Страница:
Несчастья обрушились на человека, словно каменный обвал в горах. Первым делом Карпюка отстранили от работы секретаря областного отделения Союза писателей, лишив 80-рублевой зарплаты. Различные редакции Минска и Москвы разом отказали в публикации его произведений, из издательских планов были выброшены все карпюковские заявки. А тут еще пришлось положить в онкологию жену-учительницу, на руках безработного остались двое сыновей-студентов и дочь-школьница. Жить стало не на что, кормить семью нечем. Время от времени он писал заявления в Литфонд об оказании материальной помощи, но оказывали помощь маленькими дозами раз в году. Другой помощи ждать было неоткуда. Руководство Союза писателей БССР заняло выжидательную позицию, явно поставив ее в зависимость от исхода апелляций Карпюка в партийные органы. В это время мы иногда встречались втроем и старались подбодрить страстотерпца. Борис Клейн воодушевлял его на борьбу: "Пиши, жалуйся, попробуй попасть на прием к Машерову, он ведь тоже партизан, должен понять. Обращайся к своим партизанам, наверно же, кое в ком еще сохранились остатки совести. Дергайся! Потому что под лежачий камень вода не течет... Я на будущей неделе, возможно, буду встречаться с Микуловичем, постараюсь поговорить о тебе..." Так говорил Клейн, еще не подозревая, что уготовано ему самому. Я, хотя и был беспартийным, но тоже имел кое-какие намерения в Минске и предпринимал некоторые шаги в защиту друга.
Карпюк дергался, физической энергии у него хватало, жажды справедливости тоже. Но ощутимого результата пока не было.
Вскоре после исключения он пишет около трех десятков писем товарищам по войне, партизанам своего отряда. И не получает ни одного ответа. Между тем их ответы пополняют его "дело" в горкоме, и можно догадаться о содержании тех ответов, сочиненных под диктовку следственных органов. Партизанский отряд имени Калиновского был признан как не существовавший, его командир, таким образом, оказывался в роли самозванца. Карпюк бросается в Минский партархив, где хранились партизанские и партийные документы времен войны, и не находит ни одной бумажки по своему отряду. Исчез даже отчет, который Карпюк самолично писал после освобождения Белоруссии. Зато его "дело" в эти дни пополняется еще одной бумажкой, подписанной бывшим комбригом и другом Войцеховским. Оказывается, "никакого вклада в борьбу с немецко-фашистскими захватчиками отряд имени Калиновского не внес и вообще он, командир бригады, командиром этого отряда гр. Карпюка не назначал".
Доведенный почти до отчаяния предательством недавних друзей и соратников, Карпюк на последние деньги покупает билет на поезд и едет в Ленинград. К его удивлению, Войцеховский принимает его по-прежнему тепло и на возмущенный вопрос приезжего отвечает обескураживающе просто: "А что я мог сделать, Алеша? Что они потребовали, то я и написал". Результатом этой поездки стала другая бумажка за подписью бывшего комбрига о том, что "товарищ Карпюк А. Н. с такого-то и по такое время являлся командиром отряда имени Калиновского и проявил себя с наилучшей стороны". С этой спасительной характеристикой Карпюк бросается в Гродненский горком, где первый секретарь А. Могильницкий невозмутимо ответствует: "А зачем нам эта бумажка? У нас имеется другая бумага от Войцеховского. Она нас больше устраивает".
Их устраивало лишь то, что было против их жертвы (что работало на дьявольский замысел подавления). Что давало возможность до конца растоптать человека во имя беспрекословного повиновения и бетонного единомыслия. (Во имя партийной дисциплины и чекистского правопорядка.)
Начался многолетний период в жизни писателя, состоявший из непрерывных, изнуряющих попыток прорвать заколдованный круг абсурда. Пока его дело путешествовало по апелляционным инстанциям, карательные органы терпеливо выжидали, плотоядно потирая руки. Утверждение исключения из партии должно было стать сигналом для нового процесса - уголовного. Уж тут для чекистов появлялась возможность отличиться, заработать ордена, звезды, новые квартиры. Как же - известный писатель, герой войны - и агент гестапо, разоблаченный усилиями чекистских органов. Некоторые из доброхотов советовали Карпюку плюнуть на справедливость, все признать и покаяться, умилостивив жаждущих его крови. Карпюк, однако, не торопился каяться, продолжал единоборство, хотя возможности его были ограничены. Аргументы, исполненные логики и элементарного смысла, не принимались в расчет. Свидетельские показания в пользу обвиняемого отвергались. В такой ситуации требовалось хотя бы элементарное чувство справедливости и сколько-нибудь беспристрастный подход к этой - от начала до конца сфальсифицированной постыдной истории.
Но где было в то время найтись такому подходу? Задавленный страхом, город молчал. Молчали ветераны. Молчали писатели. Ни один из обладавших властью чиновников не пожелал вступиться за человека. Таких не было в Белоруссии, не оказалось и в Москве. Зато такой человек отыскался в Польше, за свободу которой когда-то пролил свою кровь Карпюк.
В ту пору было очень непросто съездить за рубеж даже на несколько дней. Требовались всевозможные обоснования - приглашение, командировка Союза писателей, объективки и характеристики, справки о состояния здоровья. К нам ездить было проще, в некоторых случаях поездки иностранцев в Советский Союз даже поощрялись. Особенно если те приезжали с валютой. Не помню, где Карпюк познакомился с белостокским писателем и журналистом Омельяновичем, человеком общительным, дружески настроенным к белорусам. Несколько раз тот приезжал в Гродно - без определенных целей, просто для общения. Как мы вскоре поняли, КГБ был в курсе и вряд ли одобрял наши контакты, но каких-либо препятствий не чинил вплоть до начала истории с Карпюком. Потом препятствия начались. Однажды, как раз накануне приезда Омельяновича в Гродно, анонимный телефонный звонок предупредил, что встречаться с ним не следует. Помню, мы тогда с Карпюком решали: как быть? Чей это мог быть звонок? Что звонок из госбезопасности, не вызывало сомнений, но чьей? Нашей или польской? Так ничего и не решив, встретились с Олеком, пообедали в ресторане "Беларусь", и он уехал. Это происходило еще до злоключений Карпюка.
И вот теперь Карпюк через третье лицо передал Олеку свою просьбу о помощи, которую польский друг исполнил аккуратно и в срок. Он прислал полную копию злополучной ведомости с подписью Карпюка, которую раздобыл в архиве бывшего концлагеря Штутгоф. На титульной странице данного документа четко значилось, что это - ведомость на раздачу заключенным денежных переводов, поступивших от их родственников. Оказывается, в рейхе существовал порядок, согласно которому немцы принимали денежные переводы в адрес заключенных. Хотя, разумеется, вовсе не намеревались их выдавать, но с бухгалтерской пунктуальностью требовали за них расписаться. В числе прочих расписывался и Карпюк, тотчас забыв об этом факте, - его голова в то время была занята планом побега.
Эта пожелтевшая бухгалтерская страница неожиданно замедлила форс-можорный ход репрессивной истории: власти поняли, что не доглядели, произошел сбой. На некоторое время наступил тайм-аут, в течение которого Карпюк продолжал с обновленной энергией опровергать следующие пункты уничижительных обвинений.
Следующим был, впрочем, не менее важный пункт о сотрудничестве с гестапо начальника штаба отряда, которым командовал Карпюк. Тут уж я был почти в курсе. Во время наших совместных встреч с комбригом Войцеховским последний несколько раз заводил разговор об истории, которая в общем началась и развивалась под присмотром бригадного командования, в том числе с участием комиссара и особиста бригады. Не погрешив перед истиной, можно кратко заметить, что не агент гестапо был внедрен в ряды партизан, а, наоборот, - партизанский агент внедрен на службу в гестапо. По-видимому, в первые послевоенные годы этот факт не составлял секрета как для КГБ, так и для партийных органов. Но вот прошло время, старые кадры поуходили, кто из жизни вообще, а кто на покой, оставив подписку молчать до гроба. Пришли новые молодые и энергичные, которые в свою очередь принялись за старое дело - разоблачать и искоренять. Примерно в эти годы в Гродно осудили на 15 лет заключения жителя Слонима, который в годы оккупации работал в СД. Об этом все в городе знали, его 20 лет не трогали, потому что рядом или в Минске жили начальники, которые его и заслали в это СД. Но как только прежних начальников не стало, пришли новые, человека "разоблачили" и взяли. Заодно взяли и его приятеля, старейшего белорусского поэта А. Иверса, от которого потребовали свидетельств против арестованного. К чести поэта, он таких сведений не дал, за что был исключен из Союза писателей, изгнан с работы из редакции районной газеты и 15 лет проработал на смолокурне. А у самого, между прочим, вся семья - жена и дети - погибла от рук оккупантов, заплатив за его подпольную антифашистскую деятельность.
Нечто сходное можно сказать и относительно будто бы внедрения Карпюком агента абвера в советскую диверсионную группу, к чему Алексей не имел прямого отношения. Ни к внедрению, ни к группе.
Летом 44-го года, когда еще шла война, недавний партизанский командир Карпюк был вызван в Минск для составления отчета о боевой деятельности своего отряда. Однажды, проходя вместе с товарищем (также недавним партизанским командиром) мимо лагеря немецких военнопленных на Комаровке, он случайно бросил взгляд за проволоку на одного из многих сотен его обитателей, и лицо того показалось ему знакомым. Действительно, это был солагерник по Штутгофу, немец, бывший социал-демократ, который в лагере неплохо относился к советским - угощал табачком. Теперь в форме солдата вермахта он понуро сидел за колючей проволокой советского лагеря. Карпюк коротко рассказал о пленном своему спутнику, и тот заметил, что надо бы об этом сообщить начальству. Сделать сие было несложно, начальство располагалось рядом. Оно и в самом деле отреагировало охотно и оперативно немец был отделен от остальных, впоследствии прошел в Подмосковье курс спецподготовки и осенью того же года в составе диверсионной группы заброшен в Чехословакию. Далее судьба диверсантов сложилась трагически, все они погибли, и подозревали, что их провалил именно этот немец. Теперь, спустя четверть века, вину за его "внедрение" возложили на Карпюка. Поистине доброта наказуема.
В этом последнем случае Карпюк не знал, как защищаться, - нигде ни свидетелей, ни документов. Тут уж ни Омельянович, ни Польша не могли помочь. Он стал мрачным, издерганным, даже подозрительным по отношению к немногим друзьям, перестал ездить в Минск и много писал в различные инстанции, ответа из которых вряд ли получал. Единственный человек, к мнению которого он продолжал прислушиваться, был Борис Клейн.
Как-то я сидел дома, что-то писал, когда в окно постучал Карпюк (квартира была на первом этаже). Я вышел на улицу, и Карпюк спросил: "Борис не звонил?" - "Нет, не звонил. А в чем дело?" - "А в том, что его с утра вызвали в горком и до сих пор нет. Пойдем в парк, там подождем".
Это была скверная новость. Мы молча прошли в парке к старинной, полуразрушенной церкви Коложи, сели под кустом на обмежке. Клейн знал это место и должен был прийти. Мы молча ждали.
Он и в самом деле пришел, может, часа через два. Уже вечерело, Борис устало опустился рядом. "Ну, все пропало. Исключили и меня... Сняли с работы, отнимут кандидатский диплом. Теперь я - ничто..."
Но что случилось? И что причиной тому?
Началось, оказывается, не сейчас - довольно давно, о чем Борис не догадывался и не подозревал даже. При всей его рассудительности и осторожности угодил в неожиданную западню, из которой вряд ли возможно было найти выход.
Кандидатскую диссертацию Клейн защищал в Вильнюсском университете, научным руководителем у него был уважаемый литовский профессор Ш. В то время как раз развернулась борьба с литовским национализмом, и Клейн услышал, что его руководителя уволили с работы и, кажется, собираются исключить из партии. Клейн, возвращаясь из Ленинграда в Гродно, навестил профессора. Оставалось немного времени между поездами, и бывший аспирант хотел утешить своего руководителя, высказать сочувствие. Они неплохо поговорили в тот вечер и, обнявшись, расстались. По дороге в Гродно Клейн все переживал за профессора, думал, как ему помочь. Пожалуй, и профессор, оставшись в своей вильнюсской квартире, не имел злого намерения против гостя, но испугался, что его бывший аспирант подослан белорусским КГБ, записал их разговор и донесет в литовскую безопасность. Неизвестно сколько времени пробыв в тягостных размышлениях, профессор решил опередить белорусского "агента" и сам написал об их крамольной беседе. Литовский КГБ переслал важную информацию в Минск. Минская безопасность отдала соответствующее распоряжение Гродненской. Операция слежки началась.
Следили основательно, не торопясь. Пока доцент Клейн читал студентам историю КПСС, шла систематическая перлюстрация его переписки, запись разговоров с друзьями, родственниками, даже с женой на кухне. Так что относительно разговоров, признался Борис, полная адекватность, никаких натяжек. Особенно в отношении "группы Быкова - Карпюка", а также братской помощи Чехословакии, которую коммунист Клейн где-то назвал оккупацией. Ошеломленный Клейн не знал, как и оправдываться. Его, как и Карпюка, исключили единогласно с многозначительной формулировкой - "за перерождение". Почти автоматически он потерял место доцента и вскоре вынужден будет сдать кандидатский диплом.
"И ты поднимешь руки? Капитулируешь перед этими душегубами? Ты же мне что советовал - дергаться насколько возможно. Так дергайся, пиши! Не спи в шапку!" - сердито отчитывал его Карпюк. Сам он уже немало надергался, правда, пока без ощутимого результата. Теперь будут дергаться вдвоем. Хотя вдвоем им вряд ли позволят, потому что вдвоем - это уже групповщина, за которую полагалась еще более строгая статья.
В тот же день вечером мне кто-то позвонил и тихонько посоветовал держаться подальше от моих двух друзей. Потому как они могут утопить и меня. В это я слабо поверил, но прежнее желание встречаться-общаться померкло. Я оставался один. И порадовался тогда, что в свое время избежал членства в партии, теперь меня исключать неоткуда.
Клейн дергался, писал, хлопотал, подавал апелляции. Прошел все круги Дантова ада. Не знаю, признался ли в чем Борис, но никакое признание не облегчило бы его незавидную судьбу. Синхронно с парторганами и КГБ работали все кафедры, ученые советы, ректораты и ВАКи, которые оперативно лишили его преподавания, диплома кандидата исторических наук. Я чувствовал себя очень неопределенно, рассказывал о гродненских драмах, где только было возможно, - друзьям, знакомым, начальству. Любопытно, как многие относились к моим драматическим повествованиям. Обычно внимательно выслушав, делали недолгую паузу и глубокомысленно изрекали: "Кто его знает? Все-таки там что-то есть. Иначе бы не исключили". Редко кто выражал гнев или хотя бы сочувствие. Как-то обратился к секретарю ЦК по идеологии А. Кузьмину. Тот с привычной озабоченностью выслушал, согласился, что Клейн умный ученый, наверно, хороший человек, и - все. Я понял, что есть силы, властью над которыми секретарь ЦК не обладает. Скорее, они обладают властью над ним.
Спустя недолгое время историк Клейн оказался на городской овощной базе, где несколько месяцев таскал ящики с картошкой, свеклой и морковкой. Но суда над ним не было. Это было понято как хороший знак, почти наступление поры либерализма. И в самом деле, какие-то сдвиги произошли и в деле Карпюка, которого неожиданно вызвали на бюро ЦК КПБ.
Значительно позже, когда несколько улеглись разоблачительные страсти, а в начальственных кабинетах сменились хозяева, прошел слух, что Карпюка спас Машеров. На заседании бюро ЦК, где рассматривалась его апелляция, двое из членов бюро проголосовали за исключение, а двое (Кузьмин и Аксенов) - за строгий выговор. Машеров вроде бы воздержался, что дало основание дело Карпюка отложить в долгий ящик. В конце концов ограничились строгачом, это сохранило Карпюку свободу, а по прошествии года и вовсе сделало безгрешным. Карпюк постепенно пришел в себя, много работал, написал несколько романов, в том числе один - на религиозную тему.
С началом перестройки многое в стране стало меняться, появилась тенденция переоценки недавнего прошлого. Карпюк, разумеется, не упустил возможности обратиться к подавляемой прежде правде и напечатал несколько мемуарных очерков о послевоенных событиях на Гродненщине. Не учел, однако, насколько живуч мстительный реваншизм провинции, как глубоко засела в партийных рядах чекистская потребность разоблачать и карать. В ответ на карпюковскую правду о постыдных методах послевоенной коллективизации те, кто ее осуществлял, выступили с новыми обвинениями в "старых преступлениях" автора очерков. Местные власти под давлением ветеранов "колхозного движения" создали комиссию по проверке личности Карпюка - опять с разоблачительным уклоном. Минский официоз поддержал гродненскую инициативу сыска, снова зазвучали старые обвинения в искажении "правды войны и коммунистического строительства", опять принялись перетряхивать биографию автора, с патологическим сладострастием раскапывая там "темные пятна". В этот раз Карпюк, похоже, готов был утерять присущую ему, выработанную за годы выдержку и обратился в суд с иском о защите чести и достоинства. И выиграл. Суд постановил взыскать с клеветников в пользу истца денежную сумму в размере... одного рубля.
Кажется, это была последняя (если не единственная) за много лет победа писателя и гражданина, партизана и правдолюбца Алексея Никифоровича Карпюка. Спустя недолгое время он скончался, прожив чуть больше семидесяти. Хотя наверняка рассчитывал прожить больше - занимался спортом, не пил, не курил. Но у судьбы свои, неведомые нам расчеты.
Борис Клейн после исключения перебивался на различных работах и продолжал "дергаться". В конце концов ему удалось вырвать у карательных органов свой кандидатский диплом, и он уехал в Штаты.
Сейчас он профессор Мэрилендского университета, имеет свой дом, автомобиль. В недавнем письме признался, что вспоминает гродненские годы как дурной, призрачный сон.
Я мог бы вспоминать так же, но не хочу. Жаль прожитых лет, несчастных, забитых идейным дурманом людей, тяжкого, но единственно отпущенного нам времени...
[1] Элиза Ожешко (1841-1910) - известная польская писательница.
Карпюк дергался, физической энергии у него хватало, жажды справедливости тоже. Но ощутимого результата пока не было.
Вскоре после исключения он пишет около трех десятков писем товарищам по войне, партизанам своего отряда. И не получает ни одного ответа. Между тем их ответы пополняют его "дело" в горкоме, и можно догадаться о содержании тех ответов, сочиненных под диктовку следственных органов. Партизанский отряд имени Калиновского был признан как не существовавший, его командир, таким образом, оказывался в роли самозванца. Карпюк бросается в Минский партархив, где хранились партизанские и партийные документы времен войны, и не находит ни одной бумажки по своему отряду. Исчез даже отчет, который Карпюк самолично писал после освобождения Белоруссии. Зато его "дело" в эти дни пополняется еще одной бумажкой, подписанной бывшим комбригом и другом Войцеховским. Оказывается, "никакого вклада в борьбу с немецко-фашистскими захватчиками отряд имени Калиновского не внес и вообще он, командир бригады, командиром этого отряда гр. Карпюка не назначал".
Доведенный почти до отчаяния предательством недавних друзей и соратников, Карпюк на последние деньги покупает билет на поезд и едет в Ленинград. К его удивлению, Войцеховский принимает его по-прежнему тепло и на возмущенный вопрос приезжего отвечает обескураживающе просто: "А что я мог сделать, Алеша? Что они потребовали, то я и написал". Результатом этой поездки стала другая бумажка за подписью бывшего комбрига о том, что "товарищ Карпюк А. Н. с такого-то и по такое время являлся командиром отряда имени Калиновского и проявил себя с наилучшей стороны". С этой спасительной характеристикой Карпюк бросается в Гродненский горком, где первый секретарь А. Могильницкий невозмутимо ответствует: "А зачем нам эта бумажка? У нас имеется другая бумага от Войцеховского. Она нас больше устраивает".
Их устраивало лишь то, что было против их жертвы (что работало на дьявольский замысел подавления). Что давало возможность до конца растоптать человека во имя беспрекословного повиновения и бетонного единомыслия. (Во имя партийной дисциплины и чекистского правопорядка.)
Начался многолетний период в жизни писателя, состоявший из непрерывных, изнуряющих попыток прорвать заколдованный круг абсурда. Пока его дело путешествовало по апелляционным инстанциям, карательные органы терпеливо выжидали, плотоядно потирая руки. Утверждение исключения из партии должно было стать сигналом для нового процесса - уголовного. Уж тут для чекистов появлялась возможность отличиться, заработать ордена, звезды, новые квартиры. Как же - известный писатель, герой войны - и агент гестапо, разоблаченный усилиями чекистских органов. Некоторые из доброхотов советовали Карпюку плюнуть на справедливость, все признать и покаяться, умилостивив жаждущих его крови. Карпюк, однако, не торопился каяться, продолжал единоборство, хотя возможности его были ограничены. Аргументы, исполненные логики и элементарного смысла, не принимались в расчет. Свидетельские показания в пользу обвиняемого отвергались. В такой ситуации требовалось хотя бы элементарное чувство справедливости и сколько-нибудь беспристрастный подход к этой - от начала до конца сфальсифицированной постыдной истории.
Но где было в то время найтись такому подходу? Задавленный страхом, город молчал. Молчали ветераны. Молчали писатели. Ни один из обладавших властью чиновников не пожелал вступиться за человека. Таких не было в Белоруссии, не оказалось и в Москве. Зато такой человек отыскался в Польше, за свободу которой когда-то пролил свою кровь Карпюк.
В ту пору было очень непросто съездить за рубеж даже на несколько дней. Требовались всевозможные обоснования - приглашение, командировка Союза писателей, объективки и характеристики, справки о состояния здоровья. К нам ездить было проще, в некоторых случаях поездки иностранцев в Советский Союз даже поощрялись. Особенно если те приезжали с валютой. Не помню, где Карпюк познакомился с белостокским писателем и журналистом Омельяновичем, человеком общительным, дружески настроенным к белорусам. Несколько раз тот приезжал в Гродно - без определенных целей, просто для общения. Как мы вскоре поняли, КГБ был в курсе и вряд ли одобрял наши контакты, но каких-либо препятствий не чинил вплоть до начала истории с Карпюком. Потом препятствия начались. Однажды, как раз накануне приезда Омельяновича в Гродно, анонимный телефонный звонок предупредил, что встречаться с ним не следует. Помню, мы тогда с Карпюком решали: как быть? Чей это мог быть звонок? Что звонок из госбезопасности, не вызывало сомнений, но чьей? Нашей или польской? Так ничего и не решив, встретились с Олеком, пообедали в ресторане "Беларусь", и он уехал. Это происходило еще до злоключений Карпюка.
И вот теперь Карпюк через третье лицо передал Олеку свою просьбу о помощи, которую польский друг исполнил аккуратно и в срок. Он прислал полную копию злополучной ведомости с подписью Карпюка, которую раздобыл в архиве бывшего концлагеря Штутгоф. На титульной странице данного документа четко значилось, что это - ведомость на раздачу заключенным денежных переводов, поступивших от их родственников. Оказывается, в рейхе существовал порядок, согласно которому немцы принимали денежные переводы в адрес заключенных. Хотя, разумеется, вовсе не намеревались их выдавать, но с бухгалтерской пунктуальностью требовали за них расписаться. В числе прочих расписывался и Карпюк, тотчас забыв об этом факте, - его голова в то время была занята планом побега.
Эта пожелтевшая бухгалтерская страница неожиданно замедлила форс-можорный ход репрессивной истории: власти поняли, что не доглядели, произошел сбой. На некоторое время наступил тайм-аут, в течение которого Карпюк продолжал с обновленной энергией опровергать следующие пункты уничижительных обвинений.
Следующим был, впрочем, не менее важный пункт о сотрудничестве с гестапо начальника штаба отряда, которым командовал Карпюк. Тут уж я был почти в курсе. Во время наших совместных встреч с комбригом Войцеховским последний несколько раз заводил разговор об истории, которая в общем началась и развивалась под присмотром бригадного командования, в том числе с участием комиссара и особиста бригады. Не погрешив перед истиной, можно кратко заметить, что не агент гестапо был внедрен в ряды партизан, а, наоборот, - партизанский агент внедрен на службу в гестапо. По-видимому, в первые послевоенные годы этот факт не составлял секрета как для КГБ, так и для партийных органов. Но вот прошло время, старые кадры поуходили, кто из жизни вообще, а кто на покой, оставив подписку молчать до гроба. Пришли новые молодые и энергичные, которые в свою очередь принялись за старое дело - разоблачать и искоренять. Примерно в эти годы в Гродно осудили на 15 лет заключения жителя Слонима, который в годы оккупации работал в СД. Об этом все в городе знали, его 20 лет не трогали, потому что рядом или в Минске жили начальники, которые его и заслали в это СД. Но как только прежних начальников не стало, пришли новые, человека "разоблачили" и взяли. Заодно взяли и его приятеля, старейшего белорусского поэта А. Иверса, от которого потребовали свидетельств против арестованного. К чести поэта, он таких сведений не дал, за что был исключен из Союза писателей, изгнан с работы из редакции районной газеты и 15 лет проработал на смолокурне. А у самого, между прочим, вся семья - жена и дети - погибла от рук оккупантов, заплатив за его подпольную антифашистскую деятельность.
Нечто сходное можно сказать и относительно будто бы внедрения Карпюком агента абвера в советскую диверсионную группу, к чему Алексей не имел прямого отношения. Ни к внедрению, ни к группе.
Летом 44-го года, когда еще шла война, недавний партизанский командир Карпюк был вызван в Минск для составления отчета о боевой деятельности своего отряда. Однажды, проходя вместе с товарищем (также недавним партизанским командиром) мимо лагеря немецких военнопленных на Комаровке, он случайно бросил взгляд за проволоку на одного из многих сотен его обитателей, и лицо того показалось ему знакомым. Действительно, это был солагерник по Штутгофу, немец, бывший социал-демократ, который в лагере неплохо относился к советским - угощал табачком. Теперь в форме солдата вермахта он понуро сидел за колючей проволокой советского лагеря. Карпюк коротко рассказал о пленном своему спутнику, и тот заметил, что надо бы об этом сообщить начальству. Сделать сие было несложно, начальство располагалось рядом. Оно и в самом деле отреагировало охотно и оперативно немец был отделен от остальных, впоследствии прошел в Подмосковье курс спецподготовки и осенью того же года в составе диверсионной группы заброшен в Чехословакию. Далее судьба диверсантов сложилась трагически, все они погибли, и подозревали, что их провалил именно этот немец. Теперь, спустя четверть века, вину за его "внедрение" возложили на Карпюка. Поистине доброта наказуема.
В этом последнем случае Карпюк не знал, как защищаться, - нигде ни свидетелей, ни документов. Тут уж ни Омельянович, ни Польша не могли помочь. Он стал мрачным, издерганным, даже подозрительным по отношению к немногим друзьям, перестал ездить в Минск и много писал в различные инстанции, ответа из которых вряд ли получал. Единственный человек, к мнению которого он продолжал прислушиваться, был Борис Клейн.
Как-то я сидел дома, что-то писал, когда в окно постучал Карпюк (квартира была на первом этаже). Я вышел на улицу, и Карпюк спросил: "Борис не звонил?" - "Нет, не звонил. А в чем дело?" - "А в том, что его с утра вызвали в горком и до сих пор нет. Пойдем в парк, там подождем".
Это была скверная новость. Мы молча прошли в парке к старинной, полуразрушенной церкви Коложи, сели под кустом на обмежке. Клейн знал это место и должен был прийти. Мы молча ждали.
Он и в самом деле пришел, может, часа через два. Уже вечерело, Борис устало опустился рядом. "Ну, все пропало. Исключили и меня... Сняли с работы, отнимут кандидатский диплом. Теперь я - ничто..."
Но что случилось? И что причиной тому?
Началось, оказывается, не сейчас - довольно давно, о чем Борис не догадывался и не подозревал даже. При всей его рассудительности и осторожности угодил в неожиданную западню, из которой вряд ли возможно было найти выход.
Кандидатскую диссертацию Клейн защищал в Вильнюсском университете, научным руководителем у него был уважаемый литовский профессор Ш. В то время как раз развернулась борьба с литовским национализмом, и Клейн услышал, что его руководителя уволили с работы и, кажется, собираются исключить из партии. Клейн, возвращаясь из Ленинграда в Гродно, навестил профессора. Оставалось немного времени между поездами, и бывший аспирант хотел утешить своего руководителя, высказать сочувствие. Они неплохо поговорили в тот вечер и, обнявшись, расстались. По дороге в Гродно Клейн все переживал за профессора, думал, как ему помочь. Пожалуй, и профессор, оставшись в своей вильнюсской квартире, не имел злого намерения против гостя, но испугался, что его бывший аспирант подослан белорусским КГБ, записал их разговор и донесет в литовскую безопасность. Неизвестно сколько времени пробыв в тягостных размышлениях, профессор решил опередить белорусского "агента" и сам написал об их крамольной беседе. Литовский КГБ переслал важную информацию в Минск. Минская безопасность отдала соответствующее распоряжение Гродненской. Операция слежки началась.
Следили основательно, не торопясь. Пока доцент Клейн читал студентам историю КПСС, шла систематическая перлюстрация его переписки, запись разговоров с друзьями, родственниками, даже с женой на кухне. Так что относительно разговоров, признался Борис, полная адекватность, никаких натяжек. Особенно в отношении "группы Быкова - Карпюка", а также братской помощи Чехословакии, которую коммунист Клейн где-то назвал оккупацией. Ошеломленный Клейн не знал, как и оправдываться. Его, как и Карпюка, исключили единогласно с многозначительной формулировкой - "за перерождение". Почти автоматически он потерял место доцента и вскоре вынужден будет сдать кандидатский диплом.
"И ты поднимешь руки? Капитулируешь перед этими душегубами? Ты же мне что советовал - дергаться насколько возможно. Так дергайся, пиши! Не спи в шапку!" - сердито отчитывал его Карпюк. Сам он уже немало надергался, правда, пока без ощутимого результата. Теперь будут дергаться вдвоем. Хотя вдвоем им вряд ли позволят, потому что вдвоем - это уже групповщина, за которую полагалась еще более строгая статья.
В тот же день вечером мне кто-то позвонил и тихонько посоветовал держаться подальше от моих двух друзей. Потому как они могут утопить и меня. В это я слабо поверил, но прежнее желание встречаться-общаться померкло. Я оставался один. И порадовался тогда, что в свое время избежал членства в партии, теперь меня исключать неоткуда.
Клейн дергался, писал, хлопотал, подавал апелляции. Прошел все круги Дантова ада. Не знаю, признался ли в чем Борис, но никакое признание не облегчило бы его незавидную судьбу. Синхронно с парторганами и КГБ работали все кафедры, ученые советы, ректораты и ВАКи, которые оперативно лишили его преподавания, диплома кандидата исторических наук. Я чувствовал себя очень неопределенно, рассказывал о гродненских драмах, где только было возможно, - друзьям, знакомым, начальству. Любопытно, как многие относились к моим драматическим повествованиям. Обычно внимательно выслушав, делали недолгую паузу и глубокомысленно изрекали: "Кто его знает? Все-таки там что-то есть. Иначе бы не исключили". Редко кто выражал гнев или хотя бы сочувствие. Как-то обратился к секретарю ЦК по идеологии А. Кузьмину. Тот с привычной озабоченностью выслушал, согласился, что Клейн умный ученый, наверно, хороший человек, и - все. Я понял, что есть силы, властью над которыми секретарь ЦК не обладает. Скорее, они обладают властью над ним.
Спустя недолгое время историк Клейн оказался на городской овощной базе, где несколько месяцев таскал ящики с картошкой, свеклой и морковкой. Но суда над ним не было. Это было понято как хороший знак, почти наступление поры либерализма. И в самом деле, какие-то сдвиги произошли и в деле Карпюка, которого неожиданно вызвали на бюро ЦК КПБ.
Значительно позже, когда несколько улеглись разоблачительные страсти, а в начальственных кабинетах сменились хозяева, прошел слух, что Карпюка спас Машеров. На заседании бюро ЦК, где рассматривалась его апелляция, двое из членов бюро проголосовали за исключение, а двое (Кузьмин и Аксенов) - за строгий выговор. Машеров вроде бы воздержался, что дало основание дело Карпюка отложить в долгий ящик. В конце концов ограничились строгачом, это сохранило Карпюку свободу, а по прошествии года и вовсе сделало безгрешным. Карпюк постепенно пришел в себя, много работал, написал несколько романов, в том числе один - на религиозную тему.
С началом перестройки многое в стране стало меняться, появилась тенденция переоценки недавнего прошлого. Карпюк, разумеется, не упустил возможности обратиться к подавляемой прежде правде и напечатал несколько мемуарных очерков о послевоенных событиях на Гродненщине. Не учел, однако, насколько живуч мстительный реваншизм провинции, как глубоко засела в партийных рядах чекистская потребность разоблачать и карать. В ответ на карпюковскую правду о постыдных методах послевоенной коллективизации те, кто ее осуществлял, выступили с новыми обвинениями в "старых преступлениях" автора очерков. Местные власти под давлением ветеранов "колхозного движения" создали комиссию по проверке личности Карпюка - опять с разоблачительным уклоном. Минский официоз поддержал гродненскую инициативу сыска, снова зазвучали старые обвинения в искажении "правды войны и коммунистического строительства", опять принялись перетряхивать биографию автора, с патологическим сладострастием раскапывая там "темные пятна". В этот раз Карпюк, похоже, готов был утерять присущую ему, выработанную за годы выдержку и обратился в суд с иском о защите чести и достоинства. И выиграл. Суд постановил взыскать с клеветников в пользу истца денежную сумму в размере... одного рубля.
Кажется, это была последняя (если не единственная) за много лет победа писателя и гражданина, партизана и правдолюбца Алексея Никифоровича Карпюка. Спустя недолгое время он скончался, прожив чуть больше семидесяти. Хотя наверняка рассчитывал прожить больше - занимался спортом, не пил, не курил. Но у судьбы свои, неведомые нам расчеты.
Борис Клейн после исключения перебивался на различных работах и продолжал "дергаться". В конце концов ему удалось вырвать у карательных органов свой кандидатский диплом, и он уехал в Штаты.
Сейчас он профессор Мэрилендского университета, имеет свой дом, автомобиль. В недавнем письме признался, что вспоминает гродненские годы как дурной, призрачный сон.
Я мог бы вспоминать так же, но не хочу. Жаль прожитых лет, несчастных, забитых идейным дурманом людей, тяжкого, но единственно отпущенного нам времени...
[1] Элиза Ожешко (1841-1910) - известная польская писательница.