимой теткой. Она звала меня Пятницей, и это мое уличное прозвище, образованное от фамилии Пятницкий, в ее устах звучало как волшебное заклинание.
– Пятница, мы идем гулять! – кричала она с лестницы, и я вылетал во двор.
Никто не знал столько о прошлом города, сколько знала она.
Однажды мы остановились у ресторана «Собака Павлова», к стене которого притулился узкий двухэтажный домишко с вывеской «Фотография». В городке и фотоателье, и фотографов называли странным словом – Сюр Мезюр, но я никогда не задумывался – почему. Ида рассказала мне о московском французе, который в 20-х годах XIX века открыл в этом домике модное ателье. Он ежегодно устраивал показы новых коллекций одежды при помощи двух деревянных кукол-манекенов, у которых были свои имена – Большая Пандора и Маленькая. Большая Пандора использовалась для демонстрации верхней одежды, а на Маленькую надевали нижнее белье. На память о французе, получившем прозвище Сюр Мезюр, в городской библиотеке остался модный журнал, который портной привез из столицы. В журнале сообщалось, что в 1825 году в Париже вместо зеленых очков принято носить синие, любить деревню, подавать померанцевое мороженое и в общественных купальнях прыгать в воду на манер некоего мсье Жако – согнувшись по-обезьяньи. Этот Сюр Мезюр и его потомки обшивали немногочисленных дам из чудовского общества, а по ночам – африканок – девушек из публичного дома. Летом 1919 года отец Иды – Александр Змойро, командир Первого красногвардейского батальона имени Иисуса Христа Назореянина, Царя Иудейского, приказал сжечь эти «фигуры разврата» прилюдно на городской площади. А вскоре после Гражданской войны здесь открылась фотография.
Мы пересекали площадь, и Ида рассказывала о церкви Воскресения Господня, высившейся между аптекой и Немецким домом. То ли случайно, то ли по замыслу строителей под сводами этой церкви всегда трещал мороз. Покойники, которых оставляли на ночь в храме, к утру покрывались инеем, а священник и прихожане разговаривали с Богом только о самом важном, чтобы не замерзнуть.
А еще в период Смуты, случившейся после смерти Ивана Грозного, именно в этой церкви молились о спасении России. По словам Иды, здесь, в Чудове, собрались отовсюду люди, чтобы узнать имя того, кто будет владеть Россией, кто прекратит войну и установит мир на этой земле. В центре храма, на аналое, где обычно лежало открытое Евангелие, положили чистый лист бумаги. После этого все вышли из церкви и заперли дверь. В те годы никаких домов вокруг не было, ни аптеки, ни Немецкого дома, на вершине холма стояла только церковь. Тысячи людей, съехавшихся сюда со всей России, опустились на колени – у стен храма, и ниже, и на берегу – и стали молиться, чтобы Бог открыл им имя спасителя и начертал его на бумаге, оставленной на аналое. Их молитвы звучали все настойчивее, все горячее, они молились день и ночь, под палящим солнцем и под проливным дождем, на снегу и на зеленой траве, и настал день, когда Бог внял их молитвам: на бумаге сами собой появились буквы и возникло имя…
– Какое имя? – спросил я.
Ида с улыбкой покачала головой:
– Это так и осталось тайной.
Церковь, аптека, крематорий, Немецкий дом, Африка, Французский мост, Восьмичасовая улица…
Благодаря Иде, благодаря ее историям маленький скучный городок оживал, его образ приобретал глубину, а его история, наполнявшаяся людьми и событиями, – драматизм. Суровые бородатые мужчины в ферязях и бобровых шапках, дамы в кринолинах, нищие и дегенераты, вооруженные крепостными ружьями Гана-Крнка и знаменами, убеленными кровью Агнца… страсти бушевали, кровь лилась, свершались подвиги святости – такой была настоящая жизнь Чудова по версии Иды…
Часто наши прогулки заканчивались на Кошкином мосту.
Издали этот огрызок недостроенного моста казался каким-то динозавром с длинной шеей, бессильно зависшей над водой: бетонные блоки, которые преграждали вход на мост, полувыветрившиеся и заваленные хламом железобетонные плиты настила, ржавые прутья арматуры со свисавшими с них веревками, сосульками мха, разросшиеся среди мусора кривые березки и хилые тополя… Казалось, что не сегодня завтра это тоскливое длинношеее чудовище непременно обрушится, но оно не рушилось, продолжая висеть над водой цвета крепкого чая, поддерживаемое тремя циклопическими обомшелыми опорами – одна на берегу, на склоне холма, две в воде, – и служившее разве что напоминанием о тех временах, когда через эти места пытались проложить водный путь в Индию – канал, который соединил бы великие русские реки с реками великой Индии, бесцельно и бесплодно кипевшей богатством в ожидании московской безжалостной власти, ее воинов, кабатчиков и царей… Почему Индия? Ложь, сказка, красота – потому и Индия. Потому что вода. Но эта ложь, эта дурацкая сказка так нравилась людям, так глубоко проникла в их сознание, что никто ни о чем другом и не думал, кроме как об Индии – о мерцающем призраке волшебного юга, откуда всегда приходили только беды, кочевники, холера или Сталин, но куда все равно стремилось русское сердце, мечтавшее о юге – о солнечном юге, с неодолимой силой притягивавшем русского человека, который тысячу лет жил в магическом мире сновидений, под серым небом, в бурой одежде и с кровоточащим сердцем, не умирающим только потому, что где-то там, за лесами и горами, существовала цветущая и волшебная Индия…
Первая стройка, затеянная Петром Великим, вскоре захлебнулась и утонула в зыбучих топях, тянувшихся к югу от города. Вторую стройку остановила война 1914 года, третью – смерть Сталина, хотя именно с третьей попытки и удалось осушить часть болот и построить самый глубокий в мире канал, в стенах которого – шесть метров гидротехнического цемента марки 1000 – навсегда упокоились несколько десятков заключенных, чьи локти, пятки и затылки случайно обнаруживались при шлифовке бетонных поверхностей.
Летом 1953 года замерли, как по команде, паровозы и пароходы, грузовики и деррики, бетономешалки и компрессоры. В один день угасло возведение памятника Генералиссимусу, подножием которому служил безымянный холм южнее Чудова. Усилиями землекопов и каменотесов холм был превращен в правильную четырехстороннюю пирамиду, иссеченную с каждой стороны широкими ступенями, с плоской вершиной, где успели установить лишь левый сапог вождя – тридцать пять метров высотой – да подвесить на крюке крана кисть правой руки, указывавшей направление грядущих походов за счастьем. И долго еще огромная пятерня с металлическим визгом раскачивалась на ветру, омываемая вялокипящими серыми облаками, пугая птиц и бобров и не давая заснуть старикам, иногда выбиравшимся на недостроенный мост поглазеть на чернеющую вдали на фоне неба пятерню, которая медленно вращалась на тросе и вызывала судорожные приступы мучительно-болезненного скрипа у решетчатой стрелы подъемного крана, забытого на вершине безымянного холма…
Однажды кран обрушился, после чего металл вывезли в переплавку, а на дне недостроенного канала образовались болота, в которых боялись отражаться даже перелетные птицы; шестиметровые стены, не выдержав утомительного натиска древесных корней, треснули и стали осыпаться; узкоколейка, выстроенная специально для подвоза грузов и продовольственного снабжения строителей, на всем своем протяжении погрузилась в вечную зыбь; в заросшем кувшинками, рдестами и тиной затоне вода превратилась в густой кроваво-ржавый суп с затонувшими баржами; а вскоре леса, болота и речушки, год от года, от половодья к половодью менявшие русла, поглотили остатки великой стройки.
Уцелел только этот огрызок захламленного моста – вытянувшее над озером длинную шею угрюмо-величественное костлявое чудовище на циклопических лапах.
Метрах в двухстах от моста, у догнивающего причала, стоял пароход «Хайдарабад», наполовину погрузившийся в жидкую грязь. Когда-то он был гордостью Чудова. Этот хищнорылый, узкий, стремительный красавец был построен и оснащен по последнему слову когдатошней техники: верхняя палуба из круппированной стали, мощные котлы Нормана, гребные колеса Моргана и двадцатипятиствольная митральеза Кристофа и Монтиньи на носу. Укомплектованный отчаянным экипажем, он уверенно плавал по речушкам и великим рекам, по морям и океанам, добираясь даже до Индии и возвращаясь с грузом славного лавра и звонких лимонов, а главное – помогая людям чувствовать себя жителями большого мира и одаривая их праздниками прибытия, когда весь городок собирался на пристани, чтобы под звуки парового оркестра, пушечные залпы и звон колоколов встретить настоящий корабль, надышаться запахами лимона и лавра, сандалового дерева и кофе, надивиться чудесам заморской науки и техники вроде китайцев, пулеметов Максима и ученых обезьян, нарадоваться, нажраться, напиться и наплясаться всласть, от пуза, до колик и даже, может быть, до упаду. И ничего, что до колик и до упаду, – зато было о чем потом вспоминать зимними вечерами в «Собаке Павлова» за стаканом гиблого самогона или дома под кашель стариков, стук швейной машинки и завывание свирепых ледяных ветров, гудевших над великими русскими равнинами, где жизнь едва теплилась, а самыми яркими праздниками были бунты, пожары и раздача бесплатных костылей, залежавшихся на складах со времен Первой мировой…
– Пятница, мы идем гулять! – кричала она с лестницы, и я вылетал во двор.
Никто не знал столько о прошлом города, сколько знала она.
Однажды мы остановились у ресторана «Собака Павлова», к стене которого притулился узкий двухэтажный домишко с вывеской «Фотография». В городке и фотоателье, и фотографов называли странным словом – Сюр Мезюр, но я никогда не задумывался – почему. Ида рассказала мне о московском французе, который в 20-х годах XIX века открыл в этом домике модное ателье. Он ежегодно устраивал показы новых коллекций одежды при помощи двух деревянных кукол-манекенов, у которых были свои имена – Большая Пандора и Маленькая. Большая Пандора использовалась для демонстрации верхней одежды, а на Маленькую надевали нижнее белье. На память о французе, получившем прозвище Сюр Мезюр, в городской библиотеке остался модный журнал, который портной привез из столицы. В журнале сообщалось, что в 1825 году в Париже вместо зеленых очков принято носить синие, любить деревню, подавать померанцевое мороженое и в общественных купальнях прыгать в воду на манер некоего мсье Жако – согнувшись по-обезьяньи. Этот Сюр Мезюр и его потомки обшивали немногочисленных дам из чудовского общества, а по ночам – африканок – девушек из публичного дома. Летом 1919 года отец Иды – Александр Змойро, командир Первого красногвардейского батальона имени Иисуса Христа Назореянина, Царя Иудейского, приказал сжечь эти «фигуры разврата» прилюдно на городской площади. А вскоре после Гражданской войны здесь открылась фотография.
Мы пересекали площадь, и Ида рассказывала о церкви Воскресения Господня, высившейся между аптекой и Немецким домом. То ли случайно, то ли по замыслу строителей под сводами этой церкви всегда трещал мороз. Покойники, которых оставляли на ночь в храме, к утру покрывались инеем, а священник и прихожане разговаривали с Богом только о самом важном, чтобы не замерзнуть.
А еще в период Смуты, случившейся после смерти Ивана Грозного, именно в этой церкви молились о спасении России. По словам Иды, здесь, в Чудове, собрались отовсюду люди, чтобы узнать имя того, кто будет владеть Россией, кто прекратит войну и установит мир на этой земле. В центре храма, на аналое, где обычно лежало открытое Евангелие, положили чистый лист бумаги. После этого все вышли из церкви и заперли дверь. В те годы никаких домов вокруг не было, ни аптеки, ни Немецкого дома, на вершине холма стояла только церковь. Тысячи людей, съехавшихся сюда со всей России, опустились на колени – у стен храма, и ниже, и на берегу – и стали молиться, чтобы Бог открыл им имя спасителя и начертал его на бумаге, оставленной на аналое. Их молитвы звучали все настойчивее, все горячее, они молились день и ночь, под палящим солнцем и под проливным дождем, на снегу и на зеленой траве, и настал день, когда Бог внял их молитвам: на бумаге сами собой появились буквы и возникло имя…
– Какое имя? – спросил я.
Ида с улыбкой покачала головой:
– Это так и осталось тайной.
Церковь, аптека, крематорий, Немецкий дом, Африка, Французский мост, Восьмичасовая улица…
Благодаря Иде, благодаря ее историям маленький скучный городок оживал, его образ приобретал глубину, а его история, наполнявшаяся людьми и событиями, – драматизм. Суровые бородатые мужчины в ферязях и бобровых шапках, дамы в кринолинах, нищие и дегенераты, вооруженные крепостными ружьями Гана-Крнка и знаменами, убеленными кровью Агнца… страсти бушевали, кровь лилась, свершались подвиги святости – такой была настоящая жизнь Чудова по версии Иды…
Часто наши прогулки заканчивались на Кошкином мосту.
Издали этот огрызок недостроенного моста казался каким-то динозавром с длинной шеей, бессильно зависшей над водой: бетонные блоки, которые преграждали вход на мост, полувыветрившиеся и заваленные хламом железобетонные плиты настила, ржавые прутья арматуры со свисавшими с них веревками, сосульками мха, разросшиеся среди мусора кривые березки и хилые тополя… Казалось, что не сегодня завтра это тоскливое длинношеее чудовище непременно обрушится, но оно не рушилось, продолжая висеть над водой цвета крепкого чая, поддерживаемое тремя циклопическими обомшелыми опорами – одна на берегу, на склоне холма, две в воде, – и служившее разве что напоминанием о тех временах, когда через эти места пытались проложить водный путь в Индию – канал, который соединил бы великие русские реки с реками великой Индии, бесцельно и бесплодно кипевшей богатством в ожидании московской безжалостной власти, ее воинов, кабатчиков и царей… Почему Индия? Ложь, сказка, красота – потому и Индия. Потому что вода. Но эта ложь, эта дурацкая сказка так нравилась людям, так глубоко проникла в их сознание, что никто ни о чем другом и не думал, кроме как об Индии – о мерцающем призраке волшебного юга, откуда всегда приходили только беды, кочевники, холера или Сталин, но куда все равно стремилось русское сердце, мечтавшее о юге – о солнечном юге, с неодолимой силой притягивавшем русского человека, который тысячу лет жил в магическом мире сновидений, под серым небом, в бурой одежде и с кровоточащим сердцем, не умирающим только потому, что где-то там, за лесами и горами, существовала цветущая и волшебная Индия…
Первая стройка, затеянная Петром Великим, вскоре захлебнулась и утонула в зыбучих топях, тянувшихся к югу от города. Вторую стройку остановила война 1914 года, третью – смерть Сталина, хотя именно с третьей попытки и удалось осушить часть болот и построить самый глубокий в мире канал, в стенах которого – шесть метров гидротехнического цемента марки 1000 – навсегда упокоились несколько десятков заключенных, чьи локти, пятки и затылки случайно обнаруживались при шлифовке бетонных поверхностей.
Летом 1953 года замерли, как по команде, паровозы и пароходы, грузовики и деррики, бетономешалки и компрессоры. В один день угасло возведение памятника Генералиссимусу, подножием которому служил безымянный холм южнее Чудова. Усилиями землекопов и каменотесов холм был превращен в правильную четырехстороннюю пирамиду, иссеченную с каждой стороны широкими ступенями, с плоской вершиной, где успели установить лишь левый сапог вождя – тридцать пять метров высотой – да подвесить на крюке крана кисть правой руки, указывавшей направление грядущих походов за счастьем. И долго еще огромная пятерня с металлическим визгом раскачивалась на ветру, омываемая вялокипящими серыми облаками, пугая птиц и бобров и не давая заснуть старикам, иногда выбиравшимся на недостроенный мост поглазеть на чернеющую вдали на фоне неба пятерню, которая медленно вращалась на тросе и вызывала судорожные приступы мучительно-болезненного скрипа у решетчатой стрелы подъемного крана, забытого на вершине безымянного холма…
Однажды кран обрушился, после чего металл вывезли в переплавку, а на дне недостроенного канала образовались болота, в которых боялись отражаться даже перелетные птицы; шестиметровые стены, не выдержав утомительного натиска древесных корней, треснули и стали осыпаться; узкоколейка, выстроенная специально для подвоза грузов и продовольственного снабжения строителей, на всем своем протяжении погрузилась в вечную зыбь; в заросшем кувшинками, рдестами и тиной затоне вода превратилась в густой кроваво-ржавый суп с затонувшими баржами; а вскоре леса, болота и речушки, год от года, от половодья к половодью менявшие русла, поглотили остатки великой стройки.
Уцелел только этот огрызок захламленного моста – вытянувшее над озером длинную шею угрюмо-величественное костлявое чудовище на циклопических лапах.
Метрах в двухстах от моста, у догнивающего причала, стоял пароход «Хайдарабад», наполовину погрузившийся в жидкую грязь. Когда-то он был гордостью Чудова. Этот хищнорылый, узкий, стремительный красавец был построен и оснащен по последнему слову когдатошней техники: верхняя палуба из круппированной стали, мощные котлы Нормана, гребные колеса Моргана и двадцатипятиствольная митральеза Кристофа и Монтиньи на носу. Укомплектованный отчаянным экипажем, он уверенно плавал по речушкам и великим рекам, по морям и океанам, добираясь даже до Индии и возвращаясь с грузом славного лавра и звонких лимонов, а главное – помогая людям чувствовать себя жителями большого мира и одаривая их праздниками прибытия, когда весь городок собирался на пристани, чтобы под звуки парового оркестра, пушечные залпы и звон колоколов встретить настоящий корабль, надышаться запахами лимона и лавра, сандалового дерева и кофе, надивиться чудесам заморской науки и техники вроде китайцев, пулеметов Максима и ученых обезьян, нарадоваться, нажраться, напиться и наплясаться всласть, от пуза, до колик и даже, может быть, до упаду. И ничего, что до колик и до упаду, – зато было о чем потом вспоминать зимними вечерами в «Собаке Павлова» за стаканом гиблого самогона или дома под кашель стариков, стук швейной машинки и завывание свирепых ледяных ветров, гудевших над великими русскими равнинами, где жизнь едва теплилась, а самыми яркими праздниками были бунты, пожары и раздача бесплатных костылей, залежавшихся на складах со времен Первой мировой…