— Пока я с тобой, — серьезно повторил он, — с тобой ничего не будет.
— Ага. Если это шантаж, то я ведь и так не собираюсь уходить.
— Считай, что шантаж. У вас всегда называется шантажом то, что у нас называется гарантиями.
Он ничего не рассказывал о себе. Это и хорошо, она много рассказывала сама, — чего там, она всегда лучше умела говорить, чем слушать. Очень много было нерассказанного. Брянск, бабушка, которую она любила больше матери, брат Мишка, с которым никогда нельзя было разговаривать — он принадлежал к трудной породе постоянно защищающихся людей, уязвленных с самого начала и непоправимо, и в математику свою ушел только потому, что она идеально защищала от всего, позволяла быть высокомерным, отрицать все, чего нельзя просчитать… Ты знаешь этот тип? Их же полно на самом деле. Я их очень часто наблюдаю в ЖЖ. Извини, программеров среди них тоже страшное количество. Специфический фольклор, многословные шуточки, насквозь рациональное мышление, чистая механика, талмудизм, каббала… Кстати, они часто евреи. Тебе никогда не приходило в голову, что Бог, которого они вечно обвиняют в нетерпимости, тоталитарности и всем прочем, — гораздо терпимее, чем они все? Потому что в их мире просто нет места тому, чего они не понимают. Говоря, что они не верят, — они ведь на самом деле отрицают НАШЕГО Бога, а своего не дают тронуть никому. Страшно подумать, какой у них Бог. Что-то совершенно безвидное, безводное… Мишка вечно издевался, что я хожу в церковь. Он сам не мог там и минуты вынести. Вечно приставал с вопросами, как Бог терпит.
— Что?
— Ну, все это… У него была к нему масса претензий. Вот к реальности без Бога — никаких претензий, а к Богу — масса. Улавливаешь? У меня почему-то никогда не было вопроса, почему он терпит. Я же понимала, что он не терпит. В конце концов, есть я, мне вложено какое-то нравственное чувство, которое было бы совершенно неоткуда взять, если бы мир только этим, вот только этим, — она показала на окно, — и ограничивался. Сидит человек в окопе и спрашивает: как это маршал Жуков все это терпит?!
— Ты что, видишь его похожим на маршала Жукова?
— Нет, конечно, Боже упаси. Я думаю, он такой… капитан Тушин.
— Но тогда над ним должен быть еще кто-то?
— Обязательно. Вот такой, который этим рисуется… математикам… Суперкомпьютер, черный метеорит, башня в пустыне. Я всегда понимала, что есть человеческий Бог — и Бог всего остального, и к человеческому нельзя приставать с претензиями за все остальное. Если что-то терпит — значит, руки не дошли. С такими бойцами — какие вообще вопросы?
— А брат давно уехал?
— Пять лет. Три года назад родителей забрал. Очень успешный, я не удивлюсь, если он Нобелевку получит. Мишка в принципе очень приличный человек. Я просто никогда не могла с ним разговаривать. Слушай, а у вас верят во что-нибудь?
— Да у нас почти все, как у вас. В этом смысле точно.
— И как по-вашему Бог? Тоже тридцать три слога?
— Нет. У нас несколько слов на самом деле.
— В смысле? Отец, сын и дух святой?
— Нет, немножко не так.
— А как? Язычество?
— Тоже нет. Ну, это трудно объяснить… В принципе почти как у вас — троеипостасность. Только у вас отец, сын и дух, а у нас отец, мать и дитя.
— Слушай, как интересно.
— Ну да… это точней, кажется… Есть Бог, который делает. Так называемый Кракатук — в честь его наши вулкан у вас назвали.
— И еще орех.
— Ну да, потом орех… Богу действий поклоняются люди действий. Есть Бог, который думает, но не вмешивается. То есть у него как бы отдельно разум и чувства. Иногда берет верх одно, иногда другое. Это женская сущность, она успокаивает, проливает жир на волны, удерживает от резких движений.
— А называется как? Каракатица?
— Не кощунствуй, она называется Аделаида. Как известный мыс и соответствующая звезда.
— И внезапно в трубке завыло: «Аделаида, Аделаида»…
— Да, да. Именно так. Очень хороший стих.
— Он что, ваш?
— Бродский-то? Нет, ваш. Просто ему однажды по ошибке позвонили. Ошиблись номером. С тех пор он все думал, что Бог с ним разговаривает, а Бог понял, что его плохо слышно, и стал звонить по другим телефонам.
— А дитя? Дитя какого пола?
— Дитя еще не имеет пола, оно ребенок. Его зовут… сложный звук, такой лепечущий. Его очень трудно повторить в земных условиях.
— А у вас?
— У нас запросто, у нас тяготение меньше. Я тут знаешь, в первые дни как мучился? По-вашему это будет примерно… — Он приподнялся в кровати, вытянул шею и напрягся. — Ты-лын-гун, вот так примерно. Даже ты-гын-гун. Но это и у нас трудно произносится. Ему редко молятся поэтому. Да он, собственно, и не делает ничего. Это третья ипостась, она, как ребенок, все понимает, но ничего не может объяснить. Только плачет.
— Почему плачет?
— Ну, людей жалко… вообще всех жалко… Почему ребенок все время плачет?
— Есть хочет.
— Неправда, он иногда поест и все равно плачет. Ты же знаешь.
— Подуша в первый год вообще не плакала. Все умилялись, какой спокойный ребенок.
— Нет, просто очень деликатный. Наверняка она все понимала, но считала неприличным привлекать к себе внимание.
— Игорь, ты лынгун.
— В смысле?
— В смысле врешь все. Ты это сейчас импровизируешь или давно сочинил?
— Дура ты, Катя, и всегда будешь дура. Я тебя, как слетаем туда в отпуск, в храм свожу.
— А что, на всех троих один храм? На Кракатука, Аделаиду и Тыгынгуна?
— Да, они же в одном доме живут. В храме очень красиво, есть кухня, ванная, все как у людей… Большая комната… В центре колыбелька висит, в колыбельку можно записочку положить.
— И что, исполняется?
— Когда как. Он же читать не умеет. Лучше Аделаиду просить.
— Исполняется?
— Чаще нет… но просто становится ясно, что и не надо было.
— Интересно, ты обо мне просил?
— Зачем? Я же знал, что ты будешь. У меня все с детства так складывалось, чтобы тебя встретить. Много было всяких знаков, предвестий…
— Типа?
— Не скажу. Вы будете смеяться. Вы всегда смеетесь, у вас ничего святого.
— Игорь! Вот тебе крест!
— Ну, мелкие какие-то предвестия. Боги же тонко работают, не грубо… Например, идешь по улице, размышляешь о будущем — и вдруг вопль: «Ка-а-атька!».
— Почему?
— А это у нас так называется блюдо такое, вроде фруктового коктейля. «Ка-а-атька!». Ну, подойдешь, купишь, а потом подумаешь: не случайно все это, не случайно…
— Но ведь это и все остальные слышат! Если у вас так называется коктейль!
— Все слышат, да. Но о будущем в этот момент размышляю я один.
«Бля-а-ди!» — заорали внизу. — «Ка-азлы!».
Катька расхохоталась.
— Ты представляешь, — выговорила она сквозь смех, — ты представляешь, если кто в этот момент размышлял о будущем?
— А что, — сказал он, почесывая нос, как обычно делал в задумчивости. — Очень похоже на правду.
…Теперь она не убегала от него вот так, сразу: надо было как следует попрощаться, чтобы не рвать по живому. Они никогда не пили перед близостью, но после нее, перед расставанием, — почти всегда. Рядом с его домом была забегаловка без названия, вечно пустое кафе с поразительной дешевизной: меню всегда было одинаковое — рассольник, котлеты, омлет с горошком, две водки на выбор — «Флагман» и «Гжелка», — еще какая-то бормотуха и непременный «напиток», розовый, блеклый и на цвет, и на вкус. Они стояли там по полчаса, — денег на китайские рестораны уже не хватало, да и ни к чему было их тратить на китайские рестораны.
— Знаешь, почему тут такой тусклый свет? — спросил он однажды.
— Маскировка?
— Нет. Просто все эти люди — кассирша, бомж с бомжихой вон в углу, повариха тоже, — выловлены из Свибловских прудов, что на улице Нансена.
— В смысле покойники?
— Ну конечно. Ты заметила, что здесь цены, как пять лет назад? Теперь таких нет.
— Что, рассольник тоже… из покойников?
— Да нет, почему. Они нормально, честно работают. Просто человек, которого не устраивает текущая реальность, идет и топится в Свибловском пруду. Это место магическое, вроде Китеж-озера. После этого можно вернуться сюда, но уже в своем настоящем качестве.
— А иначе никак?
— Ну а как иначе? У вас тут нельзя просто так своим делом заниматься… Если хочешь быть самим собой и получать за это деньги — пожалуйста, Свибловский пруд.
— Ты хочешь сказать… что я тоже не своим делом занята?
— А ты хочешь сказать, что рисовать для таргет-групп и есть твое предназначение? Иллюстрировать статьи про MBA?
— Наверное…
— Нет, мать. Я о тебе лучшего мнения.
— И что мне теперь, в Свибловский пруд?
— Почему, не обязательно. Можно ходить сюда. После тридцатого посещения произойдут значительные подвижки.
— И «Офис» закроется?
— Может, и так, а может, еще что-нибудь откроется… Хотя, по совести говоря, вряд ли. Не такое сейчас время, чтобы открывалось что-нибудь…
— И что, после смерти попадаешь в забегаловку?
— Если всю жизнь хотел в ней работать, правильно кормить правильных людей, — да. А чего тут плохого? Может, кассирша всю жизнь была надзирательницей или вообще воспитательницей в детском саду, а ей хотелось приносить радость людям.
— А эти двое тоже хотели быть бомжами?
— Господи, да везде жизнь, — неожиданно громким и сильным голосом сказала бомжиха, обнимая бомжа.
Больше всего ее поражали теперь эти совпадения реальности с их мыслями и разговорами. После они еще немного погуляли по Свиблову — он показывал ей район; удивительно уютны были желтые и красные окна, она всегда больше всего любила смотреть на вечерние окна и еще на листву, зеленеющую в свете фонаря. И кое-где она еще зеленела — только горящие фонари попадались все реже.
— А это дом кружащегося мальчика, — сказал Игорь возле длинной серой семиэтажки, тянувшейся от метро до поворота на улицу Нансена.
— Какого мальчика?
— Такой особенный мальчик, я тебе его сейчас покажу. Но это ужасная тайна.
— Где он кружится?
— На втором этаже. Сейчас как раз… — Он взглянул на часы. — Он обычно с семи до десяти. Так что все увидишь.
Они дошли до середины дома.
— Отойдем, а то не видно… Лучше всего с другой стороны…
Они перешли Снежную. На втором этаже, прямо над козырьком третьего подъезда, светилось окно, слева и справа темнели два тусклых квадрата.
— Он, по-моему, один живет. Там должна быть двухкомнатная квартира, но ни в другой комнате, ни в кухне света нет. Сейчас, погоди.
— Ага. Если это шантаж, то я ведь и так не собираюсь уходить.
— Считай, что шантаж. У вас всегда называется шантажом то, что у нас называется гарантиями.
Он ничего не рассказывал о себе. Это и хорошо, она много рассказывала сама, — чего там, она всегда лучше умела говорить, чем слушать. Очень много было нерассказанного. Брянск, бабушка, которую она любила больше матери, брат Мишка, с которым никогда нельзя было разговаривать — он принадлежал к трудной породе постоянно защищающихся людей, уязвленных с самого начала и непоправимо, и в математику свою ушел только потому, что она идеально защищала от всего, позволяла быть высокомерным, отрицать все, чего нельзя просчитать… Ты знаешь этот тип? Их же полно на самом деле. Я их очень часто наблюдаю в ЖЖ. Извини, программеров среди них тоже страшное количество. Специфический фольклор, многословные шуточки, насквозь рациональное мышление, чистая механика, талмудизм, каббала… Кстати, они часто евреи. Тебе никогда не приходило в голову, что Бог, которого они вечно обвиняют в нетерпимости, тоталитарности и всем прочем, — гораздо терпимее, чем они все? Потому что в их мире просто нет места тому, чего они не понимают. Говоря, что они не верят, — они ведь на самом деле отрицают НАШЕГО Бога, а своего не дают тронуть никому. Страшно подумать, какой у них Бог. Что-то совершенно безвидное, безводное… Мишка вечно издевался, что я хожу в церковь. Он сам не мог там и минуты вынести. Вечно приставал с вопросами, как Бог терпит.
— Что?
— Ну, все это… У него была к нему масса претензий. Вот к реальности без Бога — никаких претензий, а к Богу — масса. Улавливаешь? У меня почему-то никогда не было вопроса, почему он терпит. Я же понимала, что он не терпит. В конце концов, есть я, мне вложено какое-то нравственное чувство, которое было бы совершенно неоткуда взять, если бы мир только этим, вот только этим, — она показала на окно, — и ограничивался. Сидит человек в окопе и спрашивает: как это маршал Жуков все это терпит?!
— Ты что, видишь его похожим на маршала Жукова?
— Нет, конечно, Боже упаси. Я думаю, он такой… капитан Тушин.
— Но тогда над ним должен быть еще кто-то?
— Обязательно. Вот такой, который этим рисуется… математикам… Суперкомпьютер, черный метеорит, башня в пустыне. Я всегда понимала, что есть человеческий Бог — и Бог всего остального, и к человеческому нельзя приставать с претензиями за все остальное. Если что-то терпит — значит, руки не дошли. С такими бойцами — какие вообще вопросы?
— А брат давно уехал?
— Пять лет. Три года назад родителей забрал. Очень успешный, я не удивлюсь, если он Нобелевку получит. Мишка в принципе очень приличный человек. Я просто никогда не могла с ним разговаривать. Слушай, а у вас верят во что-нибудь?
— Да у нас почти все, как у вас. В этом смысле точно.
— И как по-вашему Бог? Тоже тридцать три слога?
— Нет. У нас несколько слов на самом деле.
— В смысле? Отец, сын и дух святой?
— Нет, немножко не так.
— А как? Язычество?
— Тоже нет. Ну, это трудно объяснить… В принципе почти как у вас — троеипостасность. Только у вас отец, сын и дух, а у нас отец, мать и дитя.
— Слушай, как интересно.
— Ну да… это точней, кажется… Есть Бог, который делает. Так называемый Кракатук — в честь его наши вулкан у вас назвали.
— И еще орех.
— Ну да, потом орех… Богу действий поклоняются люди действий. Есть Бог, который думает, но не вмешивается. То есть у него как бы отдельно разум и чувства. Иногда берет верх одно, иногда другое. Это женская сущность, она успокаивает, проливает жир на волны, удерживает от резких движений.
— А называется как? Каракатица?
— Не кощунствуй, она называется Аделаида. Как известный мыс и соответствующая звезда.
— И внезапно в трубке завыло: «Аделаида, Аделаида»…
— Да, да. Именно так. Очень хороший стих.
— Он что, ваш?
— Бродский-то? Нет, ваш. Просто ему однажды по ошибке позвонили. Ошиблись номером. С тех пор он все думал, что Бог с ним разговаривает, а Бог понял, что его плохо слышно, и стал звонить по другим телефонам.
— А дитя? Дитя какого пола?
— Дитя еще не имеет пола, оно ребенок. Его зовут… сложный звук, такой лепечущий. Его очень трудно повторить в земных условиях.
— А у вас?
— У нас запросто, у нас тяготение меньше. Я тут знаешь, в первые дни как мучился? По-вашему это будет примерно… — Он приподнялся в кровати, вытянул шею и напрягся. — Ты-лын-гун, вот так примерно. Даже ты-гын-гун. Но это и у нас трудно произносится. Ему редко молятся поэтому. Да он, собственно, и не делает ничего. Это третья ипостась, она, как ребенок, все понимает, но ничего не может объяснить. Только плачет.
— Почему плачет?
— Ну, людей жалко… вообще всех жалко… Почему ребенок все время плачет?
— Есть хочет.
— Неправда, он иногда поест и все равно плачет. Ты же знаешь.
— Подуша в первый год вообще не плакала. Все умилялись, какой спокойный ребенок.
— Нет, просто очень деликатный. Наверняка она все понимала, но считала неприличным привлекать к себе внимание.
— Игорь, ты лынгун.
— В смысле?
— В смысле врешь все. Ты это сейчас импровизируешь или давно сочинил?
— Дура ты, Катя, и всегда будешь дура. Я тебя, как слетаем туда в отпуск, в храм свожу.
— А что, на всех троих один храм? На Кракатука, Аделаиду и Тыгынгуна?
— Да, они же в одном доме живут. В храме очень красиво, есть кухня, ванная, все как у людей… Большая комната… В центре колыбелька висит, в колыбельку можно записочку положить.
— И что, исполняется?
— Когда как. Он же читать не умеет. Лучше Аделаиду просить.
— Исполняется?
— Чаще нет… но просто становится ясно, что и не надо было.
— Интересно, ты обо мне просил?
— Зачем? Я же знал, что ты будешь. У меня все с детства так складывалось, чтобы тебя встретить. Много было всяких знаков, предвестий…
— Типа?
— Не скажу. Вы будете смеяться. Вы всегда смеетесь, у вас ничего святого.
— Игорь! Вот тебе крест!
— Ну, мелкие какие-то предвестия. Боги же тонко работают, не грубо… Например, идешь по улице, размышляешь о будущем — и вдруг вопль: «Ка-а-атька!».
— Почему?
— А это у нас так называется блюдо такое, вроде фруктового коктейля. «Ка-а-атька!». Ну, подойдешь, купишь, а потом подумаешь: не случайно все это, не случайно…
— Но ведь это и все остальные слышат! Если у вас так называется коктейль!
— Все слышат, да. Но о будущем в этот момент размышляю я один.
«Бля-а-ди!» — заорали внизу. — «Ка-азлы!».
Катька расхохоталась.
— Ты представляешь, — выговорила она сквозь смех, — ты представляешь, если кто в этот момент размышлял о будущем?
— А что, — сказал он, почесывая нос, как обычно делал в задумчивости. — Очень похоже на правду.
…Теперь она не убегала от него вот так, сразу: надо было как следует попрощаться, чтобы не рвать по живому. Они никогда не пили перед близостью, но после нее, перед расставанием, — почти всегда. Рядом с его домом была забегаловка без названия, вечно пустое кафе с поразительной дешевизной: меню всегда было одинаковое — рассольник, котлеты, омлет с горошком, две водки на выбор — «Флагман» и «Гжелка», — еще какая-то бормотуха и непременный «напиток», розовый, блеклый и на цвет, и на вкус. Они стояли там по полчаса, — денег на китайские рестораны уже не хватало, да и ни к чему было их тратить на китайские рестораны.
— Знаешь, почему тут такой тусклый свет? — спросил он однажды.
— Маскировка?
— Нет. Просто все эти люди — кассирша, бомж с бомжихой вон в углу, повариха тоже, — выловлены из Свибловских прудов, что на улице Нансена.
— В смысле покойники?
— Ну конечно. Ты заметила, что здесь цены, как пять лет назад? Теперь таких нет.
— Что, рассольник тоже… из покойников?
— Да нет, почему. Они нормально, честно работают. Просто человек, которого не устраивает текущая реальность, идет и топится в Свибловском пруду. Это место магическое, вроде Китеж-озера. После этого можно вернуться сюда, но уже в своем настоящем качестве.
— А иначе никак?
— Ну а как иначе? У вас тут нельзя просто так своим делом заниматься… Если хочешь быть самим собой и получать за это деньги — пожалуйста, Свибловский пруд.
— Ты хочешь сказать… что я тоже не своим делом занята?
— А ты хочешь сказать, что рисовать для таргет-групп и есть твое предназначение? Иллюстрировать статьи про MBA?
— Наверное…
— Нет, мать. Я о тебе лучшего мнения.
— И что мне теперь, в Свибловский пруд?
— Почему, не обязательно. Можно ходить сюда. После тридцатого посещения произойдут значительные подвижки.
— И «Офис» закроется?
— Может, и так, а может, еще что-нибудь откроется… Хотя, по совести говоря, вряд ли. Не такое сейчас время, чтобы открывалось что-нибудь…
— И что, после смерти попадаешь в забегаловку?
— Если всю жизнь хотел в ней работать, правильно кормить правильных людей, — да. А чего тут плохого? Может, кассирша всю жизнь была надзирательницей или вообще воспитательницей в детском саду, а ей хотелось приносить радость людям.
— А эти двое тоже хотели быть бомжами?
— Господи, да везде жизнь, — неожиданно громким и сильным голосом сказала бомжиха, обнимая бомжа.
Больше всего ее поражали теперь эти совпадения реальности с их мыслями и разговорами. После они еще немного погуляли по Свиблову — он показывал ей район; удивительно уютны были желтые и красные окна, она всегда больше всего любила смотреть на вечерние окна и еще на листву, зеленеющую в свете фонаря. И кое-где она еще зеленела — только горящие фонари попадались все реже.
— А это дом кружащегося мальчика, — сказал Игорь возле длинной серой семиэтажки, тянувшейся от метро до поворота на улицу Нансена.
— Какого мальчика?
— Такой особенный мальчик, я тебе его сейчас покажу. Но это ужасная тайна.
— Где он кружится?
— На втором этаже. Сейчас как раз… — Он взглянул на часы. — Он обычно с семи до десяти. Так что все увидишь.
Они дошли до середины дома.
— Отойдем, а то не видно… Лучше всего с другой стороны…
Они перешли Снежную. На втором этаже, прямо над козырьком третьего подъезда, светилось окно, слева и справа темнели два тусклых квадрата.
— Он, по-моему, один живет. Там должна быть двухкомнатная квартира, но ни в другой комнате, ни в кухне света нет. Сейчас, погоди.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента