– Вы знакомы с Шевченко, – спросил он? – Знакомы, Ваше Высокопревосходительство, отвечал Z. – Какие у вас с ним отношения? – А що ж, В. В., якi нашi отношения!… Чи по правде прикажете говорить? – Конечно, если я вас спрашиваю, то вы должны отвечать самую истину.
   – Що ж, В. В., негде деться, треба казать правду… Тильки вже В. В., простить! я знаю, що воно так не слiдує, – се противозаконно, – та що ж робить!… Як приїхав я здому, то привiз, простiть В. В., привiз, кажу, барильце сливьянки, та барильце вишневки; а квартира моя и Шевченкова, були оттак собi поруч, – та мы було й носимся з барильцями, од мене до його, а од його до мене, поки аж випили уже; а як випили, то всi одношення перестали: нiчого було носить, В. В. – Прощайте г. Z.!
   Это как говорится по нашему: пошить у дурни.
   Несмотря, однако же, на это, полиция стерегла выезд Z. из Киева, – и когда Z. собрался домой, то ему предшествовал секретно полицейский чиновник, с жандармом, который и приехал в хутор Сороку прежде хозяина и дома встретил его, предъявив предписание – осмотреть его бумаги. – Сiлькось, – як зволите, – отвечал Z.
   Чиновник перерыл все и не нашел ничего подозрительного. Оставался один шкаф, запертый двумя замками – внутренним и висящим.
   – Отоприте-ка этот шкаф, – сказал чиновник. – Э нi! звиняйте – сього вже не буде! – Как не будет? Вы должны показать все, отоприте сей час! – ей же Богу, не одчиню, – Слушайте, если не хотите открыть добровольно, то я прикажу сбить замки. – Батечку, голубчику! не займайте оцей шкафи, – помилуйте. Бога ради! – Но несмотря на все мольбы Z., жандарм сломал замки.
   – Ой лишенько! пропав же я теперь на вiки, – закричал в слезах Z.
   Шкаф открыт. На полках стоят, выстроившись рядами, как солдаты, сулии, бутыли, бутылки, штофы, и вся армия была поставлена в прежнем порядке.
   – Что вы боялись и плакали – спросил чиновник, – тут ничего нет. – Як ничего нет. Тут мои детки; як же менi не бояться за їх, та не плакать, коли я думав, що вы их позабираете.
* * *
   Шевченко был принят в Малороссии очень хорошо в лучших наших аристократических домах, – отчего же такая ненависть к панству?
 
Менi невесело було
І в нашiй славнiй Українi!
Нiхто любив мене вiтав
І я тулився нi до кого, —
Блукав собi, молився Богу,
Та люте панство проклинав.
 
   Говорит он в одном стихотворении. – Чем же это панство люте? – Шевченко, более других северных пролетариев, которые так много пишут и до сих пор о притеснениях крестьян помещиками, мог видеть хорошее положение этих крестьян, никогда ни в чем не нуждавшихся у хорошего владельца. Исключения, конечно, были, – но они были редки, по крайней мере, в Малороссии.
 
   1863 г., Апрель.
   «Вестник Юго-Западной и Западной России», Киев, 1863, т. 4

Стукач-самовольщик против доносчика-законника
(Из воспоминаний Ф. М. Лазаревского о Шевченко)

   По конфирмации Государя Императора, состоявшейся в конце мая 1847 года, Т. Г. Шевченко, в сопровождении фельдъегеря Видлера, отправлен на почтовых в ссылку в Оренбург, отстоящий от Петербурга на 2110 верст, и через семь дней, в 11 часов ночи, доставлен на место назначения, делая по 300 верст в сутки. Там его зачислили в пятый Оренбургский линейный батальон во вторую роту, занимавшую гарнизон в Орском укреплении. К этому времени и относится первоначальное знакомство с Шевченко покойного Федора Матвеевича, который с 1846 года служил в Оренбургской пограничной комиссии, а старший брат его Михаил Матвеевич, впоследствии задушевный друг и душеприказчик поэта, находился в Троицке, в 200 верстах от Оренбурга в должности попечителя прилинейных киргизов. Эти два брата – земляки, насколько от них зависело, и облегчили горькую участь нашего изгнанника… (М. Чалый).
* * *
   В некоторых провинциальных кружках долго и упорно продолжали циркулировать нелепые рассказы о том, будто бы Шевченко в Орской крепости испил горькую чашу солдатского житья. Будто бы он изобразил себя стоящим под палками, с руками, вскинутыми на голову, с надписью: «От, як бачите!» А Н. М. Белозерский в «Киевской Старине» уверяет, что он видел у Лизогуба портрет Шевченко, с подписью: «Оттак тоби». Стоит Тарас в мундире, а унтер колотит его тесаком… «Вероятно, замечает глубокомысленно автор этой нелепой выдумки, рисунок и надпись были стерты при прохождении через цензуру крепостного начальства». Трудно объяснить происхождение этой небылицы.
   Подобный же нелепый рассказ случилось слышать мне от какого-то господина, вовсе мне незнакомого, который повествовал, что когда он служил в Оренбургском батальоне вместе с Шевченко, то однажды он пришел к нему избитый тесаком, в слезах попросил бумажку и тут же нарисовал себя стоящим под палками и надписал: «От, як бачите!».
   Терпеливо выслушав рассказ, я спросил рассказчика:
   – А в каком году это было?
   – В 1851-м.
   – А как фамилия командира того батальона, в котором вы изволили служить?
   И он назвал какую-то вымышленную фамилию. Тогда я публично назвал его лгуном, и он не посмел даже оправдываться.
   Могу уверить всех, кому дорога истина, что Тарас Григорьевич с благодарностью вспоминал всегда о своих начальниках в Орской крепости, что ни о каких палках и фухтелях не было там и помину, что никакого цензора для его писем и рисунков там не существовало, и если de jure и считалась какая-нибудь цензура, то у него было довольно благоприятелей, при содействии которых письма его могли всегда избегать ее. Александрийский, по тогдашнему моему служебному положению и по доверию, каким я пользовался у генерала Ладыженского, с великою готовностью исполнял все мои просьбы, но и помимо моего влияния, он очень любил Тараса. Кроме того, от всяческих взысканий и строгостей батальонного начальства Кобзаря хранило доброе расположение бравого казака Матвеева, который при каждой встрече со мной обыкновенно обращался ко мне с вопросом: «А что ваш Шевченко? Пожалуйста, – прибавлял он, понизив голос, – если что не так, заходите ко мне и скажите».
   Повторяю: совместимы ли при таком положении Шевченко палки и тесак унтера?
* * *
   Во весь 1849 г., я, по делам службы, подолгу оставался в киргизских степях. Вернувшись однажды из командировки глубокой осенью, я застал в своей квартире Шевченко и моряка Поспелова, с которым поэт более года провел в Аральской экспедиции. Тарас, Поспелов, Левицкий и я зажили, что называется душа в душу: ни у одного из нас не было своего, все было общее; а с Тарасом у нас даже одежда была общая, так как в это время он почти никогда не носил солдатской шинели. Летом он ходил в парусиновой паре, а зимой в черном сюртуке и драповом пальто. Иногда заходил к нам и Бутаков, чаще же других гостил К. И. Герн. Матвеев также не чуждался нашего общества. Вечера наши проходили незаметно. Пили чай, ужинали, пели песни. Тарас с моряком Поспеловым иногда прохаживались по чарочкам. Изредка устраивались вечера с дамами, причем неизменной подругой Тарасовой была татарка Забаржада, замечательной красоты. А. И. Бутакову очень понравились наши вечера, но, стесняясь своего подчиненного Поспелова, он у нас не засиживался. Однажды Алексей Иванович просил устроить в его квартире подобный нашему вечер, только без Поспелова. Был назначен день, но как на зло в этот именно день Бутаков был приглашен на вечер к Обручеву. Тем не менее, мы собрались у него и ожидали его к ужину. К трем часам вернулся хозяин. Тарас собственноручно зажарил превосходный бифштекс, и мы пропировали до свиту.
* * *
   В мое отсутствие Шевченко сблизился с поляками, которых в николаевское царствование в Оренбурге была целая колония. Они очень ухаживали за Тарасом, что подчас сильно тяготило его, хотя по наружности он с ними был на дружеской ноге…
   Раз приходит ко мне Тарас и предлагает свой портрет.
   – Возьми ты у мене, Христа ради, оцей портрет, хотилось бы, щоб вин зостався у добрых руках, а то поганци ляхи выманять ёго у мене. Усе пристають, щоб я им оддав.
   – Де ж ты, – пытаюсь, – малював его?
   – Та у их же й малював.
   Портрет, по желанию поляков, долженствовал изобразить Шевченко сидящим в каземате Орской крепости за решеткой, но такой обстановки на рисунке не оказалось.
* * *
   Вообще говоря, в короткий период своего житья-бытья в Оренбурге Тарас Григорьевич был обставлен превосходно. Образ жизни его ничем не отличался от жизни всякого свободного человека. Он только числился солдатом, не неся никаких обязанностей службы. Его, что называется, носили на руках. У него была масса знакомых, дороживших его обществом, не только в средних классах, но и в высших сферах оренбургского населения: он бывал в доме генерал-губернатора, рисовал портрет его жены и других высокопоставленных лиц.
* * *
   В 1849 году прибыл в Оренбург на службу только что выпущенный из какого-то кадетского корпуса смазливенький прапорщик Исаев. Не прошло и полгода, как по городу стали ходить слухи о том, что сей юный Адонис приглянулся супруге N. N. (Карла Герна, штабного офицера Оренбургского корпуса – прим. О. Б.). Слухи эти приводили Тараса в исступление.
   – Докажу ж я этой к…! Не дам я ей безнаказанно позорить честное имя почтенного человека, – кипятился он, заходя ко мне.
   – Не твое, – говорю, – дело мешаться в семейные дрязги. Помни, Тарасе, что ты солдат, а Исаев, хоть и плюгавенький, да офицер, и если через тебя что-нибудь откроется, то ты думаешь – N. N. подякує тоби? Есть вещи, про которые лучше не знать.
   Но Тарас мой не унимался. Он начал следить за женой N. N. и каждый вечер приносил мне все новые известия о своих наблюдениях и открытиях. В пятницу на страстной неделе он прибежал ко мне с торжествующей физиономией.
   – Накрыв! Доказав! N. N. со двора, а он в форточку, а я следом за N. N., вернув его додому да прямо в спальню…
   – Дурень же ты, дурень, Тарасе! Наробив ты соби лыха. Знай же, що се тоби не минеться даром: маленькая душонка Исаева отдаст тоби!..
   На следующий день, в страстную субботу Тарас был дома, а я получил официальное приглашение пожаловать к генерал-губернатору в таком-то часу разговеться. Спрашиваю Тараса, как тут быть?
   – Ты соби як знаєш, а я пойду в гости. В сумерки ко мне прибежал Герн, страшно озабоченный, взволнованный.
   – Где Тарас? – спрашивает меня торопливо.
   – Поехал, – говорю, – в гости.
   – Ради Бога, поскорей зовите его в квартиру. Жгите там все, что сколько-нибудь может повредить ему: на него Обручеву подан донос. Уже сделано распоряжение произвесть в его квартире обыск.
   Я бросился к знакомым, забрал Тараса и помчался с ним на Слободку. Он был совершенно покоен и даже подшучивал над собой. Приехали. Вывалил он мне целый ворох бумаг и несколько портретов: начатый портрет жены Герна и его самого.
   – Ну, що ж тут палыть? – обратился он ко мне. – Я, хотя и знал содержание чуть ли не всех писем к нему, но стал их пересматривать. Все они, по моему мнению, были самого невинного свойства.
   – И я тебе пытаю, – отвечал я вопросом на его вопрос, – що палыть?
   – Палы уси письма кн. Репниной.
   И все драгоценные для Тараса послания Варвары Николаевны, конечно, самые невинные, брошены в камин. Туда же полетели и еще некоторые бумаги, по выбору самого Тараса.
   Пытливо прочел я письма брата Василия, свои письма, письма Левицкого, Александрийского и др., но ровно ничего, по-моему, в них не было недозволенного, а тем более преступного, но Тарас командовал: «Палы!».
   – Но послухай же, мий голубе: як мы все спалим, то догадаються, що нас предупредили об обыске, да и стануть искать вынуватого. А не будет ли в таком разе в ответе Карл Иванович?
   – И то правда, – согласился Тарас. – буде! Пойидем до тебе, та там що-небудь спалым.
   Когда мы въезжали в город, то в Сакмарских воротах повстречали плац-адъютанта Мартынова, полицмейстера и еще какого-то военного. Мы догадались, что они едут в Слободку. Не смыкаючи очей провели мы эту ночь, но обыска у меня не было. Рано утром, прямо от Обручева приехал к нам после разговин Александрийский и рассказал все, что там происходило:
   – На меня, – говорил он, – внезапно накинулся Обручев: «А-а, так мы отвечаем пушками на вопли порабощенного народа о свободе! (Цитата из письма Александрийского к Ш-ку о бунте киргизов в 1848 г.) На обвахту! На белое, черное, синее море (поговорка Обручева). А Лазаревский здесь? А-а, в переписке с преступником: «Милый, любый мий», а? На обвахту! (Здесь Обручев смешал меня с братом Василием).
   В то же время всех присутствующих поразило необыкновенное внимание Обручева к прапорщику Исаеву. Несколько раз подходил он к нему, брал под руку, подводил к столу, любезно припрашивал: «Разговляйтесь, любезнейший, разговляйтесь». Тогда всем стало ясно, кто был этот любезнейший предатель.
   Значит, еще до рассвета часть взятых при обыске бумаг уже успели разобрать и доложить генерал-губернатору заодно с радостным благовестием о воскресении распятого за нас Спасителя!..
   В тот же день ко мне заезжали и другие знакомые и передавали, что Обручев высказывался перед своими приближенными об Исаеве в таких выражениях: «Мерзавец! Подлец! Но… что будешь делать? Я уверен, что этот негодяй и на меня послал донос. А в Петербурге я никого не имею за плечами, я, как Шевченко, человек маленький»…
   Обручев не ошибся: на него полетел другой донос шефу жандармов. В тот же день Шевченко потребовали в ордонанс-гаус и посадили на обвахту впредь до особого распоряжения, а 12-го мая отправили в Орскую крепость этапным порядком со строжайшим предписанием командиру 5 батальона следить за ним. Вскоре после высылки Шевченко уволен был и сам Обручев…
   К счастью для бедного Тараса, в Петербурге не признали нужным входить в глубь вещей и свели все обвинение к тому, что он нарушил высочайшее запрещение писать и рисовать и ходил иногда в партикулярном платье. Просидев в Орском каземате более месяца, по приговору военного суда, Шевченко был отправлен в Новопетровское укрепление и зачислен там рядовым в 1-й Уральский батальон в 4-ю роту.
 
   «Киевская Старина», 1899, №2

Как Тарас выпил две бутылки водки и как его «хоронили»
(На Сырдарье у ротного командира)

   В начале декабря 1883 года, но пути из Ташкента в Оренбург, мне довелось пробыть около четырех суток в г. Казалинске и там, неожиданно, познакомиться с бывшим ротным командиром покойного Тараса Гр. Шевченко, Егором Тимофеевичем Косаревым.
* * *
   Всех нас, гостей, собралось человек пять, – все, кроме меня, давние туркестанцы. Беседа наша, сразу же принявшая самый непринужденный, искренний характер и вращавшаяся сначала, как говорится, на «злобах дня» и на настоящем нашей среднеазиатской окраины, перешла затем к разговорам о ее былом.
* * *
   – А скажите, Егор Тимофеевич, – вот, вы видали и знавали здесь столько лиц, ну, а Шевченко вы не знавали?
   – Это – Тараса то Григорьевич? – Как не знать, помилуйте! – да, ведь, он у меня же, в Ново-Петровском в роте был…
   Из пятерых нас, собеседующих, будто бы нарочно, четверо оказалось украинских уроженцев, а потому понятно, с каким единодушием обратились мы, после этого заявления нашего почтенного Амфитриона, с просьбою рассказать, что он знает и помнит про нашего «Кобзаря».
* * *
   – С 1852 г. Шевченко стал все больше и больше вхож в наше маленькое общество, которое так, наконец, полюбило его, что без него не устраивалось, бывало, уже ничего, – были то обед или ужин по какому либо случаю, любительский спектакль, поездка на охоту, простое какое либо сборище холостяков, или певческий хор.
   Хор этот устраивали офицеры, и Шевченко, обладавший хорошим и чистым тенором и знавший много чудесных украинских песен, был постоянным участником этого хора, который, право же, очень и очень недурно певал и русские, и украинские песни, а по праздникам так и в церкви, на клиросе.
   Про обеды да ужины, которые, случалось, оканчивались иногда и попойками, в которых участвовал и Тарас, любивший, к сожалению, иногда таки выпить, или как он сам говаривал: «убить с горя муху», говорить не стоит: были они, как и все подобные обеды и ужины! Ну, а про те спектакли, в которых он принимал самое деятельное участие, как актер и декоратор, нельзя не вспомнить, – тем более, что без него, при всем увлечении и старании, с какими разучивали и играли свои роли прочие актеры-любители, вряд ли эта затея наша возбудила бы тот восторг, с каким встретила ее наша ново-петровская публика, которою всякий раз буквально битком наполнялась казарма, где шли спектакли.
   На первых двух спектаклях оба раза шла комедия Островского: «Свои люди, – сочтемся!» повторенная по общему и единогласному желанию всей публики. В комедии этой, кроме роли Рисположенского, которую взял на себя Шевченко, все роли, даже женские, играть в которых наши дамы не пожелали, исполнялись офицерами… Играл в ней, – смех, ей-Богу, вспоминать! – и я роль Подхалюзина, в костюме же которого в антрактах, сходил еще и в оркестр, чтобы играть на скрипке, без которой тот обойтись не мог; ну, да, ведь, по пословице: «охоту тешить – не беду платить!»…
   – Так как, надо вам сказать, – генеральной репетиции у нас не было, а на репетициях Шевченко никогда настояще не играл, то мы, понятно, и не знали, какой то выйдет из него Рисположенский? Но когда, на первом представлении, он появился на сцене закостюмированный да начал уже играть, так не только публика, но даже мы, актеры, пришли в изумление и восторг!… Ну, – поверите ли? – точно он преобразился?! ну, ничего в нем не осталось Тарасовского: ярыга, чистая ярыга того времени, – и по виду, и по голосу, и по ухваткам!…
   После первого спектакля, бывший тогда комендантом нашим, превосходный и умница человек, подполковник Маевский, – вечная ему память! – устроил для нас, актеров, и других офицеров и их семейств ужин, а затем танцы, продолжавшиеся до рассвета. – Так, вот, после этого ужина Маевский подошел к Шевченко, чокнулся с ним и правду сказал: «Богато тебя, Тарас Григорьевич, оделил Бог: и поэт-то ты, и живописец, и скульптор да еще, как оказывается, и актер… Жаль, голубчик мой, одного, – что не оделил он тебя счастьем!… – Ну, да Бог же не без милости, а казак не без счастья!»…
   Третий спектакль заключался в двух водевилях, игранных уже одними нижними чинами, которые, право же, весьма недурно исполнили свои роли. Шевченко, по мысли которого и устроился этот спектакль, которого он был и душой, сам однако в нем не играл, но зато разутешил публику таким неожиданным сюрпризом, что она от восторга чуть не спятила с ума! – Во время антракта вдруг поднимается занавес; музыка начинает играть плясовой малороссийский мотив, а на сцене появляются Тарас, переодетый в малоросса, и молодой прапорщик Б., переодетый в малороссиянку, да как «ушкварять» украинского трепака, так просто отдай все, да и мало! – От криков bis да аплодисментов едва казарма не развалилась: ей-Богу!… Надивил тогда Тарас нас всех своим искусством в пляске! – Потом, как узнали за ним и этот секрет, то по вечеринкам частенько таки упрашивали его проплясать своего трепака, и когда он бывал в духе или немножко, как говориться, – «под шофе», то бывало, и плясывал, и певал…
   – А Тарас-то частенько бывал «под шофе», как вы говорите, Егор Тимофеевич?…
   – Ну!… часто не часто, а бывал таки. Да «под шофе», это что! – пустяки: тогда одни только песни, пляски, остроумные рассказы. – А вот худо, когда, бывало, он хватит уже через край. А и это, хотя, правда, редко, а случалось с ним последние, этак года два, три… – Раз, знаете, летом выхожу я часа в три ночи вздохнуть свежего воздуха. Только вдруг слышу пение. – Надел я шашку, взял с собою дежурного, да и пошел по направлению к офицерскому флигелю, откуда неслись голоса. – И что же, вы думаете, вижу? Четверо несут на плечах дверь, снятую с петлей, на которой лежат два человека, покрытые шинелью, а остальные идут по сторонам и поют: «Святый Боже. Святый крепкий!» – точно хоронят кого. – «Что это вы, гг., делаете?» – спрашиваю их. – «Да, вот, говорят, гулянка у нас была, на которой двое наших, Тарас да поручик Б., легли костьми, – ну, вот, мы их и разносим но домам»… – Само собою разумеется, на другой день всех их, рабов божьих, и тех, кто хоронил, и тех, кого хоронили, кого посадили на гауптвахту, кого нарядили на дежурство… А то другой раз поехали мы как-то большой компанией на охоту, на Лбище. Это будет верстах, этак, в 15-ти от крепости, на крутом берегу, откуда открываются великолепные виды на Каспий и на острова Каменный и Куломинский и где, бывало, кишмя-кишат дупеля, куропатки, рябчики, утки. Взяли, разумеется, с собою и Тараса, который, – как теперь вижу его! – был еще тогда одет в равендучном пальто, а на голове имел тростниковую шляпу с широкими полями, им же самим сплетенную на Мангишлаке. Всей охотой заправлял комендант, страстный и хороший охотник.
   – Ну-с, приехали мы часа в 4 утра к развалинам какой-то старинной туркменской крепостцы; приказали здесь повару готовить нам обед; поверили по комендантским свои часы и разошлись в разные стороны охотиться, условившись к 12 ч. дня собраться к обеду. – Шевченко пошел однако не на охоту, которой вообще не любил, а на берег, неподалеку от крепостцы, чтобы рисовать морские виды. – К условленному часу собрались мы. Обед был уже готов.
   – «А ну-ка, гг., – говорит комендант, – теперь можно кажется выпить и по чарочке!… подай ка, – говорит казаку, – водку-то!» – Приносит тот четыре бутылки, в которых была порученная ему водка, но только три из них уже совсем пустые, а в четвертой, много-много, на донышке рюмки с две, а сам, разумеется, и лыка не вяжет. – «А где же однако Шевченко, гг.?» – вспомнил кто-то из охотников. – Пошли искать его и находят на берегу: портфель с набросанным рисунком лежит подле, а сам он непробудно спит. – Оказалось, что он с козаком выпили четыре бутылки водки!… Смеху тут и шуткам не было конца; но мне, знаете ли, было и больно, и досадно за него: ну, пусть бы еще козак-то, простой, – необразованный человек… а он-то?!… Так, знаете, на арбе, в бесчувственном состоянии, привезли его в крепость. На другой день, сгоряча, я нарядил его не в очередь в караул. – Суток трое после того не говорил даже с ним; ну, а затем, призываю его к себе: – «Бога, – говорю, – ты не боишься, Тарас Григорьевич! Хотя бы малость себя же поберег! – Ведь, пред тобой еще целая жизнь!»
   – Да на что мне эта жизнь? говорит, – кому она нужна?!… со свету бы поскорей!…
   Ну-с, вот, таким то манером жили мы поживали да про крымскую войну читали, как, вдруг, точно гром с неба! – получаем известие о смерти Императора Николая Павловича. Пригорюнились таки мы все при этом, а очень, очень многие таки и сплакнули-с… ну, а потом, мало-по-малу, ободрились: новый царь, новые, значит, милости! Ободрился при этом и наш Тарас. Но проходит год, проходит коронация, получается и манифест, а про Тараса, как говорится, ни гугу! Запечалился он тогда, бедняга, так запечалился, что иногда, верите ли, я побаивался, как бы он и руку на себя не наложил?! Вот, в эту-то пору он и стал особенно попивать горькую; а до того когда-когда, разве уже в компании!… Часто в эту пору я и уговаривал, и утешал его, что «Бог де не без милости», так только, бывало, махнет рукой да скажет: «для всех, да только, видно, не для меня!»
   По поздней осени 1856 г. отправился я в отпуск, в Уральск; женился там, а по весне 1857 г. опять вернулся в Ново-Петровск, где застал Тараса в добром здоровье и как будто немножечко ставшего подобрей. Получил он, изволите видеть, несколько писем от разных друзей и от какой-то даже графини, которые утешали его надеждою на скорый возврат до дому. Он сам мне и показывал эти письма…
   Тут опять произошла смена рот: 4-ю отправили в Уральск, а мне велели принять прибывшую на ее место, 2-ю, куда я и перевел Шевченко, чего и он да и я сам хотел, чтобы уже, знаете, не расставаться нам. Так и прожили мы с ним до августа, когда, не помню уже какого числа, вдруг получается распоряжение: отправить рядового Шевченко в г. Уральск, а оттуда уволить со службы, возвратив в первобытное состояние. О радости его при этом не стану уже и говорить. Радовались за него многие, а уж особенно я, хотя мне было и очень грустно с ним расставаться: ведь, столько лет прожили вместе, делили столько горя и радости… да и хороший, сердечный, даровитый человек был Тарас, хотя, как верно заметил Маевский, судьба и оделила его всем, кроме счастья!… Крепко-крепко обнялся я на прощанье с Тарасом, провожая его в путь и усаживая на почтовую лодку, на которой он отправился в Уральск. Больше мы уже с ним, вечная ему память! не встречались.
 
   «Киевская старина», 1889, №3

Сто пельменей
(Воспоминания Н. И. Усковой о Т. Г. Шевченко)

   Наталья Ираклиевна Ускова с вдохновенным Кобзарем провела лишь первые годы своего детства и самолично немного удержала в памяти о событиях того счастливого, по ее заявлению, времени, когда Тарас Григорьевич был для нее другом – няней; но постоянно повторяемые рассказы и воспоминания ее родителей, которые прожили с Шевченко в Новопетровском укреплении последние пять лет его ссылки до самого его освобождения, много пополнили сведения, касающиеся той жизни поэта.
* * *
   Отец Натальи Ираклиевны Ираклий Александрович Усков до 1853 года служил в Оренбурге, состоя адъютантом при главном начальнике Оренбургского края гр. В. А. Перовском. В 1853 году он был назначен комендантом Новопетровского укрепления и, прибыв туда, нашел Т. Г. Шевченко, в качестве рядового, в жалком положении: ближайшие начальники обращались с ним слишком строго[26].