Страница:
Быков Василь
Довжик
ВАСИЛЬ БЫКОВ
ДОВЖИК
Могилы, могилы...
По обе стороны узкой, посыпанной гравием дорожки тянулись многочисленные ряды могил городского кладбища. Еще недавно здесь были сельхозугодья пригородного совхоза, выращивали картошку, капусту, ранние овощи. Но рос город - разрастались и городские кладбища. И вот оно - скопище плотно теснящихся могильных выгородок - из уголка, дерева, добытого со строек арматурного железа. Почти все - с непременной стелой, выполненной в популярной форме морского паруса, но лишь отдаленно напоминающей таковой. Крестов на захоронениях советской эпохи почти не видать, разве где-нибудь на верхушке каменной стелы процарапан и обведен черным тоненький православный крестик. Некоторые памятники украшены небольшими, с ладонь, овальными фотографиями на фарфоре, переснятыми с молодых фотографий усопших, улыбающиеся лица которых слабо соотносятся с данным местом их бытования.
Неподалеку от центрального входа вдоль дорожки высился недлинный ряд одинаковых "парусов", с красными звездами на верхушках и увеличенными портретами молодых людей на лицевых сторонах стел. Это - афганцы, все в лихо заломленных на ухо беретах, полосатых тельняшках на распахнутой груди. А двое даже с непременным другом боевой поры - автоматом Калашникова в цепко сжатых спецназовских руках. Некоторые беспечно улыбаются, по-видимому, еще не догадываясь, что по прошествии недолгого времени суждено им превратиться из бравых победителей "духов" в банальные издержки живучей идеологии братской помощи.
А через дорогу, напротив - иная группа памятников, побогаче и впечатлительнее, - массивные монолиты, преимущественно из черного полированного базальта, с поясными портретами парней в красиво лоснящейся на зеркальных плоскостях коже и надписями определенного толка. "Твой успех обмываем без тебя, Бобок", "Косой, мы отомстили", "Жди меня, лапка, и я вернусь. Твоя Разявка", - значится на полированных боках монументов, обнесенных тяжелыми цепями с медными шарами по углам. Это - издержки короткой и бурной эпохи начального перераспределения капиталов.
Макаревич медленно шел по дорожке, умиротворенно созерцая материальные плоды человеческой тщеты, лениво предаваясь печальным размышлениям о бренности земного. А равно - о загадочности потустороннего, когда тело остается на этом вот бывшем совхозном поле, а душа отлетает куда-то. Но куда? - вопрос, на который человечество так и не нашло убедительного ответа за все века своего существования. Видно, очень жесткое табу лежит на этой загадке, разгадать которую не дано. И Макаревич думал, что вполне может статься, что до сих пор не разгаданного просто не существует, и всякая человеческая жизнь банальным образом и заканчивается на таком вот кладбище. Разве поживет недолго в памяти двух-трех поколений близких и уйдет в небытие. Навсегда и безвозвратно. Так стоит ли тщиться с памятниками, стелами и выгородками? К тому же, согласно коммунальным законам, кладбища лет через пятьдесят ликвидируются, чтобы опять превратиться в территорию под очередную новостройку или стадион для футболистов, продолжал размышлять Макаревич, углубляясь в кладбищенские дебри. Он искал нужную ему могилу, место которой запомнил плохо, да и топография местности очень изменилась за полтора десятка лет, какие он здесь не был. Помнится, хоронили зимой, могила утопала в глубоком снегу, дул холодный морозный ветер, они все промерзли, пока говорили речи, и, поспешно забросав могилу комьями мерзлой земли, побежали в поджидавший их на дороге автобус.
С тех пор он здесь не был.
И видно, зря не был. Все-таки, пока жив, на кладбище, как и в церкви, надобно бывать чаще и вовсе не ради покойников или Господа Бога - для себя. По существу, как и покойники, ты тоже в большей степени принадлежишь прошлому, куда, за неимением будущего, рано или поздно вернешься из своего суетного, неуловимого настоящего, которого, вполне возможно, тоже не существует. Вместо него - сплошные иллюзии, стремительные ласточки, проносящиеся в сумеречном потоке сознания. То ли дело - твое хорошее или плохое прошлое, лежащее в душе каменной глыбой, над которым никто не властен - ни природа, ни закон, ни начальство.
Глядя на скопище разноликих могил и надгробий, необыкновенно стесненных даже на этом просторном кладбище, Макаревич думал: и тут теснота, и тут нет свободы. Мало ее было при жизни, не стало больше и на кладбище. Может, она людям и не нужна? Может, их влечет лишь сладостный процесс борьбы за свободу, достигнув которой, они тут же начинают строить из нее клетку в виде фашизма, тоталитаризма, тюрьмы и армии. Свобода становится уделом только бомжей, которые от нее также не всегда в восторге.
Макаревич прошел десятка два могильных рядов, скользя рассеянным взглядом по кладбищенскому разнообразию. Или однообразию, что на кладбище, пожалуй, одно и то же. Местами между могилами видны были люди, преимущественно женщины, - убирали, обустраивали, украшали последние пристанища близких. Скорбный, но и благородный труд - без расчета на вознаграждение, от чистого сердца. Оттого, наверно, некоторые могилки из тех, что поближе к дорожке, выглядели так празднично прибранными, чистенькими, с цветочками за оградкой, свежеокрашенной в темные тона. На мраморе то тут, то там торжественно отливали золотом подведенные надписи - дорогому такому-то от любящей вдовы и детей... От преданного коллектива сотрудников... На высоком угловом, несколько шире, чем обычно, "парусе" матово светился тройной портрет похороненных - взрослый и две детские головки. Макаревич горестно отвел взгляд, скорее всего - трагические жертвы дорог, неизбежная плата за запоздалую автомобилизацию, в которую бросились люди, не обеспеченные ни безопасной техникой, ни хорошими дорогами. Иначе почему у нас, где количество автомобилей в десять раз меньше, чем в Штатах, смертность на дорогах в два раза выше?
Слава Богу, его покойник умер в собственной постели, окруженный любящей семьей, преданными сотрудниками по институту, которым он руководил много лет. Не обойденный также вниманием властей, регулярно награждавших его и поставивших скромный, но в общем приличный памятник из популярной мраморной крошки. Дальнозоркий Макаревич еще с дороги увидел его широкое, улыбающееся со стелы лицо и, обрадовавшись словно живому, свернул по проходу.
- Ну, привет, Алексей Иванович, давно не виделись, - пробормотал он и остановился, положив руки на пыльную поперечину ограды.
Последнее с ним свидание хорошо помнил - сам валялся в больнице с третьим инфарктом. В те годы инфаркты лечили тщательно и долго, неделями не позволяя подниматься с постели, что в общем было довольно тягостно. Поначалу эта тягостность разряжалась частым посещением родных и знакомых, но со временем эти посещения редели. В один из таких тягомотных дней к вечеру в палату, где лежал Макаревич, явился оживленный, румяный с мороза Алексей Иванович. Долго не мешкая, выложил на тумбочку пяток апельсинов, кусок колбасы, извлек из целлофанового пакета заветную бутылочку с аистом. "Ну ты как? Ничего? Поправляешься? Ну и хорошо. А как насчет этого? Нет? Ну нет, так нет. Тогда я за твое здоровьичко. Чтоб скорее это самое... А то там студенты соскучились: зачеты все-таки..." - возбужденно говорил он, не очень дожидаясь ответа.
Натренированной за долгую руководящую жизнь, твердой рукой он плеснул в стакан ровно сто грамм - не больше, и выпил. Выпив, вроде бы- посерьезнел, успокоился, стал рассказывать об институтских делах, проблемах со снабжением, завале финансирования на третий квартал. Макаревич рассеянно слушал, с завистью думая о его ключом бьющей энергии, деловитости и здоровье, чего давно уже сам не имел. Откуда ему было знать, что спустя ровно неделю, в день его выписки из больницы, Алексея Ивановича сразит первый и последний в его жизни инфаркт, и его придется хоронить на этом вот утопавшем в снегу пригорке.
Памятничек в общем был не хуже других, но вот об ухоженности могилы нечего было и говорить, видно, с весны никто не появлялся. Какие-то мелкие цветочки по краям бетонной цветочницы безнадежно поникли на сухой земле, из которой тянулись вверх сорняки. Когда-то красные, гвоздики в пыльной стеклянной банке превратились в сухой колючий гербарий. Макаревич отогнул на калитке конец проржавевшей проволоки и вошел в ограду. Повесив на угловой столбик пиджак, повыдергал сорную траву из цветника, вытряхнул в угол сухие гвоздики из разбитой банки. Надо было протереть каменный фасад памятника, от пыли давно ставший матовым, полить оставшиеся цветочки, может, они бы и ожили. Вода находилась далеко, у входа на кладбище, а у него не было посудины, и он пошарил окрест глазами в поисках кого-либо поблизости.
Невдалеке, чуть ниже по склону, возле трех одинаковых обелисков возились пожилая женщина с девочкой, - обе, сидя на корточках, что-то сажали в цветочнице, и он пошел к ним.
- Здравствуйте, - поздоровался Макаревич, подходя к женщине.
Та обернулась, выпрямилась, ухватясь обеими руками за натруженную поясницу. Это была седенькая бабуля с добрым лицом. Слегка распевно она ответила на его приветствие.
- Мне ведерочко на минуту не одолжите? Я тут вон - поблизости, - сказал он, уже увидев возле ее сильно налитых полнотой ног пластмассовое ведерко.
- Ну почему же! Если надо, возьмите. Вы же не насовсем, принесете...
Лет семи девочка в цветастом сарафанчике и белой панамке тут же вспорхнула от рассады и по-детски доверительно сообщила:
- А наш дедушка скоро придет, принесет георгины и флоксы, мы будем сажать.
- Это хорошо - сажать флоксы, - сказал Макаревич и с ведерком в руке пошел с пригорка.
Охваченный конкретной заботой, он утратил охоту рассуждать о бренности земного, сентиментальное чувство отлетело, надо было что-то делать. Навстречу ему шли люди - женщины с детьми, старушки с кошелками в руках, некоторые несли ведерки и лопатки. Проковылял высокий худой инвалид на протезе, с палочкой в руке. Кончался рабочий день, из города прибыл нечастый на этом маршруте автобус, люди вспомнили о своем долге перед умершими.
Возле трубы с краном, для удобства пристроенной на деревянных козелках, он наполнил ведерко и неторопливо понес его к могиле Алексея Ивановича. Поливая из пригоршней, обмыл фасад памятника, отчего лицо покойника словно проявилось из пыли, обрело четкость и свежесть. Оставшейся водой побрызгал на цветочницу с заморенными цветками - может, оживут. Все-таки было печально, что из немалой семьи покойника так никто и не собрался за лето на эту могилку. Некогда? Наверняка некогда, но все-таки... Он тоже собрался первый раз за пятнадцать лет - негусто. Но вот сделал небольшое дело, и стало как-то облегченнее на душе - словно для живого. Для какого-то его удобства. Хотя покойнику уже ничего не надо, значит, для себя это, для собственного удовлетворения. Странное все же чувство, привередливая потребность души. Какой в том смысл? А какой вообще смысл в жизни?
Впрочем, наверно, напрасно искать смысл там, где его, по-видимому, никогда не было. Не по своей воле появился на свет и живешь не по своей воле. А придет пора уходить - катастрофа. Вроде, несправедливость какая. А ведь давно и справедливо сказано: ничто не вечно под луной. Все, что имеет начало, должно иметь и конец. Иначе и быть не может. Очень гармонично, справедливо и вполне демократично. Вечно жить невозможно, но при наших порядках нашлись бы исключения. Для начальства, для депутатов. Само собой- для коррупционеров, за деньги. Нет уж, лучше пусть будет, как есть. Отбыл свой черед на земле и уходи. Уступи место другому.
Недолго отдохнув, облокотясь на оградку, он надел пиджак, поднял ведерко.
- Ну пока, Алеша, до следующего. Здесь или там, - сказал он, сразу ощутив пронзительную жалость к себе, вспомнив кладбищенское "Я уже дома, а ты еще в гостях".
Отнеся ведерко, поставил его возле черной, свежеокрашенной оградки, за которой высились три одинаковых обелиска, каждый с крохотной клумбочкой у подножья, уже с высаженной цветочной рассадой. Бабуся с готовностью поднялась навстречу и тотчас, видно, с усталости опустилась на скамейку у оградки.
- Вот, спасибо, прибрал и полил...
Прежде, чем уйти, бегло скользнул взглядом по обелискам - на первом были две фамилии с именами и датами, на втором - та же, одна, а третий белел чистым, подготовленным к надписи квадратом. Фамилии привлекли его внимание. Довжик. Откуда-то, может, из глубины подсознания, вынырнула забытая фраза, и он произнес:
- Довжик из Малых Довжиков?
- Ага, Довжики мы. Не здешние, это из-под Полоцка. Тут мы после войны, как брат пришел из армии и начал на тракторном работать, - словоохотливо заговорила бабуся.
- Довжик из Малых Довжиков, - повторил он. - Здесь кто? Муж ваш?
- Нет, это дедушка. И бабушка. Знаете, они в один год померли. Тут уже, на тракторном.
- А тут тетя Настя похоронена, - охотно сообщила девочка, указывая на средний обелиск, где лаконично значилось: "Довжик Анастасия Ивановна. 1936-1967", - она на самолете погибла.
- На самолете?
Бабуся принялась рассказывать, как невестка полетела по туристской путевке в Чехословакию и погибла со всеми вместе, привезли запечатанную урну... Рассеянно слушая ее, Макаревич глядел неотрывно на третий обелиск с девственно чистой табличкой и боялся спросить. Но спросить все-таки пришлось.
- А что там? Или никто не похоронен?
Бабуся подобрала под передник натруженные руки и едва слышно сказала:
- Никто.
Кажется, он понял. Так иногда делают особо запасливые - обустраивают участок, ставят памятник с обозначением фамилии, датой рождения и двумя цифрами роковой даты, последние оставляя на потом.
- Тут для себя оставила и для братца Володи.
- А что брат? Жив?
- Пропал. На войне. Писали - нигде нет: ни в списках убитых, ни в списках пропавших без вести. Может, найдется...
- Володя? - встревоженно спросил Макаревич. - Володя Довжик?
- Ну. Двадцать годков было парню.
- А где пропал? На фронте, в партизанах?
- В партизанах, ага. В сорок втором году. Пошел и пропал. Писали в архив и командирам - никто не знает, нигде не числится. Может, в плен попал, может, еще что... Может, вы где встречали? - со вспыхнувшей в глазах надеждой спросила бабуся, наверно, почувствовав охватившее его волнение.
- Я? Да нет, нет...
Он сдержанно простился и пошел между рядами к дорожке. Его волнение медленно перерастало в гневное возбуждение, и он тихо сам себе говорил: "Сволочи! Надо же... Даже из списков вымарали. Или не занесли. В жмурки играют..."
Поначалу он готов был усомниться, не сразу поверив своей догадке все-таки прошло столько лет. Но вот подкорка, подсознание услужили на удивление точно. И что там только хранится, какие происходят процессы в его стареющей голове?.. Он давно уже забыл эту фамилию, если бы потребовалось вспомнить, вряд ли бы вспомнил. А тут рефлекторно, будто выстрелил кто-то, как увидел на обелиске давно забытую фамилию, моментально выскочила вся знакомая фраза: "Довжик из Малых Довжиков"... Конечно, он знал и пропавшего Володю, и его село, - ночью ходили через него на железку. Знал, как и многих других и оставшихся в живых партизан, и погибших, с которыми довелось когда-то делить хлеб, жизнь и не пришлось разделить смерть. Это теперь годами работаешь рядом, в одной организации, и толком не знаешь человека. Или живешь двадцать лет в одном доме и лишь здороваешься при случайной встрече в подъезде. Там все было иначе, время там текло по иным, особенным законам. С этим Довжиком он провел вместе всего два дня, а вот запомнил, как оказалось, на всю оставшуюся жизнь. И не по собственной воле - может, вопреки ей.
Мокрой туманной ночью девятнадцатилетний партизан Макаревич стоял на посту в ближнем охранении и сменился лишь на рассвете. Утром его не сразу разбудили, он запоздал с завтраком и не успел доесть остывшее в котелке хлебово, как послышалась команда на построение. Хватая оружие и вещички, в шалашах засуетились партизаны их "непобедимого и непромокаемого" отряда имени "надцатого съезда ВЛКСМ", неласково матерясь про себя по поводу входивших в отряде в моду неурочных построений. Действительно, с некоторых пор они почти ежедневно строились - для смотров, политбесед, но больше для суровых накачек нового, не всегда трезвого командира отряда. Прежний командир был не такой, но прежний месяц назад погиб. Возвращаясь с разведгруппой из другого отряда, наткнулся на полицейскую засаду, их обстреляли, и шальная пуля, выпущенная в ночь наугад, сразила его. Все остальные вернулись живы-здоровы, а командира на другой день закопали. Скоро, однако, явился новый - где-то и кем-то назначенный, в отряде никому не знакомый. Партизаны, еще не успевшие пережить гибель прежнего, организовавшего этот отряд и год провоевавшего с ним, встретили нового молча и настороженно. Наверно, командир почувствовал это и затаил обиду.
Для начала он расстрелял перед строем начальника снабжения, бывшего бухгалтера сельпо. Но того, может, и стоило расстрелять за его темные делишки с местной полицией, а главное, за пьянство и наплевательское отношение к партизанскому пищевому довольствию. Затем, после ночной фальштревоги, командир собственноручно избил ротного Савчука, который вроде бы не выполнил его приказа об усилении бдительности - вместо шести ночных дозоров выставил четыре, пожалел партизан. Командир был помешан на усилении бдительности и даже в пуще, где отряд размещался прежде и где на двадцать километров вокруг не было ни одного живого человека, окружал себя тройной цепью охраны. Но для столь высокой бдительности требовались люди, и партизаны весьма скромного по количеству отряда изнемогали от непомерной тяжести караульной службы. Каждую ночь несколько десятков человек зябли и мокли в многочисленных заслонах, секретах, дозорах, а днем вынуждены были отправляться за десятки километров на заготовку продовольствия, ликвидацию предателей из числа деревенских старост, уклоняющейся от партизанства молодежи, примаков и окруженцев.
Придерживая на бегу винтовку, Макаревич поспешил в строй, который уже неровно вытянулся на мокрой с ночи полянке. В отряде он был еще новичок, воевал здесь первый месяц и далеко не каждого партизана знал в лицо, не то что по фамилии. Пока он бежал, перед строем появился командир, плотный, небольшого росточка кавалерист, в сопровождении черноволосого адъютанта. Времени искать свое место в строю у Макаревича не было, и он приткнулся на левом фланге шеренги, когда уже прозвучала команда "Смирно!". Скосив взгляд, увидел стоявшего рядом соседа - рослого, худого парня, которого прежде вроде не встречал.
Командир вместе с адъютантом, за его смоляную, выпадавшую из-под фуражки шевелюру прозванным Махно, прохаживался перед строем. Исподлобья всматриваясь в молодые и не очень, сплошь исхудавшие, далеко не молодецкие лица партизан, словно искал кого-то. Все молча и неподвижно замерли, не понимая, чего от них хочет этот человек, во власти которого была жизнь и смерть каждого. Стоя в отдалении, похоже, так же томились начальник штаба отряда молчаливый лейтенант Куропаткин и еще кто-то незнакомый. Пройдя до конца шеренги и, как показалось Макаревичу, зафиксировав на нем свой испытующий взгляд, командир вернулся на середину поляны.
- Где дисциплина? - грозно прорычал он. - Где порядок? Где бдительность? Дисциплины нет! Порядка нет! Бдительности нет! - объявил он крепким командирским голосом, заключив все не менее крепким матом.
В строю, наверно, как-то отреагировали на это становившееся уже привычным выступление, может, заговорил кто-то, и командир продолжил с еще большим азартом:
- А команда "вольно" была? Я спрашиваю: команда "вольно" была? Не было команды "вольно". Так какого же хрена вы ерепенитесь?.. Смир-р-рно! - закончил он совсем уж громовым криком, от которого, казалось, качнулись мокрые верхушки сосен. Макаревич, похоже, тоже вздрогнул, а сосед тихо проговорил с невозмутимой улыбкой:
- Ох, как грозно, как страшно!..
В его тоне слышалась явная насмешка, и Макаревич с тревогой подумал- хоть бы на полянке не расслышали. Но нет, все-таки далековато. Тем более что командир с упоением продолжал разнос:
- Я наведу порядок! Я заставлю выполнять приказы командования! Я заставлю уважать дисциплину!..
- Какой як! Хоть поклажу клади, - тихо бормотал сосед.
- Бдительность, бдительность и еще бдительность! - раздавалось на осенней поляне. - Понятно, аллюр три креста?
Похоже, наконец он угомонился; кавалерийская команда, произнесенная, видно, для собственного успокоения, была первым того признаком.
Начальник штаба подал команду "вольно", и вся командирская группа направилась к стоявшим невдалеке оседланным лошадям. Отряд в здешних лесах размещался рассредоточенно, и командир с охраной разъезжал между подразделениями, появляясь в них в самое неожиданное время.
Оставшись без командира, партизаны не спешили расходиться, командиры поменьше принялись распределять людей по нарядам, некоторые курили или просто ждали. Обычно после построения люди оживлялись, слышались смех и шутки; но сегодня было не до шуток, после несправедливой взбучки мало кого тянуло на юмор. Сосед Макаревича отошел к группе знакомых, о чем-то скупо переговаривался там. Появился Махно, неопределенного возраста человек, перетянутый ремнями, с немецким автоматом на плече.
- К командиру! - кивнул он соседу, и тот, недоуменно пожав плечами, покорно пошел к дожидавшемуся возле лошадей командиру.
Макаревич проследил взглядом за ним, вперевалку шагавшим по мокрой хвое в измятой красноармейской шинели, которая была ему до колена. Подойдя, тот, как и полагалось, взмахнул рукой к облегавшей голову пилотке, и между ним и командиром произошел не слышный издали разговор. Впрочем, разговор казался спокойным, без крика, и это успокоило Макаревича, ожидавшего чего-то скверного.
В это время его окликнул взводный старшина Дмитренко, объявивший, что Макаревич назначается в дозор со стороны деревни Вязовичи.
- А где это? - спросил Макаревич, но и комвзвода не знал, прежде дозоры туда не назначались.
- Кто знает? - спросил Дмитренко, но никто ему не ответил, похоже, никто не знал.
А если и знал, кому была охота тащиться невесть куда, может, черту в зубы. Но тут подошел сосед по строю с явной озабоченностью на худом мальчишеском лице.
- Вон Довжик знает, - подсказал кто-то, и старшина обернулся к нему:
- Где Вязовичи, знаешь?
- Знаю, - уверенно ответил Довжик.
- Пойдете в дозор. Командир приказал. Где мостик, знаешь?
Отправляться надлежало тотчас же.
- А сменят когда? - спросил Довжик, из вопроса которого Макаревич заключил, что напарник, пожалуй, опытнее его, - он же вот не догадался спросить о смене.
- Сменим, сменим, - неопределенно ответил Дмитренко, и они неспеша пошли по просеке.
- Ну и отрядик! Ну и командир! - немного отойдя, проворчал Довжик.
Макаревич и сам видел - в отряде со сменой командира становилось все хуже. Он так и сказал Довжику.
- Самодур и дурак, - подтвердил Довжик. - Охломон горластый. Аллюр три креста...
Чем-то, однако, командир его донял, подумал Макаревич и спросил, зачем тот его подзывал. Довжик озабоченно оглянулся на недалекую еще полянку.
- Понимаешь, сапоги ему мои не понравились. Говорит, вражеская форма. А я за эти сапоги едва пулю не схлопотал. Зато вот - ноги сухие.
Макаревич бросил взгляд на сапоги напарника - они были явно не местной выделки, похоже, действительно, с немецкой ноги, хотя и не солдатские. Возможно, офицерские, подумал Макаревич.
- Я за ним километр по лесу гнался, он в меня из пистолета пулял, а я из карабина. Но впопыхах, знаешь... Только на мушку возьмешь, а он за куст скроется. Но все-таки словчился... Бежал, думал, у него в полевой сумке какие-то секреты, а там бритва да помазок. Зато сапоги теперь на всю зиму.
- Хорошие сапоги, - сказал Макаревич.
- Я - Довжик из Малых Довжиков, - сказал парень и улыбнулся, согнав с лица прежнюю озабоченность.
- А я из Полоцка - Макаревич.
- О, городской, значит!
- Городской...
Макаревич не стал рассказывать, что в город он переехал незадолго перед войной, что до этого жил при станции, отец до ареста работал на железной дороге. Казенную квартиру после его ареста отобрали, и мать с тремя детьми перебралась в город к брату, в его узкую барачную каморку, где и без них было трое. Когда стали набирать в ФЗО, Макаревич пошел учиться на каменщика и переселился в общежитие. На одного человека семья сократилась, в бараке стало чуть свободнее.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что Довжик старше Макаревича на год и перед войной окончил десятилетку. Следующий момент биографии был самый, может быть, важный - их партизанский стаж. И тут оказалось, что Довжик партизанит почти полгода, все в этом же отряде, что он тут знает всех, помнит всех командиров.
- Знаешь, прежний командир был не такой. Молчун был. Для него главное было - разведка. Каждую ночь гонял мелкие группы на разведку. Но зато и знал, что вокруг. Где сколько полицейских, кто старосты. И постепенно отстреливал всех. Всех предателей и прислужников. Теперь попробуй найди кого. Остатки в райцентр смылись. Ребята пойдут на заготовку продуктов - не у кого взять. Приходится рядовых колхозников трясти. Жрать же надо.
- И сам погиб. А говоришь, всех отстреляли, - сказал Макаревич, вспомнив довольно нелепую гибель прежнего командира.
- Но это случайно. Случай, его никакой черт не предусмотрит...
Тихо беседуя, они шли просекой, потом свернули под сосны. Сырой мох под ногами делал их шаги неслышными. Но бор скоро кончился, начался березняк, заросли лещины с поредевшей листвой. Продравшись через чащобу ольшаника, они оказались перед широким полем. Вдали виднелись крыши и трубы какой-то деревни - наверно, это и были Вязовичи. Вдоль опушки тянулся грязный проселок с мостиком, под которым в обросших жухлой осокой берегах поблескивала сонная речушка. Тут и должен был расположиться дозор. От их основного лагеря было километра два или, может, чуть больше.
ДОВЖИК
Могилы, могилы...
По обе стороны узкой, посыпанной гравием дорожки тянулись многочисленные ряды могил городского кладбища. Еще недавно здесь были сельхозугодья пригородного совхоза, выращивали картошку, капусту, ранние овощи. Но рос город - разрастались и городские кладбища. И вот оно - скопище плотно теснящихся могильных выгородок - из уголка, дерева, добытого со строек арматурного железа. Почти все - с непременной стелой, выполненной в популярной форме морского паруса, но лишь отдаленно напоминающей таковой. Крестов на захоронениях советской эпохи почти не видать, разве где-нибудь на верхушке каменной стелы процарапан и обведен черным тоненький православный крестик. Некоторые памятники украшены небольшими, с ладонь, овальными фотографиями на фарфоре, переснятыми с молодых фотографий усопших, улыбающиеся лица которых слабо соотносятся с данным местом их бытования.
Неподалеку от центрального входа вдоль дорожки высился недлинный ряд одинаковых "парусов", с красными звездами на верхушках и увеличенными портретами молодых людей на лицевых сторонах стел. Это - афганцы, все в лихо заломленных на ухо беретах, полосатых тельняшках на распахнутой груди. А двое даже с непременным другом боевой поры - автоматом Калашникова в цепко сжатых спецназовских руках. Некоторые беспечно улыбаются, по-видимому, еще не догадываясь, что по прошествии недолгого времени суждено им превратиться из бравых победителей "духов" в банальные издержки живучей идеологии братской помощи.
А через дорогу, напротив - иная группа памятников, побогаче и впечатлительнее, - массивные монолиты, преимущественно из черного полированного базальта, с поясными портретами парней в красиво лоснящейся на зеркальных плоскостях коже и надписями определенного толка. "Твой успех обмываем без тебя, Бобок", "Косой, мы отомстили", "Жди меня, лапка, и я вернусь. Твоя Разявка", - значится на полированных боках монументов, обнесенных тяжелыми цепями с медными шарами по углам. Это - издержки короткой и бурной эпохи начального перераспределения капиталов.
Макаревич медленно шел по дорожке, умиротворенно созерцая материальные плоды человеческой тщеты, лениво предаваясь печальным размышлениям о бренности земного. А равно - о загадочности потустороннего, когда тело остается на этом вот бывшем совхозном поле, а душа отлетает куда-то. Но куда? - вопрос, на который человечество так и не нашло убедительного ответа за все века своего существования. Видно, очень жесткое табу лежит на этой загадке, разгадать которую не дано. И Макаревич думал, что вполне может статься, что до сих пор не разгаданного просто не существует, и всякая человеческая жизнь банальным образом и заканчивается на таком вот кладбище. Разве поживет недолго в памяти двух-трех поколений близких и уйдет в небытие. Навсегда и безвозвратно. Так стоит ли тщиться с памятниками, стелами и выгородками? К тому же, согласно коммунальным законам, кладбища лет через пятьдесят ликвидируются, чтобы опять превратиться в территорию под очередную новостройку или стадион для футболистов, продолжал размышлять Макаревич, углубляясь в кладбищенские дебри. Он искал нужную ему могилу, место которой запомнил плохо, да и топография местности очень изменилась за полтора десятка лет, какие он здесь не был. Помнится, хоронили зимой, могила утопала в глубоком снегу, дул холодный морозный ветер, они все промерзли, пока говорили речи, и, поспешно забросав могилу комьями мерзлой земли, побежали в поджидавший их на дороге автобус.
С тех пор он здесь не был.
И видно, зря не был. Все-таки, пока жив, на кладбище, как и в церкви, надобно бывать чаще и вовсе не ради покойников или Господа Бога - для себя. По существу, как и покойники, ты тоже в большей степени принадлежишь прошлому, куда, за неимением будущего, рано или поздно вернешься из своего суетного, неуловимого настоящего, которого, вполне возможно, тоже не существует. Вместо него - сплошные иллюзии, стремительные ласточки, проносящиеся в сумеречном потоке сознания. То ли дело - твое хорошее или плохое прошлое, лежащее в душе каменной глыбой, над которым никто не властен - ни природа, ни закон, ни начальство.
Глядя на скопище разноликих могил и надгробий, необыкновенно стесненных даже на этом просторном кладбище, Макаревич думал: и тут теснота, и тут нет свободы. Мало ее было при жизни, не стало больше и на кладбище. Может, она людям и не нужна? Может, их влечет лишь сладостный процесс борьбы за свободу, достигнув которой, они тут же начинают строить из нее клетку в виде фашизма, тоталитаризма, тюрьмы и армии. Свобода становится уделом только бомжей, которые от нее также не всегда в восторге.
Макаревич прошел десятка два могильных рядов, скользя рассеянным взглядом по кладбищенскому разнообразию. Или однообразию, что на кладбище, пожалуй, одно и то же. Местами между могилами видны были люди, преимущественно женщины, - убирали, обустраивали, украшали последние пристанища близких. Скорбный, но и благородный труд - без расчета на вознаграждение, от чистого сердца. Оттого, наверно, некоторые могилки из тех, что поближе к дорожке, выглядели так празднично прибранными, чистенькими, с цветочками за оградкой, свежеокрашенной в темные тона. На мраморе то тут, то там торжественно отливали золотом подведенные надписи - дорогому такому-то от любящей вдовы и детей... От преданного коллектива сотрудников... На высоком угловом, несколько шире, чем обычно, "парусе" матово светился тройной портрет похороненных - взрослый и две детские головки. Макаревич горестно отвел взгляд, скорее всего - трагические жертвы дорог, неизбежная плата за запоздалую автомобилизацию, в которую бросились люди, не обеспеченные ни безопасной техникой, ни хорошими дорогами. Иначе почему у нас, где количество автомобилей в десять раз меньше, чем в Штатах, смертность на дорогах в два раза выше?
Слава Богу, его покойник умер в собственной постели, окруженный любящей семьей, преданными сотрудниками по институту, которым он руководил много лет. Не обойденный также вниманием властей, регулярно награждавших его и поставивших скромный, но в общем приличный памятник из популярной мраморной крошки. Дальнозоркий Макаревич еще с дороги увидел его широкое, улыбающееся со стелы лицо и, обрадовавшись словно живому, свернул по проходу.
- Ну, привет, Алексей Иванович, давно не виделись, - пробормотал он и остановился, положив руки на пыльную поперечину ограды.
Последнее с ним свидание хорошо помнил - сам валялся в больнице с третьим инфарктом. В те годы инфаркты лечили тщательно и долго, неделями не позволяя подниматься с постели, что в общем было довольно тягостно. Поначалу эта тягостность разряжалась частым посещением родных и знакомых, но со временем эти посещения редели. В один из таких тягомотных дней к вечеру в палату, где лежал Макаревич, явился оживленный, румяный с мороза Алексей Иванович. Долго не мешкая, выложил на тумбочку пяток апельсинов, кусок колбасы, извлек из целлофанового пакета заветную бутылочку с аистом. "Ну ты как? Ничего? Поправляешься? Ну и хорошо. А как насчет этого? Нет? Ну нет, так нет. Тогда я за твое здоровьичко. Чтоб скорее это самое... А то там студенты соскучились: зачеты все-таки..." - возбужденно говорил он, не очень дожидаясь ответа.
Натренированной за долгую руководящую жизнь, твердой рукой он плеснул в стакан ровно сто грамм - не больше, и выпил. Выпив, вроде бы- посерьезнел, успокоился, стал рассказывать об институтских делах, проблемах со снабжением, завале финансирования на третий квартал. Макаревич рассеянно слушал, с завистью думая о его ключом бьющей энергии, деловитости и здоровье, чего давно уже сам не имел. Откуда ему было знать, что спустя ровно неделю, в день его выписки из больницы, Алексея Ивановича сразит первый и последний в его жизни инфаркт, и его придется хоронить на этом вот утопавшем в снегу пригорке.
Памятничек в общем был не хуже других, но вот об ухоженности могилы нечего было и говорить, видно, с весны никто не появлялся. Какие-то мелкие цветочки по краям бетонной цветочницы безнадежно поникли на сухой земле, из которой тянулись вверх сорняки. Когда-то красные, гвоздики в пыльной стеклянной банке превратились в сухой колючий гербарий. Макаревич отогнул на калитке конец проржавевшей проволоки и вошел в ограду. Повесив на угловой столбик пиджак, повыдергал сорную траву из цветника, вытряхнул в угол сухие гвоздики из разбитой банки. Надо было протереть каменный фасад памятника, от пыли давно ставший матовым, полить оставшиеся цветочки, может, они бы и ожили. Вода находилась далеко, у входа на кладбище, а у него не было посудины, и он пошарил окрест глазами в поисках кого-либо поблизости.
Невдалеке, чуть ниже по склону, возле трех одинаковых обелисков возились пожилая женщина с девочкой, - обе, сидя на корточках, что-то сажали в цветочнице, и он пошел к ним.
- Здравствуйте, - поздоровался Макаревич, подходя к женщине.
Та обернулась, выпрямилась, ухватясь обеими руками за натруженную поясницу. Это была седенькая бабуля с добрым лицом. Слегка распевно она ответила на его приветствие.
- Мне ведерочко на минуту не одолжите? Я тут вон - поблизости, - сказал он, уже увидев возле ее сильно налитых полнотой ног пластмассовое ведерко.
- Ну почему же! Если надо, возьмите. Вы же не насовсем, принесете...
Лет семи девочка в цветастом сарафанчике и белой панамке тут же вспорхнула от рассады и по-детски доверительно сообщила:
- А наш дедушка скоро придет, принесет георгины и флоксы, мы будем сажать.
- Это хорошо - сажать флоксы, - сказал Макаревич и с ведерком в руке пошел с пригорка.
Охваченный конкретной заботой, он утратил охоту рассуждать о бренности земного, сентиментальное чувство отлетело, надо было что-то делать. Навстречу ему шли люди - женщины с детьми, старушки с кошелками в руках, некоторые несли ведерки и лопатки. Проковылял высокий худой инвалид на протезе, с палочкой в руке. Кончался рабочий день, из города прибыл нечастый на этом маршруте автобус, люди вспомнили о своем долге перед умершими.
Возле трубы с краном, для удобства пристроенной на деревянных козелках, он наполнил ведерко и неторопливо понес его к могиле Алексея Ивановича. Поливая из пригоршней, обмыл фасад памятника, отчего лицо покойника словно проявилось из пыли, обрело четкость и свежесть. Оставшейся водой побрызгал на цветочницу с заморенными цветками - может, оживут. Все-таки было печально, что из немалой семьи покойника так никто и не собрался за лето на эту могилку. Некогда? Наверняка некогда, но все-таки... Он тоже собрался первый раз за пятнадцать лет - негусто. Но вот сделал небольшое дело, и стало как-то облегченнее на душе - словно для живого. Для какого-то его удобства. Хотя покойнику уже ничего не надо, значит, для себя это, для собственного удовлетворения. Странное все же чувство, привередливая потребность души. Какой в том смысл? А какой вообще смысл в жизни?
Впрочем, наверно, напрасно искать смысл там, где его, по-видимому, никогда не было. Не по своей воле появился на свет и живешь не по своей воле. А придет пора уходить - катастрофа. Вроде, несправедливость какая. А ведь давно и справедливо сказано: ничто не вечно под луной. Все, что имеет начало, должно иметь и конец. Иначе и быть не может. Очень гармонично, справедливо и вполне демократично. Вечно жить невозможно, но при наших порядках нашлись бы исключения. Для начальства, для депутатов. Само собой- для коррупционеров, за деньги. Нет уж, лучше пусть будет, как есть. Отбыл свой черед на земле и уходи. Уступи место другому.
Недолго отдохнув, облокотясь на оградку, он надел пиджак, поднял ведерко.
- Ну пока, Алеша, до следующего. Здесь или там, - сказал он, сразу ощутив пронзительную жалость к себе, вспомнив кладбищенское "Я уже дома, а ты еще в гостях".
Отнеся ведерко, поставил его возле черной, свежеокрашенной оградки, за которой высились три одинаковых обелиска, каждый с крохотной клумбочкой у подножья, уже с высаженной цветочной рассадой. Бабуся с готовностью поднялась навстречу и тотчас, видно, с усталости опустилась на скамейку у оградки.
- Вот, спасибо, прибрал и полил...
Прежде, чем уйти, бегло скользнул взглядом по обелискам - на первом были две фамилии с именами и датами, на втором - та же, одна, а третий белел чистым, подготовленным к надписи квадратом. Фамилии привлекли его внимание. Довжик. Откуда-то, может, из глубины подсознания, вынырнула забытая фраза, и он произнес:
- Довжик из Малых Довжиков?
- Ага, Довжики мы. Не здешние, это из-под Полоцка. Тут мы после войны, как брат пришел из армии и начал на тракторном работать, - словоохотливо заговорила бабуся.
- Довжик из Малых Довжиков, - повторил он. - Здесь кто? Муж ваш?
- Нет, это дедушка. И бабушка. Знаете, они в один год померли. Тут уже, на тракторном.
- А тут тетя Настя похоронена, - охотно сообщила девочка, указывая на средний обелиск, где лаконично значилось: "Довжик Анастасия Ивановна. 1936-1967", - она на самолете погибла.
- На самолете?
Бабуся принялась рассказывать, как невестка полетела по туристской путевке в Чехословакию и погибла со всеми вместе, привезли запечатанную урну... Рассеянно слушая ее, Макаревич глядел неотрывно на третий обелиск с девственно чистой табличкой и боялся спросить. Но спросить все-таки пришлось.
- А что там? Или никто не похоронен?
Бабуся подобрала под передник натруженные руки и едва слышно сказала:
- Никто.
Кажется, он понял. Так иногда делают особо запасливые - обустраивают участок, ставят памятник с обозначением фамилии, датой рождения и двумя цифрами роковой даты, последние оставляя на потом.
- Тут для себя оставила и для братца Володи.
- А что брат? Жив?
- Пропал. На войне. Писали - нигде нет: ни в списках убитых, ни в списках пропавших без вести. Может, найдется...
- Володя? - встревоженно спросил Макаревич. - Володя Довжик?
- Ну. Двадцать годков было парню.
- А где пропал? На фронте, в партизанах?
- В партизанах, ага. В сорок втором году. Пошел и пропал. Писали в архив и командирам - никто не знает, нигде не числится. Может, в плен попал, может, еще что... Может, вы где встречали? - со вспыхнувшей в глазах надеждой спросила бабуся, наверно, почувствовав охватившее его волнение.
- Я? Да нет, нет...
Он сдержанно простился и пошел между рядами к дорожке. Его волнение медленно перерастало в гневное возбуждение, и он тихо сам себе говорил: "Сволочи! Надо же... Даже из списков вымарали. Или не занесли. В жмурки играют..."
Поначалу он готов был усомниться, не сразу поверив своей догадке все-таки прошло столько лет. Но вот подкорка, подсознание услужили на удивление точно. И что там только хранится, какие происходят процессы в его стареющей голове?.. Он давно уже забыл эту фамилию, если бы потребовалось вспомнить, вряд ли бы вспомнил. А тут рефлекторно, будто выстрелил кто-то, как увидел на обелиске давно забытую фамилию, моментально выскочила вся знакомая фраза: "Довжик из Малых Довжиков"... Конечно, он знал и пропавшего Володю, и его село, - ночью ходили через него на железку. Знал, как и многих других и оставшихся в живых партизан, и погибших, с которыми довелось когда-то делить хлеб, жизнь и не пришлось разделить смерть. Это теперь годами работаешь рядом, в одной организации, и толком не знаешь человека. Или живешь двадцать лет в одном доме и лишь здороваешься при случайной встрече в подъезде. Там все было иначе, время там текло по иным, особенным законам. С этим Довжиком он провел вместе всего два дня, а вот запомнил, как оказалось, на всю оставшуюся жизнь. И не по собственной воле - может, вопреки ей.
Мокрой туманной ночью девятнадцатилетний партизан Макаревич стоял на посту в ближнем охранении и сменился лишь на рассвете. Утром его не сразу разбудили, он запоздал с завтраком и не успел доесть остывшее в котелке хлебово, как послышалась команда на построение. Хватая оружие и вещички, в шалашах засуетились партизаны их "непобедимого и непромокаемого" отряда имени "надцатого съезда ВЛКСМ", неласково матерясь про себя по поводу входивших в отряде в моду неурочных построений. Действительно, с некоторых пор они почти ежедневно строились - для смотров, политбесед, но больше для суровых накачек нового, не всегда трезвого командира отряда. Прежний командир был не такой, но прежний месяц назад погиб. Возвращаясь с разведгруппой из другого отряда, наткнулся на полицейскую засаду, их обстреляли, и шальная пуля, выпущенная в ночь наугад, сразила его. Все остальные вернулись живы-здоровы, а командира на другой день закопали. Скоро, однако, явился новый - где-то и кем-то назначенный, в отряде никому не знакомый. Партизаны, еще не успевшие пережить гибель прежнего, организовавшего этот отряд и год провоевавшего с ним, встретили нового молча и настороженно. Наверно, командир почувствовал это и затаил обиду.
Для начала он расстрелял перед строем начальника снабжения, бывшего бухгалтера сельпо. Но того, может, и стоило расстрелять за его темные делишки с местной полицией, а главное, за пьянство и наплевательское отношение к партизанскому пищевому довольствию. Затем, после ночной фальштревоги, командир собственноручно избил ротного Савчука, который вроде бы не выполнил его приказа об усилении бдительности - вместо шести ночных дозоров выставил четыре, пожалел партизан. Командир был помешан на усилении бдительности и даже в пуще, где отряд размещался прежде и где на двадцать километров вокруг не было ни одного живого человека, окружал себя тройной цепью охраны. Но для столь высокой бдительности требовались люди, и партизаны весьма скромного по количеству отряда изнемогали от непомерной тяжести караульной службы. Каждую ночь несколько десятков человек зябли и мокли в многочисленных заслонах, секретах, дозорах, а днем вынуждены были отправляться за десятки километров на заготовку продовольствия, ликвидацию предателей из числа деревенских старост, уклоняющейся от партизанства молодежи, примаков и окруженцев.
Придерживая на бегу винтовку, Макаревич поспешил в строй, который уже неровно вытянулся на мокрой с ночи полянке. В отряде он был еще новичок, воевал здесь первый месяц и далеко не каждого партизана знал в лицо, не то что по фамилии. Пока он бежал, перед строем появился командир, плотный, небольшого росточка кавалерист, в сопровождении черноволосого адъютанта. Времени искать свое место в строю у Макаревича не было, и он приткнулся на левом фланге шеренги, когда уже прозвучала команда "Смирно!". Скосив взгляд, увидел стоявшего рядом соседа - рослого, худого парня, которого прежде вроде не встречал.
Командир вместе с адъютантом, за его смоляную, выпадавшую из-под фуражки шевелюру прозванным Махно, прохаживался перед строем. Исподлобья всматриваясь в молодые и не очень, сплошь исхудавшие, далеко не молодецкие лица партизан, словно искал кого-то. Все молча и неподвижно замерли, не понимая, чего от них хочет этот человек, во власти которого была жизнь и смерть каждого. Стоя в отдалении, похоже, так же томились начальник штаба отряда молчаливый лейтенант Куропаткин и еще кто-то незнакомый. Пройдя до конца шеренги и, как показалось Макаревичу, зафиксировав на нем свой испытующий взгляд, командир вернулся на середину поляны.
- Где дисциплина? - грозно прорычал он. - Где порядок? Где бдительность? Дисциплины нет! Порядка нет! Бдительности нет! - объявил он крепким командирским голосом, заключив все не менее крепким матом.
В строю, наверно, как-то отреагировали на это становившееся уже привычным выступление, может, заговорил кто-то, и командир продолжил с еще большим азартом:
- А команда "вольно" была? Я спрашиваю: команда "вольно" была? Не было команды "вольно". Так какого же хрена вы ерепенитесь?.. Смир-р-рно! - закончил он совсем уж громовым криком, от которого, казалось, качнулись мокрые верхушки сосен. Макаревич, похоже, тоже вздрогнул, а сосед тихо проговорил с невозмутимой улыбкой:
- Ох, как грозно, как страшно!..
В его тоне слышалась явная насмешка, и Макаревич с тревогой подумал- хоть бы на полянке не расслышали. Но нет, все-таки далековато. Тем более что командир с упоением продолжал разнос:
- Я наведу порядок! Я заставлю выполнять приказы командования! Я заставлю уважать дисциплину!..
- Какой як! Хоть поклажу клади, - тихо бормотал сосед.
- Бдительность, бдительность и еще бдительность! - раздавалось на осенней поляне. - Понятно, аллюр три креста?
Похоже, наконец он угомонился; кавалерийская команда, произнесенная, видно, для собственного успокоения, была первым того признаком.
Начальник штаба подал команду "вольно", и вся командирская группа направилась к стоявшим невдалеке оседланным лошадям. Отряд в здешних лесах размещался рассредоточенно, и командир с охраной разъезжал между подразделениями, появляясь в них в самое неожиданное время.
Оставшись без командира, партизаны не спешили расходиться, командиры поменьше принялись распределять людей по нарядам, некоторые курили или просто ждали. Обычно после построения люди оживлялись, слышались смех и шутки; но сегодня было не до шуток, после несправедливой взбучки мало кого тянуло на юмор. Сосед Макаревича отошел к группе знакомых, о чем-то скупо переговаривался там. Появился Махно, неопределенного возраста человек, перетянутый ремнями, с немецким автоматом на плече.
- К командиру! - кивнул он соседу, и тот, недоуменно пожав плечами, покорно пошел к дожидавшемуся возле лошадей командиру.
Макаревич проследил взглядом за ним, вперевалку шагавшим по мокрой хвое в измятой красноармейской шинели, которая была ему до колена. Подойдя, тот, как и полагалось, взмахнул рукой к облегавшей голову пилотке, и между ним и командиром произошел не слышный издали разговор. Впрочем, разговор казался спокойным, без крика, и это успокоило Макаревича, ожидавшего чего-то скверного.
В это время его окликнул взводный старшина Дмитренко, объявивший, что Макаревич назначается в дозор со стороны деревни Вязовичи.
- А где это? - спросил Макаревич, но и комвзвода не знал, прежде дозоры туда не назначались.
- Кто знает? - спросил Дмитренко, но никто ему не ответил, похоже, никто не знал.
А если и знал, кому была охота тащиться невесть куда, может, черту в зубы. Но тут подошел сосед по строю с явной озабоченностью на худом мальчишеском лице.
- Вон Довжик знает, - подсказал кто-то, и старшина обернулся к нему:
- Где Вязовичи, знаешь?
- Знаю, - уверенно ответил Довжик.
- Пойдете в дозор. Командир приказал. Где мостик, знаешь?
Отправляться надлежало тотчас же.
- А сменят когда? - спросил Довжик, из вопроса которого Макаревич заключил, что напарник, пожалуй, опытнее его, - он же вот не догадался спросить о смене.
- Сменим, сменим, - неопределенно ответил Дмитренко, и они неспеша пошли по просеке.
- Ну и отрядик! Ну и командир! - немного отойдя, проворчал Довжик.
Макаревич и сам видел - в отряде со сменой командира становилось все хуже. Он так и сказал Довжику.
- Самодур и дурак, - подтвердил Довжик. - Охломон горластый. Аллюр три креста...
Чем-то, однако, командир его донял, подумал Макаревич и спросил, зачем тот его подзывал. Довжик озабоченно оглянулся на недалекую еще полянку.
- Понимаешь, сапоги ему мои не понравились. Говорит, вражеская форма. А я за эти сапоги едва пулю не схлопотал. Зато вот - ноги сухие.
Макаревич бросил взгляд на сапоги напарника - они были явно не местной выделки, похоже, действительно, с немецкой ноги, хотя и не солдатские. Возможно, офицерские, подумал Макаревич.
- Я за ним километр по лесу гнался, он в меня из пистолета пулял, а я из карабина. Но впопыхах, знаешь... Только на мушку возьмешь, а он за куст скроется. Но все-таки словчился... Бежал, думал, у него в полевой сумке какие-то секреты, а там бритва да помазок. Зато сапоги теперь на всю зиму.
- Хорошие сапоги, - сказал Макаревич.
- Я - Довжик из Малых Довжиков, - сказал парень и улыбнулся, согнав с лица прежнюю озабоченность.
- А я из Полоцка - Макаревич.
- О, городской, значит!
- Городской...
Макаревич не стал рассказывать, что в город он переехал незадолго перед войной, что до этого жил при станции, отец до ареста работал на железной дороге. Казенную квартиру после его ареста отобрали, и мать с тремя детьми перебралась в город к брату, в его узкую барачную каморку, где и без них было трое. Когда стали набирать в ФЗО, Макаревич пошел учиться на каменщика и переселился в общежитие. На одного человека семья сократилась, в бараке стало чуть свободнее.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что Довжик старше Макаревича на год и перед войной окончил десятилетку. Следующий момент биографии был самый, может быть, важный - их партизанский стаж. И тут оказалось, что Довжик партизанит почти полгода, все в этом же отряде, что он тут знает всех, помнит всех командиров.
- Знаешь, прежний командир был не такой. Молчун был. Для него главное было - разведка. Каждую ночь гонял мелкие группы на разведку. Но зато и знал, что вокруг. Где сколько полицейских, кто старосты. И постепенно отстреливал всех. Всех предателей и прислужников. Теперь попробуй найди кого. Остатки в райцентр смылись. Ребята пойдут на заготовку продуктов - не у кого взять. Приходится рядовых колхозников трясти. Жрать же надо.
- И сам погиб. А говоришь, всех отстреляли, - сказал Макаревич, вспомнив довольно нелепую гибель прежнего командира.
- Но это случайно. Случай, его никакой черт не предусмотрит...
Тихо беседуя, они шли просекой, потом свернули под сосны. Сырой мох под ногами делал их шаги неслышными. Но бор скоро кончился, начался березняк, заросли лещины с поредевшей листвой. Продравшись через чащобу ольшаника, они оказались перед широким полем. Вдали виднелись крыши и трубы какой-то деревни - наверно, это и были Вязовичи. Вдоль опушки тянулся грязный проселок с мостиком, под которым в обросших жухлой осокой берегах поблескивала сонная речушка. Тут и должен был расположиться дозор. От их основного лагеря было километра два или, может, чуть больше.