– Еще хочешь? – спросил он наконец, доев сам.
   Она с подчеркнутой решимостью, словно боясь передумать, покрутила головой.
   – Нон! Нон!
   – А это? – кивнул он на корку, все еще лежавшую на середине тужурки.
   – Джулия нон.
   – Тогда давай так: пополам.
   – Вас ист дас – пополям?
   Девушка вопросительно сморщила носик. Солнце светило ей в лицо, и она невольно гримасничала, словно шутя дразнила Ивана.
   Он разломил корку и одну часть дал ей. Она нерешительно взяла и, откусив маленький кусочек, посасывала его.
   – Карашо. Гефтлинген чоколядо.
   – Да уж при такой жизни и хлеб – шоколад.
   – Джулия бежаль Наполи – кушаль чоколядо. Хляб биль мале – чоколядо много, – сказала она, щуря темные, как ночь, глаза.
   Иван не понял:
   – Бежала в Неаполь?
   – Си. Рома бежаль. От отэц бежаль.
   – От отца? Почему?
   – А, уна… Една историй, – неохотно отозвалась она, еще откусила кусочек и пососала его. Потом с чрезмерным вниманием осмотрела корку. – Отэц хотель плехой марито. Русско – сто муж.
   Муж! Это слово неожиданно укололо его сознание, он сжал челюсти и нахмурился. Она, видимо, почувствовала это, с лукавинкой в глазах искоса взглянула на его омрачившееся лицо и усмехнулась:
   – Нон марито. Синьор не биль муж. Джулия не хотель синьор Дзангарини.
   Иван, все еще хмурясь, спросил:
   – А почему не хотела?
   – О, то биль уно сегрето.
   – Какой секрет?
   Она, бросая смешливые взгляды то по сторонам, то исподлобья на него, сосала корку, а он сидел, уставившись в землю, и дергал с корнями пучки травы.
   – О, сегрето! Маленько сегрето. Джулия любиль, любиль… как ето русско?.. Уно джовинотто – парень Марио.
   – Вот как? – сказал он и отбросил вырванный пучок травы, ветер сразу рассеял в воздухе травинки. Иван повернулся боком. Теперь он почему-то не хотел смотреть на нее и лишь мрачно слушал. А она, будто не чувствуя этой перемены в нем, говорила:
   – Карашо биль парень. Джулия браль пистоля, бежаль Марио Наполи. Наполи гуэрро, война. Итальяно шиссен дойч. Джулия шиссен, – она вздохнула. – Партыджано итальяно биль мало, тэдэски мнего.
   – Что, против немцев воевали? – догадался Иван.
   – Си. Да.
   – Ого! – сдержанно удивился он и спросил: – А где же теперь твой Марио?
   Она ответила не сразу, поджав колени к груди, гибкими руками обхватила длинные ноги и, положив на них подбородок, посмотрела вдаль:
   – Марио фу уччизо.
   – Убили?
   – Си.
   Они помолчали. Иван уже превозмог свою скованность, взглянул на нее. Она, став серьезной, выдержала этот взгляд. Потом глаза ее начали заметно теплеть под его взглядом. Недолгая печаль в них растаяла, и она рассмеялась.
   – Почему Иван смотри, смотри?
   – Так.
   – Что ест так?
   – Так есть так! Пошли в Триест.
   – О, Триесте! – она легко вскочила с травы. Он также встал, с неожиданной бодростью размашисто перекинул через плечо тужурку. По огромному полю маков они пошли вниз.
   Солнце припекало все больше. Тень от Медвежьего хребта постепенно укорачивалась в долине, знойное пепельное марево дрожало на дальнем подножии горы, окутывало лесные склоны. Только снежные хребты вверху ярко сияли, выставив, как напоказ, каждое блеклое пятно на своих пестрых боках.
   – Триесте карашо. Триесте партыджано! Триесте море! – оживленно лепетала Джулия и, очевидно, от избытка переполнявших ее радостных чувств запела:
   Ми пар ди удире анкора, Ля воче туа, им мэдзо ай фьорд [32]
   Она негромко, но очень приятно выводила напевные слова. Он не знал, что это была за песня. Мелодичные ее переливы напоминали мерное волнение моря. Что-то безмятежное и доброе, очаровывая, влекло за собой…
   Пэр нон софрире, Пэр нон морире, Но ти пенсо, э эти амо…
   [33]
   Иван затаив дыхание слушал этот мелодичный отголосок другого, неведомого мира, как вдруг девушка оборвала песню и повернулась к нему:
   – Иван! Учит Джулия «Катуша»!
   – «Катюшу»?!
   – Си. «Катушу».
   Ра-а-сцетали явини и гуши, По-о-пили туани над экой… —
   пропела она, откинув голову, и он засмеялся: так это было неправильно и по-детски неумело, хотя мелодия у нее получалась неплохо.
   – Почему Иван смехио? Почему смехио?
   – Расцветали яблони и груши, – четко выговаривал он. – Поплыли туманы над рекой.
   Она со смешинкой в глазах выслушала и закивала головой:
   – Карашо. Понималь.
   Ра-асцетали явини и груши… —
   – Вот теперь лучше, – сказал он. – Только не явини, а яблони, понимаешь? Сад, где яблоки.
   – Да, понималь.
   С усердием школьницы она начала петь «Катюшу», отчаянно перевирая слова, и оттого ему было смешно и хорошо с ней, будто с веселым, ласковым, послушным ребенком. Он шел рядом и все время улыбался в душе от тихой и светлой человеческой радости, какой не испытывал уже давно. Неизвестно откуда и почему родилась эта его радость – то ли от высокого ясного неба, щедрого солнца, то ли от картинного очарования гор или необъятности простора, раскинувшегося вокруг, а может, от невиданного торжества маков, удивительно крепкий аромат которых наполнял всю долину. Казалось, чем-то праздничным, сердечным дышало все среди этих гор и лугов, не верилось даже в опасность, в плен и возможную погоню и почему-то думалось: не приснился ли ему весь минувший кошмар лагерей с эсэсманами, со смертью, смрадом крематориев, ненавистным лаем овчарок? А если все это было на самом деле, то как рядом с ним могла существовать на земле эта первозданная благодать
   – какая сила жизни сберегла ее чистоту от преступного безумия людей? Но то отвратительное, к сожалению, не приснилось, оно не было призраком – их разрисованная полосами одежда ежеминутно напоминала о том, что было и от чего они окончательно еще не избавились. И тут, среди благоухающей чистоты земли, эта их одежда показалась Ивану такой ненавистной, что он сорвал с себя куртку и прикрыл ее тужуркой. Джулия перестала петь и, улыбнувшись, осмотрела его слегка загоревшие, широкие плечи.
   – О, Эрколе! Геркулес! Руссо Геркулес!
   – Какой Геркулес. Доходяга! – скромно возразил. Иван.
   – Нон, нон! Геркулес!
   Она шутливо хлопнула его по голой спине и обеими руками сжала опущенную вниз руку.
   – Сильно, карашо, руссо. Почему плен шель?
   – Шел! Вели, вот и шел.
   – Надо бить фашисте! – она решительно взмахнула в воздухе маленьким кулачком.
   – Бил, пока мог. Да вот…
   Подняв локоть, он повернулся к ней другим боком, и на ее подвижном личике сразу отразилась жалость, почти испуг.
   – Ой, ой! Санта Мария!
   – Вот и Геркулес, – вздохнул он.
   – Болно? – бережным прикосновением она осторожно пощупала огромный широкий рубец – след ножевого штыка. Он решительно потер бок.
   – Уже нет. Отболело.
   – Ой, ой!
   – Да ты не бойся, чудачка, – ласково сказал он. – А ну сильней.
   Она никак не осмеливалась, и он, взяв в ладонь ее тонкие пальцы, надавил ими на шрам. Джулия испуганно вскрикнула и прижалась к нему. Иван придержал девушку за плечи, и это короткое прикосновение опять заставило его поспешно отстраниться от нее. «Нет, так нельзя! Нельзя себя распускать! Надо скорее уходить».
   – Вот что, – нахмурившись, сказал Иван, коротко взглянув на Джулию. – Надо быстрее идти, понимаешь?
   – Я, – согласилась она, усмехнувшись и с какой-то испуганно-затаенной мыслью глядя ему в глаза.

17

   Они спустились по склону от верхней границы луга к его середине. Тут маки начали постепенно редеть, уступая место другим цветам. Кое-где сидели скопления душистых незабудок, качались на ветру колокольчики, от густого аромата желтой азалии кружилась голова. Местами в цветочных зарослях попадались каменистые плеши, возле них всегда было много колючей щебенки, особенно докучавшей его босым ногам. Иван начал осторожнее выбирать путь, поглядывая под ноги. Один раз перед-его глазами в траве сверкнула красная капля, он нагнулся – между зубчатыми листочками рдело несколько крупных ягод земляники. Только он сорвал их, как рядом увидел еще такие же красные ягоды. Тогда Иван положил тужурку, присел; Джулия тоже со счастливым криком бросилась собирать ягоды.
   Их было много – крупных, сочных, почти всюду спелых. Иван и Джулия собирали и ели их – жадно, пригоршнями, забыв о погоне и об опасности. Прошло немало времени, солнце передвинулось на другую сторону неба и в упор освещало долину с перелесками и изрезанный извилинами расселин Медвежий хребет.
   Обливаясь потом, Иван ползал на коленях, раздвигая руками траву, когда услышал позади шаги Джулии. Он оглянулся и, вытирая лоб, сел на землю. Пряча в живых глазах лукавую усмешку, девушка быстро подошла к нему, опустилась на колени и развернула уголок своей куртки. На измазанной земляничным соком поле краснела рассыпчатая кучка ягод.
   – Битте, руссо Иван, – нарочито жеманно предложила она.
   – Ну зачем? Я уже наелся!
   – Нон, нон. Эссэн! Эссэн!
   Захватив в горсть ягод, она почти силой заставила его съесть их. Потом съела немного сама и снова поднесла горсть к его рту. Ягоды из ее рук имели почему-то совсем другой вкус, чем съеденные по одной. Он вобрал их в рот губами и шутливо прихватил зубами теплую душистую кожицу ее ладони.
   Джулия озорно пригрозила:
   – Нон, нон!
   Остатки они доели сообща. Встав с травы, Иван поднял лежавшую в маках тужурку.
   – Айда?
   – Айда, – согласно подхватила она.
   Довольные друг другом и как-то сблизившиеся, они пошли дальше. Джулия доверчиво положила руку на его плечо.
   – Земляника – это хорошо, – сказал он, нарушая тихое, доброе, но почему-то неловкое молчание. – Я до войны не одно лето ею кормился. Земляника да молоко.
   – О, руссо – веджитариани! – удивилась она. – Джулия нон веджитариани. Джулия любиль бифштекс, спагетти, омлет.
   – Макароны еще, – добавил он, и оба засмеялись.
   – Я, я, макарони, – подтвердила она и задорно поддразнила: – А руссо земляньико?
   – Бывает. Что ж поделаешь, когда голод прижмет, – невесело согласился Иван.
   Джулия удивленно взглянула на него.
   – Почему голяд? Почему голяд? Русланд как голяд? Русланд само богато? Правда?
   – Правда. Все правда.
   – Почему голяд? Говори! – настаивала она, заметно встревоженная его словами.
   Он помолчал, ступая по траве и нерешительно соображая, стоит ли говорить ей о том, что было. Но он уверовал уже в ее ласковое расположение к нему, потянулся к ней сам, и потому в нем начала пробуждаться давно уже не испытываемая потребность в откровенности.
   – Случается, когда неурожай. В тридцать третьем, например. Траву ели…
   – Вас траву?
   – Какую траву? – он нагнулся и сорвал горсть травы. – Вот эту самую. Без цветов, конечно. С голоду отец умер.
   Джулия удивленно остановилась, строгое ее лицо помрачнело. Испытующе-подозрительным взглядом она смотрела на Ивана, но ничего не сказала, только выпустила его руку и почему-то сразу замкнулась. Он, опечаленный невеселым воспоминанием, тихонько зашагал дальше.
   Да, голодали, и не только в тридцать третьем. Спасала обычно картошка, но и ее не всегда хватало до новой. После смерти отца в семье осталось четверо детей. Иван старший. Он вынужден был растить с матерью ребят, кормить семью. Ой, как нелегко это досталось ему!
   Он задумчиво шел, поглядывая вниз, где мелькали в траве сизые колодки на ее ногах и тихо шевелились, плыли на ходу две короткие тени. Джулия, однако, начала отставать, он почувствовал какую-то перемену в ее настроении, но не оглядывался.
   – И Сибирь биль? Плохой кольхоз биль? – с каким-то вызовом в неожиданно похолодевших глазах заговорила девушка.
   Почти в испуге он остановился и внимательно посмотрел на нее:
   – Ты что? Кто тебе сказал?
   – Один плехой руссо сказаль. Ты хочешь сказаль. Я зналь!..
   – Я?
   – Ти! Говори!
   – Ничего я не хочу. Что я тебе скажу?
   – Ну, говори: Джулия нон правда. Джулия ошибалась!
   Он смотрел на девушку – лицо ее стало злым, глаза остро блестели, ее недавнее расположение к нему исчезло, и он напряженно старался понять причину этой ее перемены, так же как и смысл ее неприятных вопросов.
   – Ну говори! Говори!
   Видно, действительно она что-то уже услышала, возможно, в лагере, а может, еще в Риме. Но он теперь не мог ничего объяснить ей, он уже жалел, что упомянул про голод.
   – Биль несправьядливост? – настойчиво спрашивала Джулия.
   – Какая несправедливость? О чем ты говоришь?
   – Люди Сибирь гналь?
   – В Сибирь?
   Он испытующе вгляделся в ее колючие глаза и понял, что надо или сказать правду, или что-то придумать. Однако лгать он не умел и, чтобы разом прекратить этот разговор, неласково буркнул:
   – Когда раскулачивали – гнали.
   Джулия с горечью закусила губы.
   – Нон правда! – вдруг крикнула она и будто ударила его взглядом – столько в ее глазах было горечи, обиды и самой неприкрытой враждебности.
   – Нон правда! Нон! Иван – Влясов!
   Она вдруг громко всхлипнула, прикрыла руками лицо. Иван испуганно подался к девушке, но она остановила его категорическим гневным: «Нон!» – и побежала по склону в сторону. Он стоял, не зная, что делать, и лишь растерянно смотрел ей вслед. Мысли его вдруг спутались. Он почувствовал, что произошло что-то нелепое, недоговоренное и дурное, но как исправить это – не знал.
   Джулия добежала до голого взлобка, взобралась на него и, скорчившись, подогнула колени. На него она даже и не взглянула.
   «Ну и ну! „Власов“!» – ошеломленный, сказал себе Иван и, вздохнув, затоптался а траве. Казалось, он действительно совершил что-то плохое, опрометчиво разрушил с таким трудом налаженное и нужное ему согласие с ней
   – от сознания этого все в нем мучительно заныло, увяла недавняя тихая радость, на душе стало одиноко и горько.
   Ну конечно, она что-то слышала о том, что происходило в его стране в те давние годы. Возможно, ей представляли это совсем в ином свете, нежели было на самом деле, только как теперь объяснить Джулии все, чтобы она поняла и не злилась?
   Перекидывая с плеча на плечо тужурку, Иван топтался на месте. Затылок и плечи его сильно обжигало солнце, а он, сколько ни думал, все не мог понять, что же между ними произошло и в чем тут его вина. Конечно, о голоде лучше бы промолчать, может, не надо было упоминать и о раскулачивании, хоть и неприятно это – скрывать правду, но теперь, по-видимому, надо было это сделать. Очень уж обидно было лишиться ее доверия именно сейчас, после всего совместно пережитого. В то же время Иван подсознательно чувствовал, что дело тут было не в нем: в душе обоих рождалось нечто великое и важное, перед которым всякая расчетливость казалась унизительной.
   Вот жди теперь неизвестно чего! Можно было представить себе, как восприняла бы Джулия его правду, высказанную без обиняков, могла ли она понять всю сложность того, что происходило в его стране?
   Что и говорить, действительно, положение его было более чем затруднительное.
   Ну и пусть! Он не станет ей врать, скажет все как было, и, если у этой девушки чуткое сердце в груди, она поймет, что никакой он не власовец, и как должно отнесется к нему и к его достойному уважения пароду. Это Иван вдруг понял с отчетливой ясностью, и ему стало легче и спокойнее – будто решилось что-то и осталось только дождаться результата.

18

   Но дождаться у Ивана не хватило терпения.
   Джулия, отвернувшись, сидела поодаль, задумчиво ковыряя землю, и он, помедлив, взял тужурку и тихонько побрел к ней. Услышав его шаги, она вздрогнула, бросила на него протестующий взгляд, быстро вскочила и побежала по склону дальше. Он неторопливо взобрался на голый пригорок и остановился. Надо было ждать, а может, и идти – он просто не знал, что делать. Девушка же отбежала немного и, не оглядываясь, укрылась за острым камнем, который, словно огромный причудливый клык, торчал из травы.
   Тогда он бросил к ногам тужурку и лег на нее, решившись терпеливо ждать, что последует дальше.
   Стало жарко. От нагретой солнцем известковой земли, поросшей жесткой, как сивец, травой, несло сухим пыльным зноем – совсем как от натопленной русской печи. Голые Ивановы плечи, спина изнывали от жары и пота. Вокруг в луговой траве мелькала и порхала в воздухе разноцветная мошкара. Изредка он поглядывал на камень, за которым спряталась Джулия, но та все не показывалась, и от истомы и духоты, от неопределенности ожидания его начала одолевать дремота. Видно, ягоды или зной притупили чувство голода, зато захотелось пить. «Вот еще не было заботы!» – подумал Иван. Надо бы идти, как можно ближе подобраться к снежному хребту, отыскать там какой-нибудь переход, добыть провианту. В самом деле, более чем нелепо обернулось все в этом его довольно удачном побеге. Чтобы не дать дремоте одолеть себя, он начал долбить каменным осколком землю, откуда-то из травы перед ним появился большой, черный, с огромными клешнями жук; очевидно удивленный неожиданной встречей, жук остановился, вытаращил рачьи глаза и ждал, грозно шевеля длинными подвижными усами. От легкого прикосновения камешком жук, растопырив все свои шесть пар ног, повалился на бок.
   Иван занес было руку, чтобы щелчком отбросить прочь эту не очень приятную тварь, как вдруг услышал сзади шаги.
   Он повернулся так резко, что человек, видимо, от неожиданности громко крикнул и с необыкновенной ловкостью отпрянул в сторону. Подкрался он совсем близко и теперь настороженно стоял в траве, умоляюще глядя на Ивана безумными глазами. Это был все тот же сумасшедший гефтлинг.
   – Привет! – иронически улыбнувшись, сказал Иван. – Живем, значит?
   Иван удивился, он никак не ожидал увидеть его тут, такого же дикого, загнанного, почерневшего от пота и грязи, с почти нечеловеческим выражением на иссохшем лице, в расстегнутой куртке и изодранных в клочья штанах. К тому же немец хромал, еле ступая на одну ногу. Но гляди ты, притащился, при таком состоянии просто завидным было его упрямство. Как привидение, он неотступно следовал за ними, неизвестно на что рассчитывая.
   – Брот! – тихо, но с отчаянием в голосе произнес немец.
   – Опять брот? – удивился Иван. – Ты что, на довольствии у нас?
   Сумасшедший сделал несколько нерешительных шагов к Ивану:
   – Брот!
   – Ты же собирался в гестапо. К своему Гитлеру.
   – Нике Гитлер! Гитлер капут.
   – Капут? Давно бы так.
   Вряд ли понимая его, сумасшедший, растопырив костлявые руки, терпеливо и настороженно ждал.
   – Ладно, несчастный ты Фриц!
   Иван запустил руку в тужурку и, не вынимая оттуда буханки, отломил маленькую корку хлеба. Увидев ее в руках у Ивана, немец оживился, глаза его заблестели, дрожащие кисти рук в коротких оборванных рукавах потянулись вперед:
   – Брот, брот!
   – Держи! И проваливай отсюда.
   Иван бросил хлеб немцу, но тот не поймал его, опрометью бросился на землю, обеими руками схватил корку вместе с травой и песком и вскочил. Затем, трусливо оглядываясь, боком подался вниз по склону, все быстрее и быстрее семеня ногами, видно ожидая и боясь погони.
   «Может, отвяжется теперь», – подумал Иван. То, что этот гефтлинг опередил их, было безопаснее, чем если бы он все время шел сзади. Иван задумчивым взглядом проводил его, пока тот не скрылся во впадине, и снова лег.
   Вчерашний его гнев к этому человеку угас, хотя он не чувствовал к нему и жалости – слишком живы были в его памяти многочисленные образы людей, которых загубили немцы. Правда, он мог быть и антифашистом по убеждениям, доведенным до животного состояния жестокостью своих соотечественников, но мог оказаться и штрафником из нацистской шайки, которому не повезло где-то в его разбойничьей службе. В концлагере были и такие. За последний побег пленных и взрыв бомбы, например, их командофюрера Зандлера (если только он останется жив) тоже по голове не погладят, могут бросить за проволоку вместо тех, кого он не смог укараулить. Впрочем, его поставят командовать и еще облекут властью (вот тебе и гефтлинг!). И как был он собакой, по отношению к людям, так ею и останется, разве что ненависть его к гефтлингам в силу личной неудачи еще усилится.
   Фашисты многого достигли в своем энтмэншунге [34] – самом подлом из всех черных дел на земле. И если их звериную жестокость к инакомыслящим еще можно было понять, то их беспощадность к своим, тем, которые не угодили в чем-либо начальству, просто была необъяснимой. Боязнь наказания свыше стала основным побудителем их деяний: все жили под угрозой расправы, разжалования, отправки на фронт, репрессий к родственникам. И потому, должно быть, так безжалостно мстили за этот свой страх, кому это было дозволено – пленным, гефтлингам в концлагерях, оккупированным народам. И кажется странным, что на фронте немцы дрались неплохо. Может, потому, что страх наказания там приобретал двойной смысл, а выбор был небольшой: военно-полевой суд или советская пуля.
   Но разве в этом было что-либо героическое? А ведь немцы явно бравировали своей храбростью, которую отказывался признавать Иван, тем более что никогда не считал себя лично ни героем, ни смельчаком.
   Будь он решительнее, наверное, не дал бы себя взять в плен, что-то предпринял бы в самый последний момент, который определил навсегда его прошлое и будущее. Наверно, надо было прикончить себя… На миг в его памяти возник тот день и тот ножевой, закоптившийся от выстрелов штык, на который Иван наткнулся, рванувшись от танка. Помнились лишь штык и сапог с брезентовым ушком, торчащим из голенища, да еще рукоять гранаты. Затем все заглушила пронзившая боль в боку. Что-то кричал небритый, страшный от пыли немец, у ног лежало окровавленное тело Абдурахманова, рядом громыхал танк, и на секунду Иван потерял тогда самообладание. Эта секунда дорого обошлась ему, следы от нее в душе и на теле останутся навсегда.
   В полку он ничем не выделялся среди других пехотинцев. За прежние бои получил три бумажки с благодарностью от командования да две медали «За отвагу» и думал, что на большее не способен. И уже в плену, где некому было ни вдохновлять на героические подвиги, ни награждать, где за малейшее неповиновение платили жизнью, в нем как-то сами собой проявились дух непокорства, дерзость и упрямство. Тут он увидел подноготную фашизма и, видно, впервые понял, что смерть не самое худшее из всех бед на войне.
   – Отдаль хляб? – вдруг раздался над ним голос Джулии.
   От неожиданности Иван вздрогнул и, обрадованный, порывисто обернулся.
   – Отдаль хляб? – с прежней напряженностью на лице спрашивала Джулия. – Ми нон идет Триесте? Аллее финита? Да?
   – Ну что ты! – сказал он, улыбнувшись. – Только корку отдал.
   Она нахмурила лоб и сосредоточенно уставилась на него. Тогда он вынул из кармана остаток буханки.
   – Вот, только корку, понимаешь?
   Преодолевая в себе какие-то сомнения, Джулия промолчала. Лоб ее постепенно разгладился.
   – Ми идет Триесте? Правда? Нон?
   – Пойдем, конечно. Откуда ты взяла, что не пойдем?
   На ее лице все еще отражалась внутренняя борьба. Девушка теребила на груди куртку, что-то решала про себя и вдруг опустилась рядом с ним на землю. Подняв колени, она облокотилась на них и прикрыла лицо руками. Он сидел рядом, готовый помочь ей, но она, по-видимому, пересилила себя и вскоре, встряхнув волосами, вскинула голову.
   – Руссо! Ти кароши, кароши, руссо, – заговорила она и пожала его руку.
   – Нон Власов. Буно руссо. Джулия плехо.
   – Ну зачем так? – мягко возразил Иван. – Зачем? Не надо.
   – Очэн, очэн, – не слушая его, говорила Джулия. Видно, что-то она поняла и теперь попросила: – Иван нон безе Джулия…
   – Ничего, все хорошо.
   Сидя на земле, он осторожно взял в руки ее маленькую шершавую ладошку. Девушка не отняла ее.
   – Нон безе Иван, – сказала она и впервые взглянула ему в глаза. – Нон безе Джулия. Иван знай правда. Джулия нон знат правда.
   – Ладно, ладно… Ты это вот что…
   – Джулия очэн, очэн уважат Иван, любит Иван, – сказала она. Его рука, державшая ладонь девушки, еле заметно дрогнула. Чтобы перевести разговор на другое, он сказал:
   – Ты это… Пить не хочешь? Воды, а?
   Она вздохнула и умолкла, глядя на него, затаив в глубине широко раскрытых глаз раскаяние и бездну тепла к нему.
   – Вода? Аква?
   – Да, воды, – отозвался он. – Вон там, кажется, ручей. Айда!
   Он быстро вскочил, она тоже поднялась, обхватила его руку повыше локтя и щекой сиротливо прижалась к ней. Другой рукой он погладил ее волосы, но, почувствовав, как она внутренне напряглась, опустил руку.
   Так они не спеша пошли к краю луга.

19

   Ручей был неглубокий, но очень бурный – широкий поток ледяной воды бешено мчался, взбивая по камням желтую пену и бросая ее на влажный каменистый берег. На одном из поворотов он намыл в траве широкую полосу гальки, перейдя которую Иван и Джулия вдоволь напились из пригоршней, и девушка отошла к берегу. Иван закатал разорванные собакой штаны и забрался глубже в воду. Ступни заломило от стужи, стремительное течение могло сбить с ног, но ему захотелось умыться, так как пот разъедал лицо. Он потер свои колючие, заросшие щеки, намереваясь увидеть отражение в воде, но бурное течение не давало этого сделать. «Видно, зарос, как бродяга», – с неожиданным беспокойством подумал он и оглянулся на Джулию.