И что было силы врезал Гандончику башмаком по заднице. С возмущенным воплем молодой человек вылетел на улицу и только на мостовой оценил главное преимущество четвероногих – повышенную устойчивость к ударам судьбы.
Да, Гандончик превратился в кентавра – худого, с лишайными боками и козлиной бороденкой. По вечерам он клянчил на пиво или стопочку водки в Красной столовой, распевая жалобным голоском: «Я родственник графа Толстого, его незаконнорожденный внук, – подайте, подайте, хрестьяне, из ваших мозолистых рук!» Иногда ему подносили, хотя и знали, что за этим последует. Захмелевший кентавр широко расставлял четыре конечности и обильно мочился на пол под восторженный рев мужиков: «Во бранзбойт!» Буфетчица Феня била чуду-юду веником и гнала вон. Перепадало ему и от Круглой Дуни, из жалости приютившей бывшего аптекаря. Она носила кирзовые сапоги сорок шестого размера, умела считать до десяти и любила рисовать своими какашками на стенах, у которых пристраивалась справить нужду. Дуня держала кентавра в дровянике, кормила сушеным укропом и заставляла носить штаны, выкроенные из картофельного мешка, а если напивалась, безжалостно била палкой по тощей заднице.
Но больше всего доставалось бедолаге от собак. Спасался он от них обычно в зарослях ивняка и бузины между баней и базаром. Здесь, поблизости от дощатой будки женского туалета, он даже оборудовал себе что-то вроде ложа из битого кирпича и драного ватника с Урблюдова плеча. Тут он нередко проводил целые дни, в страхе перед подстерегавшими его повсюду черными кобелями неведомой, но свирепой породы, издали похожими на рыб.
Единственное место, где он находил утешение, был сквер на центральной площади. Иногда жалобно поскуливающий кентавр приползал туда, утыкался носом в бронзовые сапоги и затихал, чувствуя на затылке успокаивающую прохладу и тяжесть отцовской ладони…
Как известно, все дурное случается в пятницу, но случившимся признается лишь в понедельник. Однако после четверга у нас в городке наступила суббота, за которой без предупреждения последовал понедельник. Для многих, в том числе и для председателя поссовета Кальсоныча, это стало полной неожиданностью. С трудом освободив крайнюю плоть, защемленную диванной пружиной, он уставился мутным взором на бумагу, с утра пораньше поднесенную ему лимонно-малиновым. Когда же до него дошел смысл написанного, перед ним вместо косоглазого оказалась невесть откуда взявшаяся старуха по прозвищу Синдбад Мореход, прославленная неутомимостью в многокилометровых походах за пустыми бутылками.
– Ну, Катерина! – выдохнул Кальсоныч. – Теперь – пропадем.
Перепуганная старуха, вообще-то зашедшая только на всякий случай пожаловаться на донимавших ее мальчишек (они то и дело перехватывали у нее добычу и непочтительно орали в ответ на ее угрозы: «Почем фунт старушатины?»), явно хватив лишку председательского перегара, бросилась на базар, потом по магазинам, сея смуту в наших сердцах и умах невразумительными предсказаниями конца света со ссылкой на власть, то есть на Кальсоныча, будто бы получившего достоверное известие о грядущем армагеддоне с приложением точного маршрута следования в Иосафатскую долину, где и состоится заседание Страшного Суда.
Когда встревоженные мужчины отыскали Кальсоныча в Белой столовой, он приканчивал пятую кружку «жигулевского» пополам с водкой.
– Хана, мужики, – зловеще изрек он, щепотью бросая на язык крупную соль. – Велено Его убрать – и в переплавку!
Мужчины даже не смогли извлечь Кальсоныча из-под стола – так они были потрясены.
Давно доносились до нас вражеские домыслы о Его смерти, три года писали об этом газеты, изготовленные шпионскими ведомствами. Но памятник-то стоял! А пока памятник стоит, жив и Он. И вот выходит, что шпионские газеты писали правду? Выходит, и впрямь умер тот, по воле которого текли облака в небесах и реки в назначенных руслах, тот, кто был единственным мужем наших матерей и единственным дедом наших внуков? Легко сказать: умер. Но кто же тогда будет поднимать нас по утрам могучими гудками фабрик и заводов? Кто будет растить нашу картошку и наших детей? Кто будет выпускать бумагу, макаронные изделия и высококачественные гробы с латунными ручками, прославившие наш городок на весь мир? Кто будет выдавать нам зарплату, крутить кино, продавать леденцы на палочке и поплевывать на наших червяков, прежде чем насадить их на крючки и забросить в воду? Кто избавит нас от запоров и взгромоздит кобелей на сучек? Кто, наконец, будет возвышаться над пышными купами каштанов в скверике на центральной площади? Ведь без этого нельзя, потому что без этого нельзя никак.
И вдруг – вдруг! – этот приказ… Памятник ночью свалить и отправить в переплавку. Памятник, который был нами в большей степени, чем мы – собою. Монумент из настоящей бронзы.
– Новый поставят, – робко предположил затесавшийся в компанию некий незнакомец, чье имя избытком согласных напоминало обглоданный костяк хищной рыбы.
– Новый! – хмыкнул дед Муханов. – Да любой другой памятник, будь он хоть из золота, в сравнении с этим – пластилиновый.
– А мы будем пластилиновым народом, – подлил масла в огонь Аркаша Стратонов, громко скрипнув жестяной подкладкой своих штанов.
Мы и не заметили, как к нам осторожненько присоединился плюгавый в своем пиджачишке и лимонно-желтых штанах. Поначалу он все кивал да поддакивал, а затем, лицемерно проливая слезы и подло пряча рога под гадкой шляпчонкой, проблекотал:
– А надо Его похоронить. На городском кладбище. Как человека. Кто осмелится могилку порушить?
И пока мы, несколько ошеломленные этим предложением, молчали, он свистнул Валюхе насчет каждому по триста и по конфетке «Ласточка». Мысль показалась нам заслуживающей внимания. В самом деле, приказ есть приказ, памятник свалят и переплавят. Спрятать его невозможно, ибо в нашем городке тайну сохранить еще никому не удавалось, да и зачем? Памятник перестает быть памятником, если его убрать с центральной площади. А вот если похоронить…
Из Белой столовой мы перебрались в Красную, где плюгавый заказал всем еще по сто пятьдесят и по конфетке «Буревестник». Оказавшийся тут Вита Маленькая Головка, городской сумасшедший и опытный кладбищенский землекоп, согласился выкопать могилу быстро и за умеренную цену. Косоглазый с улыбочкой тотчас и выдал требуемую сумму. Вот тут бы нам спохватиться да поинтересоваться, что означает его улыбочка и с чего бы это ему вздумалось швыряться деньгами, – но черт, словно упреждая вопросы, вновь заказал всем водки и по конфетке «Белочка». Явился Колька Урблюд с гармошкой, подсели к нашему столу Феня с сестренкой Лидочкой, весьма интересной девушкой, весившей ровно восемь пудов – без ботинок и лифчика… Спустя еще раз по триста и по конфетке «Чародейка» мы вдруг обнаружили себя у подножия памятника Генералиссимусу. Кальсоныч ходил между нами с клочком бумаги и пальцем, обмакнутым в кровавое вино, составлял список присутствующих. Когда незнакомый бородач с ослепительно-белыми зубами невозмутимо сообщил, что его зовут Малютой Скуратовым-Бельским, а его товарища – Ванькой Каином, председатель со вздохом убрал палец в нагрудный карман и велел послать пожарную машину за водкой.
Тем временем народ развеселился. Круглая Дуня лихо отплясывала с Колькой Урблюдом, а восьмипудовая девушка Лидочка – с незнакомцем, чье имя избытком согласных напоминало обглоданный костяк хищной рыбы. Лесхозовский бухгалтер Глаз Петрович, уставившись стеклянным глазом на черноокую красотку, галантно приглашал ее пройтись в близрасположенные кустики для продолжения знакомства. Привлеченная общим весельем, из ателье над парикмахерской явилась Наташа, гипсовый манекен весьма интересной наружности, – и по такому случаю ей просверлили соответствующее отверстие и, за неимением собственных, подвязали шелковыми ленточками прекрасные гипсовые ноги, позаимствованные в магазине «Обувь».
Женщины упрямо пытались влезть на постамент, чтобы поднести Генералиссимусу отвальную, но он не соглашался. Сдался он только после того, как за дело взялась черноокая красотка, которой наскучил одноглазый кавалер, клятвенно заверявший ее, что в головку его члена для усиления эффекта вживлены три волчьих картечины и что любая женщина, хоть раз отведавшая это чудо, уже никогда его не забудет. Генералиссимус заметил, что гораздо эффективнее точно подобранное металлическое кольцо, а то и два, упрятанные под крайнюю плоть. Красотка взялась рассудить их спор. Через полчаса, выбравшись из кустов, Генералиссимус, без бронзовой фуражки и в разорванной на спине шинели, вдруг попросил собравшихся не церемониться и называть его Иосифом или даже просто – Джо. Ему налили штрафную и усадили верхом на кентавра. Кости у бывшего Гандончика хрустнули. Прилетевший на дирижабле большой эстрадно-симфонический оркестр Центрального телевидения и Всесоюзного радио под управлением Аркадия Райкина прочувствованно грянул «Чижика-пыжика». Оглушительно бухнул Аркаша в свои жестяные штаны – и мы пустились в путь по улочкам засыпающего городка, предводительствуемые кривляющимся и пританцовывающим чертом. За ним медленно ехала пожарная машина, поливавшая нас время от времени водкой из брандспойта.
Бедный кентавр едва передвигал ноги. Вдобавок к Генералиссимусу на его хребте расположилась черноокая красавица неведомой, но свирепой породы, издали похожая на рыбу. Не обращая внимания на облепивших его мух, Генералиссимус щекотал бронзовыми усами красоткину шею и прерывающимся от страсти голосом звал ее с собой в Париж, где у него была прибыльная фабричка, выпускавшая высококачественную колючую проволоку. За ними плелся задумчивый Глаз Петрович. Он никак не мог вспомнить и понять, что же с ним произошло и куда подевался его стеклянный глаз: то ли он сам его впопыхах проглотил, то ли красотка слямзила.
С веселыми песнями и громкими криками миновали мы мост через Преголю и тут, на перекрестке, единодушно решили непременно свернуть налево, к кладбищу, после чего незамедлительно свернули направо, за детдом, откуда начиналась дорога к болотам.
Внезапно изнывающий под тяжестью седоков кентавр почувствовал, как переломившийся пополам хребет ударил в низ брюха и из пробоины в дорожную грязь хлынули, как змеи из мешка, влажные сизые кишки. Кентавр упал.
– Ничего, сынок, – сказал Генералиссимус. – Дальше будет веселее.
– Шея станет тоньше, но зато длиннее, – подхватила черноокая.
Кентавра оттащили в сторонку и оставили под присмотром Круглой Дуни.
Мы же продолжали путь, следуя за сверкавшим при луне Генералиссимусом. В обнимку с черноокой красоткой он уверенно шагал по топкому лугу. Мы увязали в грязи, но черт то и дело подбадривал нас водкой из брандспойта. Генералиссимус ушел далеко вперед – и вдруг пропал в тумане. Когда мы приблизились к тому месту, над его бронзовой макушкой сомкнулась болотная ряска…
Первым пришел в себя Кальсоныч.
– Ну, Сусанин! – прошипел он, засучивая рукава. – Ну, сукин кот!..
Плюгавый подпрыгнул и прегадко рассмеялся:
– Не по-русски это, Кальсоныч! Где это ты видел кота, матерью которого была бы сука? – Вокруг него закрутился пахнущий шафраном туманный вихрь. – Не по-русски!
Мы уже всё поняли. Все, все мы поняли и потому, дрожа от холода и пробирающего до костей похмелья, лишь молча наблюдали за уносящимся в пестро размалеванном автомобильчике чертом, издевательски мяукающим и обнимающим одной рукой красотку со стеклянным глазом, у которой вместо губ была плотно сжатая кольцевая мышца – навроде той, что запирает заднепроходное отверстие у людей и животных. Пахнущий шафраном вихрь унесся, словно и не было его, и только откуда-то из туманной выси долго еще доносилось до нас ядовитое хихиканье этого сукиного кота черта…
Не выдержав мушиного гудения и приближающегося утра, Круглая Дуня собрала в ржавую кастрюлю все, что осталось от кентавра, и закопала на городском кладбище в могиле, предназначенной для Генералиссимуса. И долго искала Дуня подходящие слова, чтобы проститься с покойным, душа которого устремилась в те края, где нет ни мух, ни черных кобелей неведомой, но свирепой породы, издали похожих на рыб, – но так и не нашла ничего лучше, как приветствовать восходящее солнце фразой:
– Прощай, Гандончик!
Прощай, Гандончик, прощай!..
Красавица Му
Да, Гандончик превратился в кентавра – худого, с лишайными боками и козлиной бороденкой. По вечерам он клянчил на пиво или стопочку водки в Красной столовой, распевая жалобным голоском: «Я родственник графа Толстого, его незаконнорожденный внук, – подайте, подайте, хрестьяне, из ваших мозолистых рук!» Иногда ему подносили, хотя и знали, что за этим последует. Захмелевший кентавр широко расставлял четыре конечности и обильно мочился на пол под восторженный рев мужиков: «Во бранзбойт!» Буфетчица Феня била чуду-юду веником и гнала вон. Перепадало ему и от Круглой Дуни, из жалости приютившей бывшего аптекаря. Она носила кирзовые сапоги сорок шестого размера, умела считать до десяти и любила рисовать своими какашками на стенах, у которых пристраивалась справить нужду. Дуня держала кентавра в дровянике, кормила сушеным укропом и заставляла носить штаны, выкроенные из картофельного мешка, а если напивалась, безжалостно била палкой по тощей заднице.
Но больше всего доставалось бедолаге от собак. Спасался он от них обычно в зарослях ивняка и бузины между баней и базаром. Здесь, поблизости от дощатой будки женского туалета, он даже оборудовал себе что-то вроде ложа из битого кирпича и драного ватника с Урблюдова плеча. Тут он нередко проводил целые дни, в страхе перед подстерегавшими его повсюду черными кобелями неведомой, но свирепой породы, издали похожими на рыб.
Единственное место, где он находил утешение, был сквер на центральной площади. Иногда жалобно поскуливающий кентавр приползал туда, утыкался носом в бронзовые сапоги и затихал, чувствуя на затылке успокаивающую прохладу и тяжесть отцовской ладони…
Как известно, все дурное случается в пятницу, но случившимся признается лишь в понедельник. Однако после четверга у нас в городке наступила суббота, за которой без предупреждения последовал понедельник. Для многих, в том числе и для председателя поссовета Кальсоныча, это стало полной неожиданностью. С трудом освободив крайнюю плоть, защемленную диванной пружиной, он уставился мутным взором на бумагу, с утра пораньше поднесенную ему лимонно-малиновым. Когда же до него дошел смысл написанного, перед ним вместо косоглазого оказалась невесть откуда взявшаяся старуха по прозвищу Синдбад Мореход, прославленная неутомимостью в многокилометровых походах за пустыми бутылками.
– Ну, Катерина! – выдохнул Кальсоныч. – Теперь – пропадем.
Перепуганная старуха, вообще-то зашедшая только на всякий случай пожаловаться на донимавших ее мальчишек (они то и дело перехватывали у нее добычу и непочтительно орали в ответ на ее угрозы: «Почем фунт старушатины?»), явно хватив лишку председательского перегара, бросилась на базар, потом по магазинам, сея смуту в наших сердцах и умах невразумительными предсказаниями конца света со ссылкой на власть, то есть на Кальсоныча, будто бы получившего достоверное известие о грядущем армагеддоне с приложением точного маршрута следования в Иосафатскую долину, где и состоится заседание Страшного Суда.
Когда встревоженные мужчины отыскали Кальсоныча в Белой столовой, он приканчивал пятую кружку «жигулевского» пополам с водкой.
– Хана, мужики, – зловеще изрек он, щепотью бросая на язык крупную соль. – Велено Его убрать – и в переплавку!
Мужчины даже не смогли извлечь Кальсоныча из-под стола – так они были потрясены.
Давно доносились до нас вражеские домыслы о Его смерти, три года писали об этом газеты, изготовленные шпионскими ведомствами. Но памятник-то стоял! А пока памятник стоит, жив и Он. И вот выходит, что шпионские газеты писали правду? Выходит, и впрямь умер тот, по воле которого текли облака в небесах и реки в назначенных руслах, тот, кто был единственным мужем наших матерей и единственным дедом наших внуков? Легко сказать: умер. Но кто же тогда будет поднимать нас по утрам могучими гудками фабрик и заводов? Кто будет растить нашу картошку и наших детей? Кто будет выпускать бумагу, макаронные изделия и высококачественные гробы с латунными ручками, прославившие наш городок на весь мир? Кто будет выдавать нам зарплату, крутить кино, продавать леденцы на палочке и поплевывать на наших червяков, прежде чем насадить их на крючки и забросить в воду? Кто избавит нас от запоров и взгромоздит кобелей на сучек? Кто, наконец, будет возвышаться над пышными купами каштанов в скверике на центральной площади? Ведь без этого нельзя, потому что без этого нельзя никак.
И вдруг – вдруг! – этот приказ… Памятник ночью свалить и отправить в переплавку. Памятник, который был нами в большей степени, чем мы – собою. Монумент из настоящей бронзы.
– Новый поставят, – робко предположил затесавшийся в компанию некий незнакомец, чье имя избытком согласных напоминало обглоданный костяк хищной рыбы.
– Новый! – хмыкнул дед Муханов. – Да любой другой памятник, будь он хоть из золота, в сравнении с этим – пластилиновый.
– А мы будем пластилиновым народом, – подлил масла в огонь Аркаша Стратонов, громко скрипнув жестяной подкладкой своих штанов.
Мы и не заметили, как к нам осторожненько присоединился плюгавый в своем пиджачишке и лимонно-желтых штанах. Поначалу он все кивал да поддакивал, а затем, лицемерно проливая слезы и подло пряча рога под гадкой шляпчонкой, проблекотал:
– А надо Его похоронить. На городском кладбище. Как человека. Кто осмелится могилку порушить?
И пока мы, несколько ошеломленные этим предложением, молчали, он свистнул Валюхе насчет каждому по триста и по конфетке «Ласточка». Мысль показалась нам заслуживающей внимания. В самом деле, приказ есть приказ, памятник свалят и переплавят. Спрятать его невозможно, ибо в нашем городке тайну сохранить еще никому не удавалось, да и зачем? Памятник перестает быть памятником, если его убрать с центральной площади. А вот если похоронить…
Из Белой столовой мы перебрались в Красную, где плюгавый заказал всем еще по сто пятьдесят и по конфетке «Буревестник». Оказавшийся тут Вита Маленькая Головка, городской сумасшедший и опытный кладбищенский землекоп, согласился выкопать могилу быстро и за умеренную цену. Косоглазый с улыбочкой тотчас и выдал требуемую сумму. Вот тут бы нам спохватиться да поинтересоваться, что означает его улыбочка и с чего бы это ему вздумалось швыряться деньгами, – но черт, словно упреждая вопросы, вновь заказал всем водки и по конфетке «Белочка». Явился Колька Урблюд с гармошкой, подсели к нашему столу Феня с сестренкой Лидочкой, весьма интересной девушкой, весившей ровно восемь пудов – без ботинок и лифчика… Спустя еще раз по триста и по конфетке «Чародейка» мы вдруг обнаружили себя у подножия памятника Генералиссимусу. Кальсоныч ходил между нами с клочком бумаги и пальцем, обмакнутым в кровавое вино, составлял список присутствующих. Когда незнакомый бородач с ослепительно-белыми зубами невозмутимо сообщил, что его зовут Малютой Скуратовым-Бельским, а его товарища – Ванькой Каином, председатель со вздохом убрал палец в нагрудный карман и велел послать пожарную машину за водкой.
Тем временем народ развеселился. Круглая Дуня лихо отплясывала с Колькой Урблюдом, а восьмипудовая девушка Лидочка – с незнакомцем, чье имя избытком согласных напоминало обглоданный костяк хищной рыбы. Лесхозовский бухгалтер Глаз Петрович, уставившись стеклянным глазом на черноокую красотку, галантно приглашал ее пройтись в близрасположенные кустики для продолжения знакомства. Привлеченная общим весельем, из ателье над парикмахерской явилась Наташа, гипсовый манекен весьма интересной наружности, – и по такому случаю ей просверлили соответствующее отверстие и, за неимением собственных, подвязали шелковыми ленточками прекрасные гипсовые ноги, позаимствованные в магазине «Обувь».
Женщины упрямо пытались влезть на постамент, чтобы поднести Генералиссимусу отвальную, но он не соглашался. Сдался он только после того, как за дело взялась черноокая красотка, которой наскучил одноглазый кавалер, клятвенно заверявший ее, что в головку его члена для усиления эффекта вживлены три волчьих картечины и что любая женщина, хоть раз отведавшая это чудо, уже никогда его не забудет. Генералиссимус заметил, что гораздо эффективнее точно подобранное металлическое кольцо, а то и два, упрятанные под крайнюю плоть. Красотка взялась рассудить их спор. Через полчаса, выбравшись из кустов, Генералиссимус, без бронзовой фуражки и в разорванной на спине шинели, вдруг попросил собравшихся не церемониться и называть его Иосифом или даже просто – Джо. Ему налили штрафную и усадили верхом на кентавра. Кости у бывшего Гандончика хрустнули. Прилетевший на дирижабле большой эстрадно-симфонический оркестр Центрального телевидения и Всесоюзного радио под управлением Аркадия Райкина прочувствованно грянул «Чижика-пыжика». Оглушительно бухнул Аркаша в свои жестяные штаны – и мы пустились в путь по улочкам засыпающего городка, предводительствуемые кривляющимся и пританцовывающим чертом. За ним медленно ехала пожарная машина, поливавшая нас время от времени водкой из брандспойта.
Бедный кентавр едва передвигал ноги. Вдобавок к Генералиссимусу на его хребте расположилась черноокая красавица неведомой, но свирепой породы, издали похожая на рыбу. Не обращая внимания на облепивших его мух, Генералиссимус щекотал бронзовыми усами красоткину шею и прерывающимся от страсти голосом звал ее с собой в Париж, где у него была прибыльная фабричка, выпускавшая высококачественную колючую проволоку. За ними плелся задумчивый Глаз Петрович. Он никак не мог вспомнить и понять, что же с ним произошло и куда подевался его стеклянный глаз: то ли он сам его впопыхах проглотил, то ли красотка слямзила.
С веселыми песнями и громкими криками миновали мы мост через Преголю и тут, на перекрестке, единодушно решили непременно свернуть налево, к кладбищу, после чего незамедлительно свернули направо, за детдом, откуда начиналась дорога к болотам.
Внезапно изнывающий под тяжестью седоков кентавр почувствовал, как переломившийся пополам хребет ударил в низ брюха и из пробоины в дорожную грязь хлынули, как змеи из мешка, влажные сизые кишки. Кентавр упал.
– Ничего, сынок, – сказал Генералиссимус. – Дальше будет веселее.
– Шея станет тоньше, но зато длиннее, – подхватила черноокая.
Кентавра оттащили в сторонку и оставили под присмотром Круглой Дуни.
Мы же продолжали путь, следуя за сверкавшим при луне Генералиссимусом. В обнимку с черноокой красоткой он уверенно шагал по топкому лугу. Мы увязали в грязи, но черт то и дело подбадривал нас водкой из брандспойта. Генералиссимус ушел далеко вперед – и вдруг пропал в тумане. Когда мы приблизились к тому месту, над его бронзовой макушкой сомкнулась болотная ряска…
Первым пришел в себя Кальсоныч.
– Ну, Сусанин! – прошипел он, засучивая рукава. – Ну, сукин кот!..
Плюгавый подпрыгнул и прегадко рассмеялся:
– Не по-русски это, Кальсоныч! Где это ты видел кота, матерью которого была бы сука? – Вокруг него закрутился пахнущий шафраном туманный вихрь. – Не по-русски!
Мы уже всё поняли. Все, все мы поняли и потому, дрожа от холода и пробирающего до костей похмелья, лишь молча наблюдали за уносящимся в пестро размалеванном автомобильчике чертом, издевательски мяукающим и обнимающим одной рукой красотку со стеклянным глазом, у которой вместо губ была плотно сжатая кольцевая мышца – навроде той, что запирает заднепроходное отверстие у людей и животных. Пахнущий шафраном вихрь унесся, словно и не было его, и только откуда-то из туманной выси долго еще доносилось до нас ядовитое хихиканье этого сукиного кота черта…
Не выдержав мушиного гудения и приближающегося утра, Круглая Дуня собрала в ржавую кастрюлю все, что осталось от кентавра, и закопала на городском кладбище в могиле, предназначенной для Генералиссимуса. И долго искала Дуня подходящие слова, чтобы проститься с покойным, душа которого устремилась в те края, где нет ни мух, ни черных кобелей неведомой, но свирепой породы, издали похожих на рыб, – но так и не нашла ничего лучше, как приветствовать восходящее солнце фразой:
– Прощай, Гандончик!
Прощай, Гандончик, прощай!..
Красавица Му
Сожженные перекисью прямые волосы до плеч, три лезвийных прорези на белом лице – глаза и рот, черная кожаная куртка, глухо запахнутая на плоской грудке, и черные кожаные штаны на прямых, как палки, ногах – именно такой и запомнилась всем Красавица Му: черно-белое узкое тело верхом на огнедышащем звероподобном мотоцикле «БМВ», подаренном ей дядюшкой в день рождения. Вечерами она выводила мотоцикл из гаража, прыгала в седло – и ревущая машина, приседая на заднее колесо и вздымая клубы красной пыли, с грохотом уносилась в центр городка, на площадь, куда уже стягивались юные обладатели «Яв» и «Ковровцев», чтобы допоздна шумной стаей носиться по темным улицам, доводя до осатанения собак и их хозяев. Но чаще Красавица Му разъезжала на мотоцикле одна по окрестностям и проселочным дорогам, решительно пресекая попытки моторизованных ухажеров набиться в компанию. Для самых упрямых у нее на широком кожаном поясе висела старая галоша, которой она безжалостно лупила нахалов по органу дерзости.
Мужчин она боялась и ненавидела с раннего детства. Их взгляды вызывали у нее рвоту, а прикосновения – ожоги, которые ее матушка, сумасшедшая по прозвищу Мадам Лю-Лю (мальчишки кричали ей вслед: «Мадам Лю-Лю, я вас люблю, однажды вечером убью!»), лечила свежей сметаной и яичным белком. Единственное существо мужского пола, встречавшееся в их доме без содрогания, был дядюшка Брутто-Нетто. Родство этого забубенного пьяницы и бабника с Мадам Лю-Лю было весьма проблематичным, но только он один во всем городке хоть как-то поддерживал эту ненормальную бабу, круглый год носившую сделанную из старого тюля шляпку, похожую на сломанного бумажного змея, и выкрашенные желтой масляной краской мужские ботинки. Работала она в детском саду на кухне, и все ребятишки в городке знали наизусть песенку-молитву, которой она напутствовала их на сон грядущий:
Этого петуха держали в клетке и старались пореже выпускать на волю, ибо, едва выбравшись во двор и размяв ноги, он начинал утробно клекотать в поисках жертвы. Не всякая курица выдерживала его чудовищный натиск, иных, послабее, он затаптывал насмерть. Со временем он стал набрасываться и на других животных женского пола, неизменно добиваясь успеха в поединках с индюшками, кошками, собаками и свиньями. Буяниха клялась и божилась, что своими глазами видела, как этот петух пытался завалить пьяненькую Общую Лизу, чье имя в городке давно стало нарицательным, и при этом пророчествовала, что, если петуха не остановить, рано или поздно он станет серьезной угрозой женской чести. «Размечталась!» – хохотал Брутто-Нетто.
После школы Красавица Му устроилась на службу в страховое агентство. Верхом на ревущем мотозвере она врывалась в тихие дворики и с перекошенным от ярости лицом рассказывала бабам такие ужасы о грядущих землетрясениях, наводнениях, пожарах и убийствах, что женщины норовили поскорее спрятаться, забиться в ближайщую щель и ни под каким видом не соглашались страховать жизнь или имущество: кому нужна компенсация за ущерб в том обугленном и разгромленном грядущем, где наверняка не будет места никому, кроме этой сумасшедшей, ее мотоцикла да петуха.
Красавица Му никогда не ходила купаться в компании, а загорала летом и вовсе в своем саду, вытоптав в зарослях лютой крапивы местечко ровно для одного тела плюс пять сантиметров «для самочувствия». Если в сад забредал петух, девушка затаивала дыхание, зажмуривалась, сжималась – лишь бы зверюга не обнаружил ее присутствие и не начал утробно-угрожающе выклекотывать свое «ко-ко-ко». А петух словно чуял, что в саду кто-то от него прячется, и с каждым днем рыскал все ближе от зарослей крапивы. Девушка слышала его тяжелую поступь, металлическое позвякиванье перьев, и в голове у нее мутилось, и не было сил вскочить и бежать от опасности, такой страшной и такой сладостной…
Однажды она открыла глаза, решив, что петух убрался восвояси, и увидела над собой облитую жаркой бронзой шею, хищно разинутый клюв с твердым алым языком и распахнутые вполнеба атласные крылья. Она потянулась к галоше, с которой никогда не расставалась, но петух опередил ее: он клюнул ее в лоб, и девушка потеряла сознание.
Когда она очнулась, зверя уже не было. Крапива вокруг была втерта в землю, галоша валялась поодаль. Тело девушки покрылось пупырышками, покраснело и пылало.
Уже через три месяца у Красавицы Му заметно обозначился живот, а спустя еще полгода она произвела на свет крупное белое яйцо.
– Ну что ж, – задумчиво проговорил доктор Шеберстов, принимавший роды, – придется тебе, милая, его высиживать.
Плача от унижения и страха перед неизвестностью, Красавица Му соорудила на своей постели что-то вроде гнезда из подушек, простыней и полотенец и целый месяц не слезала с яйца, в то время как Мадам Лю-Лю безропотно кормила ее с ложечки и выносила ночной горшок. Наконец скорлупа треснула, и молодая мать узрела покрытого желтым пушком мальчика с голыми крылышками вместо лопаток. Той же ночью он был водворен в подвал и заперт на три замка.
Красавица Му раздалась в груди, ее лицо обрело объемность, шея и бедра – полноту. Она перестала сжигать свои волосы перекисью, и прическа ее приобрела сходство с пегой копешкой сена после дождя. Грудь ее постоянно сочилась молоком – его было так много, что хватало на выпойку соседских телят (отсюда-то и пошло ее простое, как мычание, прозвище – Красавица Му). С сонным безразличием улыбалась она мужчинам, пожиравшим взглядами ее млечную полноту, и с сонным же безразличием отвергала их домогательства. Кто из них мог сравниться с ее безжалостным и могучим бронзово-алым возлюбленным? Кто из них мог бы вызвать у нее предощущение рая одним сильным ударом в лоб, на котором цвела незасыхающая алая язва?
Тем временем в подвале подрастал ее сын. Ключи от замков мать не доверяла никому. Дважды в день она просовывала в узкую щель алюминиевую миску с кашей и тотчас накрепко запирала дверь. Шли годы, а Красавица Му боялась даже помыслить о том, чтобы увидеть сына: воображение рисовало ей чудовищ. Однажды стены в ее комнате, расположенной над подвалом, вдруг покрылись желтым пушистым мхом; в другой раз золотые фазаны ни с того ни с сего посыпались с обоев и устроили на полу любовное побоище…
Спустя ровно шестнадцать лет с того дня, как из яйца вылупилось крылатое существо, из подвала донесся нарастающий вой, затем раздался оглушительный удар. Подвальная дверь вылетела вместе со ржавыми запорами, из темноты хлынул головокружительный запах зоопарка, и взорам Красавицы Му, Мадам Лю-Лю и дядюшки Брутто-Нетто предстал юноша божественной красоты, с белоснежной кожей, огромными крыльями за спиной и черными птичьими глазами.
– Змея! – воскликнула Мадам Лю-Лю, не отрывая взгляда от того места, которое внук смущенно почесывал.
– Это не змея, – пролепетала Красавица Му.
– Но лучше б это была змея, – сказал дядюшка. – Для всех баб лучше встретиться со змеей, чем с этим…
Уже через несколько дней развеялись страхи матери, опасавшейся, что ее белоснежному чаду придется туго среди бескрылых людей. Петушок (так прозвали парня) оказался хорошо оснащен для встречи с людьми. Даже слишком хорошо, как считала Буяниха. Он пил водку, дрался и ругался, как закоренелый хулиган, и едва ли не в первый день взялся реализовывать свои богоданные мужские качества. Первой жертвой пала Общая Лиза, которая после встречи с Петушком утратила дар речи и ботинки. Второй жертвой стала соседская корова Ночка. Третьей – девяностодвухлетняя старуха Макариха, у которой после этого черная змея грусти, сосавшая ее сердце сорок лет со дня смерти мужа, удалилась через задний проход, дав Макарихе умереть тихо и весело. Змею Петушок тоже не пропустил.
Он кидался на женщин без разбору, и ни одна из них не была надежно защищена от его притязаний (впрочем, многие и не злоупотребляли своим правом на защиту). Бесшумно взмахивая крыльями, он сваливался с неба в чужие спальни, врасплох застигал женщин на пляжах и в садах, в общественной бане и даже в туалете. Крылья же помогали ему спасаться от разгневанных мужчин, которые спешили обзавестись охотничьими ружьями и в свободное время отрабатывали технику стрельбы влет. Подранный дробью и поцарапанный камнями, каждый день он все равно вылетал на охоту, с высоты высматривая жертву своими птичьими глазами.
Обиженные требовали от его матери утихомирить парня. Красавица Му обещала, но слово не держала. Она изнывала от томления по бронзово-алому возлюбленному и испытывала страх перед сыном. Иногда он бросал на нее взгляды, вызывавшие у нее давно забытые приступы тошноты и пробуждавшие желание взяться за галошу. Его случайные прикосновения оставляли на ее теле ожоги. По ночам ей снились спаривающиеся золотые фазаны.
Доведенная до отчаянья, она распахивала в доме все двери, рассыпала на полу дорожкой пшено и ложилась на кровать в своей комнате с зернышком на лбу, дожидаясь, когда прожорливый зверь доберется до последнего зерна. Дождалась она сладостного удара в лоб и тем июльским полднем, когда весь городок впал в сонную дрему, – но вслед за ударом последовал второй – и такой силы, что внутренности ее вмиг превратились в одну прямую железную трубу, едва не лопавшуюся от бешеного хода раскаленного стального поршня. Со стоном открыв глаза, она увидела над собою вдохновенное лицо Петушка, а на полу – поверженного петуха. Красавица Му чувствовала себя цыпленком, насаженным на вертел. Она громко закричала. Петух на полу встрепенулся, захлопал могучими крыльями, с возмущенным воплем бросился на соперника и сорвал его с женщины. Сцепившиеся отец и сын покатились по полу. Яростно вопя и хлопая крыльями, они выкатились из дома, потом со двора и покатились вниз по улице к старому деревянному мосту через Лаву, называвшемуся в обиходе Банным (в двух шагах от него располагалась городская баня).
Так началась роковая битва на Банном мосту, в которую были вовлечены сотни людей и которая завершилась трагическим исходом.
Сегодня уже точно не установить, почему драка один на один переросла в многолюдное побоище. Одни говорят, что собравшиеся на мосту люди попытались под сурдинку свести счеты с драчунами, да кто-то кого-то нечаянно задел, кто-то обиделся, кто-то вспомнил старые обиды, и драка стала всеобщей. Роковую роль сыграла старинная вражда между улицами и районами городка, и когда какой-то запыхавшийся пацан пробежал по Семерке с воплем «Наших Питер бьет!», десятки бойцов сорвались кто откуда и, наматывая солдатские ремни на руку, тотчас ринулись к мосту, служившему границей между извечными врагами – Питером и Семеркой. А поскольку к тому времени у моста уже собрались питерские, забавлявшиеся зрелищем петушиного боя, – естественно, общая битва просто уже не могла не случиться. Со всех ног к полю боя спешили мужчины в возрасте от двенадцати до тридцати лет. Возглавляемые королями и подгоняемые оруженосцами, сбегались на брань Красные Дома, Генеральский Поселок, Фабрика, Маргаринка, Станция, Кладбище, Тюрьма, Офицерская, Лесопилка, Маленькая Школа и Школа Дураков, Площадь и даже Казармы. На мосту становилось тесно. Трещали отдираемые доски настила. Со свистом резали воздух пряжки солдатских ремней. От громового мата лопались стекла в гостинице на одном и в бане на другом берегу реки, посредине которой покачивался вверх брюхом оглушенный мирный водяной. Испарения от разгоряченных тел сгустились в нижних слоях атмосферы в свинцовые тучи. Сверкнули первые молнии.
Растерзанная и поцарапанная, Красавица Му с трудом доковыляла до зеркала и долго всматривалась в свое отражение. Блеск молнии и удар грома привели ее в чувство. Она решительно распахнула дверцы шкафа и сорвала с вешалки затвердевший от ненадобности свой кожаный костюм. Брюки трещали по швам на ее расплывшихся бедрах, но она все-таки натянула их и даже застегнула. Млечная грудь никак не вмещалась в куртку. Женщина со злобой вновь взглянула на свое отражение в зеркале. Глаза ее сузились, рот стал похож на бритвенный порез. В саду в зарослях крапивы отыскалась резиновая галоша со сгнившей стелькой. Мотоцикл не желал заводиться, но, прочихавшись и прокашлявшись, взревел и задрожал, как встарь. И как встарь, Красавица Му испытала мгновенное и острое чувство страха перед его железной мужской мощью.
Мужчин она боялась и ненавидела с раннего детства. Их взгляды вызывали у нее рвоту, а прикосновения – ожоги, которые ее матушка, сумасшедшая по прозвищу Мадам Лю-Лю (мальчишки кричали ей вслед: «Мадам Лю-Лю, я вас люблю, однажды вечером убью!»), лечила свежей сметаной и яичным белком. Единственное существо мужского пола, встречавшееся в их доме без содрогания, был дядюшка Брутто-Нетто. Родство этого забубенного пьяницы и бабника с Мадам Лю-Лю было весьма проблематичным, но только он один во всем городке хоть как-то поддерживал эту ненормальную бабу, круглый год носившую сделанную из старого тюля шляпку, похожую на сломанного бумажного змея, и выкрашенные желтой масляной краской мужские ботинки. Работала она в детском саду на кухне, и все ребятишки в городке знали наизусть песенку-молитву, которой она напутствовала их на сон грядущий:
Брутто-Нетто помогал бедной дурочке запасаться углем и дровами на зиму, обрабатывать огород и ремонтировать квартиренку, а когда его спрашивали, почему он это делает, отвечал: «Так они же без меня сдохнут, брутто-нетто-мать-ети!» Частенько дядюшка оставался ночевать, и тогда девочка долго не могла заснуть, мучительно гадая о природе загадочных звуков, издаваемых материным ложем. Наутро Мадам Лю-Лю не без смущения оправдывалась: «У меня от него грудь не вянет…» Дядюшка и подарил девочке старательно восстановленный мотоцикл, при первом же взгляде на который она испытала сложное чувство – смесь влечения и ужаса перед этой железной мужской мощью, сравнимой разве что с мощью жившего у Мадам Лю-Лю бронзово-алого петуха, подаренного тем же дядюшкой.
Ангел мой,
ляг со мной.
А ты, сатана,
уйди от меня,
от окон, от дверей,
от кроватки моей.
Этого петуха держали в клетке и старались пореже выпускать на волю, ибо, едва выбравшись во двор и размяв ноги, он начинал утробно клекотать в поисках жертвы. Не всякая курица выдерживала его чудовищный натиск, иных, послабее, он затаптывал насмерть. Со временем он стал набрасываться и на других животных женского пола, неизменно добиваясь успеха в поединках с индюшками, кошками, собаками и свиньями. Буяниха клялась и божилась, что своими глазами видела, как этот петух пытался завалить пьяненькую Общую Лизу, чье имя в городке давно стало нарицательным, и при этом пророчествовала, что, если петуха не остановить, рано или поздно он станет серьезной угрозой женской чести. «Размечталась!» – хохотал Брутто-Нетто.
После школы Красавица Му устроилась на службу в страховое агентство. Верхом на ревущем мотозвере она врывалась в тихие дворики и с перекошенным от ярости лицом рассказывала бабам такие ужасы о грядущих землетрясениях, наводнениях, пожарах и убийствах, что женщины норовили поскорее спрятаться, забиться в ближайщую щель и ни под каким видом не соглашались страховать жизнь или имущество: кому нужна компенсация за ущерб в том обугленном и разгромленном грядущем, где наверняка не будет места никому, кроме этой сумасшедшей, ее мотоцикла да петуха.
Красавица Му никогда не ходила купаться в компании, а загорала летом и вовсе в своем саду, вытоптав в зарослях лютой крапивы местечко ровно для одного тела плюс пять сантиметров «для самочувствия». Если в сад забредал петух, девушка затаивала дыхание, зажмуривалась, сжималась – лишь бы зверюга не обнаружил ее присутствие и не начал утробно-угрожающе выклекотывать свое «ко-ко-ко». А петух словно чуял, что в саду кто-то от него прячется, и с каждым днем рыскал все ближе от зарослей крапивы. Девушка слышала его тяжелую поступь, металлическое позвякиванье перьев, и в голове у нее мутилось, и не было сил вскочить и бежать от опасности, такой страшной и такой сладостной…
Однажды она открыла глаза, решив, что петух убрался восвояси, и увидела над собой облитую жаркой бронзой шею, хищно разинутый клюв с твердым алым языком и распахнутые вполнеба атласные крылья. Она потянулась к галоше, с которой никогда не расставалась, но петух опередил ее: он клюнул ее в лоб, и девушка потеряла сознание.
Когда она очнулась, зверя уже не было. Крапива вокруг была втерта в землю, галоша валялась поодаль. Тело девушки покрылось пупырышками, покраснело и пылало.
Уже через три месяца у Красавицы Му заметно обозначился живот, а спустя еще полгода она произвела на свет крупное белое яйцо.
– Ну что ж, – задумчиво проговорил доктор Шеберстов, принимавший роды, – придется тебе, милая, его высиживать.
Плача от унижения и страха перед неизвестностью, Красавица Му соорудила на своей постели что-то вроде гнезда из подушек, простыней и полотенец и целый месяц не слезала с яйца, в то время как Мадам Лю-Лю безропотно кормила ее с ложечки и выносила ночной горшок. Наконец скорлупа треснула, и молодая мать узрела покрытого желтым пушком мальчика с голыми крылышками вместо лопаток. Той же ночью он был водворен в подвал и заперт на три замка.
Красавица Му раздалась в груди, ее лицо обрело объемность, шея и бедра – полноту. Она перестала сжигать свои волосы перекисью, и прическа ее приобрела сходство с пегой копешкой сена после дождя. Грудь ее постоянно сочилась молоком – его было так много, что хватало на выпойку соседских телят (отсюда-то и пошло ее простое, как мычание, прозвище – Красавица Му). С сонным безразличием улыбалась она мужчинам, пожиравшим взглядами ее млечную полноту, и с сонным же безразличием отвергала их домогательства. Кто из них мог сравниться с ее безжалостным и могучим бронзово-алым возлюбленным? Кто из них мог бы вызвать у нее предощущение рая одним сильным ударом в лоб, на котором цвела незасыхающая алая язва?
Тем временем в подвале подрастал ее сын. Ключи от замков мать не доверяла никому. Дважды в день она просовывала в узкую щель алюминиевую миску с кашей и тотчас накрепко запирала дверь. Шли годы, а Красавица Му боялась даже помыслить о том, чтобы увидеть сына: воображение рисовало ей чудовищ. Однажды стены в ее комнате, расположенной над подвалом, вдруг покрылись желтым пушистым мхом; в другой раз золотые фазаны ни с того ни с сего посыпались с обоев и устроили на полу любовное побоище…
Спустя ровно шестнадцать лет с того дня, как из яйца вылупилось крылатое существо, из подвала донесся нарастающий вой, затем раздался оглушительный удар. Подвальная дверь вылетела вместе со ржавыми запорами, из темноты хлынул головокружительный запах зоопарка, и взорам Красавицы Му, Мадам Лю-Лю и дядюшки Брутто-Нетто предстал юноша божественной красоты, с белоснежной кожей, огромными крыльями за спиной и черными птичьими глазами.
– Змея! – воскликнула Мадам Лю-Лю, не отрывая взгляда от того места, которое внук смущенно почесывал.
– Это не змея, – пролепетала Красавица Му.
– Но лучше б это была змея, – сказал дядюшка. – Для всех баб лучше встретиться со змеей, чем с этим…
Уже через несколько дней развеялись страхи матери, опасавшейся, что ее белоснежному чаду придется туго среди бескрылых людей. Петушок (так прозвали парня) оказался хорошо оснащен для встречи с людьми. Даже слишком хорошо, как считала Буяниха. Он пил водку, дрался и ругался, как закоренелый хулиган, и едва ли не в первый день взялся реализовывать свои богоданные мужские качества. Первой жертвой пала Общая Лиза, которая после встречи с Петушком утратила дар речи и ботинки. Второй жертвой стала соседская корова Ночка. Третьей – девяностодвухлетняя старуха Макариха, у которой после этого черная змея грусти, сосавшая ее сердце сорок лет со дня смерти мужа, удалилась через задний проход, дав Макарихе умереть тихо и весело. Змею Петушок тоже не пропустил.
Он кидался на женщин без разбору, и ни одна из них не была надежно защищена от его притязаний (впрочем, многие и не злоупотребляли своим правом на защиту). Бесшумно взмахивая крыльями, он сваливался с неба в чужие спальни, врасплох застигал женщин на пляжах и в садах, в общественной бане и даже в туалете. Крылья же помогали ему спасаться от разгневанных мужчин, которые спешили обзавестись охотничьими ружьями и в свободное время отрабатывали технику стрельбы влет. Подранный дробью и поцарапанный камнями, каждый день он все равно вылетал на охоту, с высоты высматривая жертву своими птичьими глазами.
Обиженные требовали от его матери утихомирить парня. Красавица Му обещала, но слово не держала. Она изнывала от томления по бронзово-алому возлюбленному и испытывала страх перед сыном. Иногда он бросал на нее взгляды, вызывавшие у нее давно забытые приступы тошноты и пробуждавшие желание взяться за галошу. Его случайные прикосновения оставляли на ее теле ожоги. По ночам ей снились спаривающиеся золотые фазаны.
Доведенная до отчаянья, она распахивала в доме все двери, рассыпала на полу дорожкой пшено и ложилась на кровать в своей комнате с зернышком на лбу, дожидаясь, когда прожорливый зверь доберется до последнего зерна. Дождалась она сладостного удара в лоб и тем июльским полднем, когда весь городок впал в сонную дрему, – но вслед за ударом последовал второй – и такой силы, что внутренности ее вмиг превратились в одну прямую железную трубу, едва не лопавшуюся от бешеного хода раскаленного стального поршня. Со стоном открыв глаза, она увидела над собою вдохновенное лицо Петушка, а на полу – поверженного петуха. Красавица Му чувствовала себя цыпленком, насаженным на вертел. Она громко закричала. Петух на полу встрепенулся, захлопал могучими крыльями, с возмущенным воплем бросился на соперника и сорвал его с женщины. Сцепившиеся отец и сын покатились по полу. Яростно вопя и хлопая крыльями, они выкатились из дома, потом со двора и покатились вниз по улице к старому деревянному мосту через Лаву, называвшемуся в обиходе Банным (в двух шагах от него располагалась городская баня).
Так началась роковая битва на Банном мосту, в которую были вовлечены сотни людей и которая завершилась трагическим исходом.
Сегодня уже точно не установить, почему драка один на один переросла в многолюдное побоище. Одни говорят, что собравшиеся на мосту люди попытались под сурдинку свести счеты с драчунами, да кто-то кого-то нечаянно задел, кто-то обиделся, кто-то вспомнил старые обиды, и драка стала всеобщей. Роковую роль сыграла старинная вражда между улицами и районами городка, и когда какой-то запыхавшийся пацан пробежал по Семерке с воплем «Наших Питер бьет!», десятки бойцов сорвались кто откуда и, наматывая солдатские ремни на руку, тотчас ринулись к мосту, служившему границей между извечными врагами – Питером и Семеркой. А поскольку к тому времени у моста уже собрались питерские, забавлявшиеся зрелищем петушиного боя, – естественно, общая битва просто уже не могла не случиться. Со всех ног к полю боя спешили мужчины в возрасте от двенадцати до тридцати лет. Возглавляемые королями и подгоняемые оруженосцами, сбегались на брань Красные Дома, Генеральский Поселок, Фабрика, Маргаринка, Станция, Кладбище, Тюрьма, Офицерская, Лесопилка, Маленькая Школа и Школа Дураков, Площадь и даже Казармы. На мосту становилось тесно. Трещали отдираемые доски настила. Со свистом резали воздух пряжки солдатских ремней. От громового мата лопались стекла в гостинице на одном и в бане на другом берегу реки, посредине которой покачивался вверх брюхом оглушенный мирный водяной. Испарения от разгоряченных тел сгустились в нижних слоях атмосферы в свинцовые тучи. Сверкнули первые молнии.
Растерзанная и поцарапанная, Красавица Му с трудом доковыляла до зеркала и долго всматривалась в свое отражение. Блеск молнии и удар грома привели ее в чувство. Она решительно распахнула дверцы шкафа и сорвала с вешалки затвердевший от ненадобности свой кожаный костюм. Брюки трещали по швам на ее расплывшихся бедрах, но она все-таки натянула их и даже застегнула. Млечная грудь никак не вмещалась в куртку. Женщина со злобой вновь взглянула на свое отражение в зеркале. Глаза ее сузились, рот стал похож на бритвенный порез. В саду в зарослях крапивы отыскалась резиновая галоша со сгнившей стелькой. Мотоцикл не желал заводиться, но, прочихавшись и прокашлявшись, взревел и задрожал, как встарь. И как встарь, Красавица Му испытала мгновенное и острое чувство страха перед его железной мужской мощью.