Ночью зрелище было еще великолепнее. В полночь староста Скочдополе взобрался на Белую башню и увидел, что на востоке, неподалеку от речки Орлицы, полыхают сотни костров, тысячи фигур мечутся возле огней, отбрасывающих свой кровавый отсвет далеко в широкое поле. Сомнений не оставалось: на «Блюдечке» рыли окопы. Староста сполз с колокольни, заметно озадаченный. Как видно, генерал Гампл не врал, расписывая свою военную мощь.
   На рассвете генерал Гампл вышел из своего походного шатра, расположенного на «Блюдечке», где он провел целую ночь, склонившись над планами города. Несколько тысяч солдат, преимущественно в гражданском платье, уже выстроились колоннами по четыре; по крайней мере каждый четвертый из них был вооружен; толпы женщин, стариков и детей теснились поодаль.
   «Вперед!» — приказал Гампл и в эту минуту зазвучали фанфары духового оркестра всемирно известной фабрики духовых инструментов пана Черненого, и под бодрые звуки марша («Шла девица по дорожке») Гамплова рать двинулась на город.
   Возле города генерал Гампл остановил свои полки и выслал вперед трубача и глашатая — призвать мирное население выйти из своих домов. Однако никто не вышел. Дома были пусты. Малая площадь пустовала. Большая площадь пустовала. Весь город был пуст. Генерал Гампл подкрутил усы и направился к ратуше. Двери ее были распахнуты настежь. Он вошел в зал заседаний и уселся на место старосты. Перед ним на зеленом сукне аккуратной стопкой лежали чистые листки, и на каждом каллиграфическим почерком уже было выведено: «Именем его величества императора Бобинэ». Генерал Гампл подошел к окну и возгласил:
   — Солдаты, сраженье окончено. Карающая рука возмездия свергла власть клики клерикалов. Для нашего любимого города настала пора свободы и прогресса. Солдаты! Вы показали себя храбрыми воинами. Ура!
   «Ура!» — нестройно ответило войско и разбрелось по домам. В дом старосты тоже гордо вернулся один Гамплов воин (позже этих воинов окрестили «гамплманами»), унося на плече ружье какого-то китайского вояки. Так пан Гампл сделался старостой. Следует признать, что и его осмотрительное правление было отмечено относительным спокойствием среди всеобщей анархии благодаря мудрым советам епископа Линды и уважаемых господ старейшин.

27. На одном тихоокеанском атолле

   — Разрази меня гром, — воскликнул капитан Трабл, — если этот верзила не их предводитель!
   — Это Джимми, — отозвался Г. X. Бондн, — вы знаете, он служил тут. И я думал, что он уже образумился.
   — Черт меня дернул, — не унимался капитан, — пристать здесь. У-у, проклятая… А?
   — Послушайте, — окликнул капитана Г. X. Бонди, кладя винтовку на стол веранды. — Тут всюду так?
   — По-моему, всюду, — утешил его капитан Трабл, — На Равайвайе они сожрали капитана Баркера со всем его гарнизоном. А на Мангайе содрали шкуру с трех миллионеров — вот вроде вас.
   — С братьев Сазэрлэнд? — уточнил Бонди.
   — Кажется, так. А на острове Старбурке они зажарили правительственного комиссара, толстяка Мак Дуана: вы с ним не знакомы? — Нет, не знаком.
   — А, вы не знакомы с Маком? — вскричал капитан. — И как давно вы здесь обретаетесь, голубчик?
   — Уже девятый год, — вздохнул пан Бонди.
   — Ну, за девять лет вы могли бы с ним познакомиться, — заметил капитан. — Девятый год, подумать только! Делаете бизнес, да? Или нашли этакую тихую гавань? Нервы лечите?
   — Нет, — ответил Бонди, — видите ли, я предвидел, что там, наверху, такое стрясется, ну и убрался подобру-поздорову. Надеялся, что здесь спокойнее.
   — Спокойнее? Вы еще не знаете наших чернокожих молодцов! Да тут настоящая война идет, приятель!
   — О нет! — защищался Г. Х. Бонди. — Здесь на самом деле царил мир. Эти папуасы, или как вы их там зовете, вполне приличные парни. Только в последнее время они как-то… того… что-то хорохорятся. И знаете, я так толком и не разобрал, чего они хотят…
   — Ничего особенного, — ответил капитан, — просто они хотят нас слопать.
   — С голоду? — изумился пан Бонди.
   — Не знаю. Скорее всего из благочестивых побуждений. У них такой обряд, понимаете? Вроде причастия, что ли. У них это нет-нет да и прорвется.
   — Ах, вот оно что, — пробормотал пан Бонди в задумчивости.
   — Всякому свое, — ворчал капитан, — у них здесь одна страсть: сожрать чужестранца и закоптить его голову.
   — Еще и голову закоптить? — Бонди передернуло от омерзения.
   — Да это уж после того, как убьют, — утешил его капитан. — Они берегут эти головы на память. Вы видели сушеные головы в Окленде, в этнографическом музее?
   — Нет, — сказал Бонд и, — я думаю… не такое уж это привлекательное зрелище — моя копченая голова.
   — Пожалуй, вы для этого слишком полны, — позволил себе сделать критическое замечание капитан. — Поджарого копчение не изменяет так основательно, как жирного.
   Весь вид пана Бонди изобличал необычайное беспокойство. Поникнув, сидел он в своем бунгало на коралловом острове Герегетуа, который приобрел перед самым началом Величайшей из Войн. Капитан Трабл неодобрительно хмурился, поглядывая на заросли мангрового дерева и бананов, окружавших бунгало.
   — А сколько здесь туземцев? — неожиданно спросил он.
   — Примерно сто двадцать, — ответил Г. X. Бонди.
   — А нас?
   — Семь вместе с поваром-китайцем.
   Капитан вздохнул и поглядел на море. Там стояла на якоре его яхта «Паппета», но чтобы попасть на нее, пришлось бы пройти по узкой тропинке, петлявшей в мангровой чаще, что представлялось ему совсем небезопасным.
   — Алло, маэстро, — окликнул он Бонди немного погодя, — собственно, о чем они там спорят? О границах каких-нибудь?
   — Куда там! О сущих пустяках!
   — О колониях?
   — И того пустяковее.
   — О… торговых договорах?
   — Нет. Всего-навсего об истине.
   — О какой такой истине?
   — Об абсолютной истине. Понимаете, каждый народ хочет знать абсолютную истину.
   — Гм, — буркнул капитан, — а собственно, с чем ее лопают, эту истину?
   — Да ничего тут особенного нет, просто такая у людей страсть. Вы слышали, что там, в Европе, и вообще… везде… объявился этот… как его?… ну понимаете… бог.
   — Слышал.
   — Так вот, это все от него, понимаете?
   — Нет, не понимаю, мил человек. По-моему, всамделишный бог завел бы на свете порядок. А этот ваш ненормальный и невсамделишный.
   — О нет, сударь, — возразил Г. X. Бонди, явно обрадовавшись возможности поговорить с непредубежденным и бывалым человеком. — Я вам говорю, этот бог настоящий. Но признаюсь, он слишком великий.
   — Думаете?
   — Думаю. Он бесконечен. И в этом вся загвоздка. Понимаете, каждый норовит урвать от него кусок и думает, что это и есть весь бог. Присвоит себе малую толику или обрезок, а воображает: вот, мол, он целиком в моих руках. Каково, а?
   — Ага, — поддакнул капитан, — да еще злится на тех, у кого другие куски.
   — Вот именно. А чтоб самого себя убедить, что он у него целый, кидается убивать остальных. Понимаете ли, как раз потому, что для него важно завладеть целым богом и всей истиной. Потому он не может смириться, что у кого-то еще есть свой бог и своя истина. Если это допустить, то придется признать, что у него самого всего-навсего несколько мизерных метров, или там галлонов, или мешков божьей правды. Предположим, если бы какой-нибудь Снипперс был всерьез убежден, что только его, Снипперсов, трикотаж — лучший в мире, он без зазрения совести сжег бы на костре любого Масона вместе со всем его трикотажем. Да только пока дело идет о трикотаже, Снипперс головы не теряет. Но он становится нетерпим, когда речь заходит об английской политике или о религии. Если бы он верил, что бог — это так же солидно и необходимо, как трикотаж, он позволил бы, чтобы всяк оснастил его по-своему. Но вы понимаете, в этом вопросе у него нет такой уверенности, как в торговле; поэтому он навязывает людям Снипперсова бога или же. Снипперсову истину — навязывает, ведя споры, войны, через всякую Дешевую рекламу. Я торговец и разбираюсь в конкуренции, но это…
   — Минутку, — прервал его капитан Трабл и, тщательно прицелившись, пальнул по мангровым зарослям. — Вот так. Теперь, по-моему, одним меньше.
   — Пал за веру, — мечтательно вздохнул Бонди, — и вы, применив насилие, помешали ему сожрать меня. Он погиб, защищая национальный идеал людоеда. В Европе люди испокон веков пожирали друг друга из-за, каких-то глупых идеалов. Вы, капитан, — милый человек, но вполне вероятно, что поспорь мы из-за какого-нибудь мореходного принципа, вы бы меня пристукнули. Видите, я и вам не верю.
   — Прекрасно, — заворчал капитан, — стоит мне на вас посмотреть, и я кажусь себе…
   — Отъявленным антисемитом, да? Это ничего не значит, я перешел в христианство, я, видите ли, выкрест. А знаете, капитан, что нашло на этих черных паяцев? Позавчера они выловили в море, японскую атомную торпеду. Установили ее вон там, под кокосовыми пальмами, и теперь поклоняются. Теперь у них есть свой бог. И ради него они готовы сожрать нас.
   Из мангровых зарослей загремел воинственный клич.
   — Слышите, — заворчал капитан, — честное слово, лучше уж я снова сдавал бы экзамены по геометрии.
   — Послушайте, — зашептал Бонди, — а нельзя ли нам перейти в их веру? Что касается меня…
   В этот момент на «Паппете» грохнул пушечный выстрел. Капитан слабо вскрикнул от радости.

28. У Семи Халуп [77]

   Пока армии ведут бои всемирно-исторического значения и границы государств извиваются; словно дождевые черви, и весь свет образует гигантскую свалку, старая бабушка Благоушева у Семи Халуп чистит картошку, дедушка Благоуш сидит на порожке и покуривает себе буковые листья, а их соседка Проузкова, опершись о плетень, задумчиво вздыхает:
   — Охо-хо-хо-хо!…
   — И то сказать, — убежденно произносит Благоуш.
   — И то, и то, — подхватывает Благоушка.
   — Вот оно так и выходит, — откликается Проузкова.
   — Что верно, то верно, — замечает дедушка Благоуш.
   — Ну я то, — добавляет Благоушка, принимаясь за новую картофелину.
   — Бают, тальянцу крепко наложили, — припоминает Благоуш.
   — Да кто же наклал-то?
   — Да будто бы турки.
   — Это что ж, выходит, конец, поди, войне-то?
   — Какой тут конец! Он нынче сызнова, шваб, попрет.
   — На нас?
   — Сказывают, супротив французов.
   — Господи, выходит, сызнова все вздорожает!
   — Охо-хо-хо-хо!… Вздорожает.
   — Вот тебе и «охо-хо-хо».
   — И то верно.
   — А еще сказывали, будто швейцар писал, что все уже кончить пора.
   — Вот и к так рассуждаю.
   — Да, а я ноне за свечку полторы тыщи отдала. Такая вонючая свечка — для хлева.
   — И говорите, полторы вам встала?
   — То-то и оно. Какая же дороговизна, милые вы мои!
   — И то правда. — И то, и то.
   — И кто когда о том думал? Полторы тыщи!
   — А раньше-то за две сотни всего — и на тебе, хорошая свечка.
   — Да что вы, бабушка, когда это было! Оно и яичко, бывало, достанешь за пять-то сотен.
   — И масло за три тысячи ливров.
   — Да какое масло-то!
   — И сапоги за восемь тыщ.
   — Да что, Благоушка, дешевая прежде жизнь была? — А нынче-то…
   — Охо-хо-хо-хо.
   — И когда этому конец придет…
   Помолчали. Старый Благоуш поднялся, распрямил спину и отправился поискать себе соломинку.
   — Да и то сказать, — проговорил он самому себе под нос и отвинтил головку у трубочки, чтобы легче было ее чистить.
   — Небось уж коптит, — живо подметила Благоушка.
   — Коптит, — подтвердил Благоуш. — Как не коптить? Ведь уж и табак на свете перевелся. Последнюю пачку сын принес, когда служил учителем. Постой, это же в сорок девятом было, а?
   — На рождество ровно четыре года минет.
   — И то, — согласился Благоуш, — стар стал мужичок, ох, стар!
   — А я-то говорю, сосед, — начала Проузка, — и чевой-то она все идет да идет?
   — Что идет-то?
   — Да вот эта война.
   — Да кто же ее знает, — глубокомысленно рассудил Благоуш и дунул в трубку, так что в ней засипело. — Того никто не ведает, соседка. Сказывают, из-за веры это.
   — Из-за какой же веры-то?
   — Из-за нашей, а может, из-за кальвинистской, кто ж его знает! Дескать, чтоб была одна вера.
   — Дак у нас и была она, единая-то вера.
   — А в других местах иная. А ноне, говорят, приказ вышел, чтоб везде одна была.
   — Откуда же приказ-то?
   — Да кто ж его знает! Сказывают, были машины такие для бога. Большущие такие котлы.
   — А на что же котлы-то?
   — И этого никто не знает. Котлы — и все тут. И сказывают, господь бог являлся народу, это чтобы они в него верили. Оно прежде-то, соседушка, сколько безверья-то было. А ведь нужно в чего-нибудь да верить, куда ни шло. Ведь ежели бы у людей вера была, он бы, господь бог, второй-то раз не явился. Так, значит, пришел он на свет из-за этого безверья, смекаешь?
   — И то. Да откуда это война-то страшенная пришла?
   — А кто ж его знает! Сказывают, начал будто Китай либо турок. Они будто в тех чанах везли с собой ихнего бога. Они, сказывают, больно в бога веруют, эти турки да Китай. Вот, и желали, чтоб и мы верили вместе с ними, по-ихнему.
   — Да отчего ж это по-ихнему?
   — То-то и оно, что никто того не знает. А я так скажу — пруссак это начал. А швед и не лез.
   — Господи боже! — запричитала Проузка. — Какая дороговизна-то, а? Полторы тыщи за свечку!
   — А еще я скажу, — продолжал Благоуш, — что войну эту иудеи затеяли, чтоб, значит, подзаработать. Вот оно как, по-моему.
   — Дождичка бы теперь бог послал, — заметила Благоушка, — картошка ноне плохая, словно орехи.
   — А скорее всего, — продолжал Благоуш, — этого господа бога они для того выдумали, чтоб было на кого грехи валить. Это придумка у них такая была. Чтоб, значит, и войну начать и греха на душу не брать. Для того они все это и подстроили.
   — Да кто это, они-то?
   — Да кто ж его знает! Я так скажу: подговорились они с папой римским, иудеи-то, со всеми подговорились, со всеми на свете! Эти, эти самые… Кал Булаты, — взвизгнул дед Благоуш в волнении. — Я им это прямо в глаза скажу! Кому это понадобился новый господь бог? Нам, деревенским, хватало и того, старого. В самый раз хватало, и славный такой был, осмотрительный, порядок понимал. И никому на глаза не показывался.
   — А почем вы, соседушка, яйцами торгуете?
   — Нынче по две тыщонки!
   — В Трутнове, сказывают, по три.
   — Вот я и говорю, — взволновался старый Благоуш, — должно было это случиться. Уж очень люди были друг на друга злы. Вот хоть супруг ваш, соседка, помилуй его господи, он, значит, это… спирит… А я ему в шутку и скажи как-то: «Ты, сосед, призови обратно того злого духа, что из меня вышел», а он как осерчал, так до самой своей смерти со мной словом не обмолвился. А ведь сосед, тетушка… Вот оно и выходит, что всяк хочет всех в свою веру обратить.
   — Так, так, — согласно подтвердила тетушка Проузкова, зевая. — А все одно…
   — И то, и то, — вздохнула старушка Благоушева.
   — Завсегда это так на белом свете, — добавила Проузкова.
   — А вам, бабам, только бы языком молоть, — обиженно закончил дед Благоуш и поплелся во двор.
   Между тем армии всех континентов вели всемирно-исторические бои во имя «лучшего и прекрасного будущего», как утверждали крупнейшие мыслители того времени.

29. Решающее сражение

   Осенью 1953-го Величайшая Война близилась к концу. Не было армий. Оккупационные войска, чаще всего отрезанные от тыла, редели и исчезали куда-то, словно вода в песке. Генералы-самозванцы брели от города к городу, вернее, от одних руин к другим, во главе горстки солдат, среди которых был один барабанщик, один мародер, один гимназист, один запевала и еще один непонятный человек, которого никто и не старался узнать поближе. Они брали выкуп за то, что не устраивали поджогов, или давали благотворительные концерты «в пользу инвалидов, их вдов и сирот».
   Сколько стран участвует в войне, теперь никто точно не знал.
   В обстановке полного разложения и разрухи наступил конец Величайшей из Войн. Она закончилась столь неожиданно, что до сих пор неизвестно, где происходило последнее, то есть решающее, сражение. Историки ведут нескончаемые споры о том, какая из битв знаменовала собой разрешение и окончание мирового конфликта. Кое-кто (Дюрих, Асбридж и особенно Морони) склоняются к выводу, что такой битвой явилась битва под Линцем. В этой довольно крупной операции участвовали шестьдесят солдат, представлявших различные враждующие страны. Битва вспыхнула в большом зале трактира «У розы» из-за кельнерши Гильды (она же Маржена Ружичкова из Нового Быджова). Победу одержал итальянец Джузеппе, который и увез с собой эту Гильду, но поскольку на следующий день она убежала от него с чехом Вацлавом Грушкой, то, собственно, исход и этого сражения тоже трудно признать окончательным.
   Польский исследователь Усиньски считает такой битвой сражение у Гороховки, Леблон — у Батиньоля, Ван Гро — резню близ Ньюпорта, но у меня складывается впечатление, что в данном случае ученые руководствуются скорее местным патриотизмом, чем объективными историческими фактами. Короче говоря, последняя, решающая битва Величайшей Войны осталась неизвестной. И тем не менее мне представляется возможным определить ее с достаточной степенью вероятности по источникам, неожиданно совпадающим, а, именно — по целому ряду пророчеств, предшествовавших Величайшей из Войн.
   Так сохранился печатный (готический шрифт) текст пророчества, восходящего еще в 1845 году, где говорится, что «через сотню лет настанут страшные времена и много ратного народа падет на поле брани», но что «по прошествии сотни месяцев тринадцать народностей под березой в поле сойдутся и в сече жестокой себя посекут», после чего воцарится пятидесятилетний мир.
   В 1893 году турчанка Вали Шён (?) вещала, что «пять раз по дюжине лет минет, пока настанет мир во всем белом свете; в тот год тринадцать кесарей сойдутся в сече под березовым деревом, а потом будет мир, какого никогда не было и не будет».
   Упоминается видение чистокровной арапки из Массачусетса, которой в 1909 году привиделось «чудище черное, двурогое, и чудовище желтое, трехсотое, и чудище красное о восьми рогах, которые бились под деревом (березовым?), так что кровь их обрызгала целый свет». Любопытно, что число рогов в общей сложности составляет тринадцать, явно как символ тринадцати национальностей.
   В году 1920-м пророчил высокочтимый Арнольд, что «грядет война девятилетняя и охватит она все континенты. Один великий кесарь падет в этой войне, три великие державы разрушатся, девяносто девять стольных городов превратятся в развалины, и последнее сражение этой войны будет и последним в столетии».
   Видение Джонатаново (год тот же), опубликованное в Стокгольме: «Сеча и мор девяносто девять земель истребит, девяносто девять земель погибнет и вновь возродится; последняя битва продлится девяносто девять часов и будет столь кровавой, что все герои падуг под сенью березового дерева».
   В пророчестве немецкого народа (год 1923-й) говорится о битве на «Березовом поле» («Birkenfeld»).
   Депутат Бубник при обсуждении бюджета на 1924 год говорил следующее: «…и положение не улучшится, пока последний солдат не будет мобилизован служить под березой».
   Таких и тому подобных вещих документов за период 1845 — 1944 годы сохранилось более двухсот, в сорока восьми из них встречается число «тринадцать», в семидесяти — «березовое дерево», в пятнадцати — просто дерево. Итак, вполне можно предположить, что последнее решающее сражение имело место где-то поблизости от «березового дерева»; кто это сражение вел — нам неизвестно, но уцелело после битвы общим счетом тринадцать солдат разных национальностей, и солдаты эти улеглись почивать от трудов праведных под сенью березы. В сей момент и пришел конец Величайшей из Войн.
   Вполне возможно, однако, что «береза» в данном случае выступает как символ мест и местечек с такими названиями, как: «Березинь», «Березенец», «Березоград», «Березы» (таковых в Чехии насчитывается 24), Березина (их — 13), Березовое, Березинка (4), Березинди (375), Березочки (3), Березня (4), Березко, Березно (11), Березковы Горы (5), Березняк, Березовице (6), Березовик, Березовка (9), а может, и Березодеры. Или как символическое обозначение немецких: Birk, Birkenberg — feld — haid — nammer, Birkicht и т. д.; английских — Birkenhead, Birkenham, Birch и т. д.; французских — Boullainvill, Boulcay, и т. п.
   Таким образом, число городов, сел, местечек, где, по всей вероятности, могла разыграться последняя, решающая битва, сокращается до нескольких тысяч (предлагается рассматривать главным образом карту Европы, которая, безусловно, имеет определенный приоритет в вопросе о последнем сражении); тогда в результате скрупулезных научных изысканий можно будет примерно установить, где это произошло, если уж абсолютно невозможно доказать, кто выиграл сраженье.
   Все— таки согласитесь -картина заманчивая: неподалеку от места, где разыгралось последнее действие всемирной трагедии, качалась на ветру хрупкая белая береза; наверно, над полем брани заливался жаворонок и какая-нибудь бабочка, боярышница порхала над разъяренными воинами. И — глядь! — убивать почти уж некого, стоит жаркий октябрьский полдень; и тут герои один за другим поворачиваются спиной к ратному полю и, распрямившись, истосковавшись по мирной жизни, направляются под семь березы. И вот уже все тринадцать уцелевших в последней битве лежат под деревцем. Один положил буйную головушку на сапог соседа, другой — на его задницу… Тринадцать уцелевших солдат со всего света храпят под одной березой.
   К вечеру они проснутся, оглядятся вокруг и схватятся за оружие. Но тут кто-нибудь из них — историк так никогда и не узнает его имени — скажет:
   — Черт побери, ребята, а не хватит ли с нас всего этого?
   — А ты, парень, прав, — с облегчением вздохнет другой, откладывая оружие в сторону.
   — В таком случае угости-ка меня кусочком сала, болван, — ласково попросит третий.
   А четвертый воскликнет:
   — Эх, черт, покурить бы, братцы! Нет ли у кого, а?
   — Бежим, братцы, — предложит пятый, — мы больше не играем.
   — Я тебе оставлю окурочек, — пообещает шестой, — а ты дай мне хлебца кусочек.
   — Домой, чуете, домой пойдем! — гудит седьмой.
   — А что, твоя старуха все еще ждет тебя? — спросит восьмой,
   — Бог ты мой, я уже шесть лет не спал в постели, — вздохнет девятый.
   — Вот ведь чертовщина какая творилась, — заметит десятый и плюнет с досады.
   — И то верно, — согласится одиннадцатый. — Да теперь нас никуда калачом не заманишь:
   — Не заманишь, — повторяет двенадцатый. — Что мы, ослы, что ли? По домам, ребята!
   — Ах, как я рад, что конца дождался! — объявит тринадцатый и перевернется на другой бок.
   Вот так, пожалуй, не иначе, можно представить себе конец Величайшей из Войн.

30. Конец — делу венец

   Много лет протекло с тех пор. В кабачке «У Дамогоских» сидит механик Брых, ныне владелец слесарной мастерской, и читает «Народную газету».
   — Сию минутку будут готовы колбаски, — объявляет трактирщик, выбегая из кухни.
   Но постойте, это ведь наш старый знакомый Ян Биндер. бывший владелец карусели: правда, он раздобрел и не носит уже полосатой тельняшки, но это он!
   — Да ведь время есть? — раздумчиво отзывается пан Брых. — Опять же и патер Йошт еще не появлялся. И пан редактор Рейзек тоже опаздывает.
   — А-а… как дела у пана Кузенды? — спрашивает пан Биндер.
   — Да знаете как оно. Прихварывает малость. А какой милейший человек, пан Биндер!
   — И то сказать, — соглашается пан трактирщик. — А… пан Брых, не могли бы вы отнести ему колбаску… от меня… уж будьте любезны…
   — Да я с радостью, пан Биндер, знаете, он так будет рад, что вы его помните. Да что тут говорить, я с удовольствием…
   — Благословен господь, — прозвучал у дверей веселый голос, и пан каноник Йошт, румяный от морозца, снял шляпу и пальто.
   — Вечер добрый, ваше преподобие, — приветствовал Йошта пан Брых, — а мы уж вас заждались.
   Патер Йошт весело улыбнулся, потирая зазябшие руки.
   — Так что пишут в газетах, любезный, что пишут?
   — Вот кстати: «Президент республики присвоил молодому, подающему надежды ученому, приват-доценту доктору Благоушу звание экстраординарного профессора…» Помните, пан каноник, это тот самый Благоуш, что писал в свое время о Кузенде.
   — Как же, как же, помню! — воскликнул патер Йошт, протирая очки. — Явно безбожник, они там, в университете, все богохульники. Да и вы ведь тоже бога не помните, пан Брых.
   — Ну, пан каноник помолится за нас за всех, — примирительно пробасил пан Биндер. — Мы ему на небе для компании нужны. Колбаски прикажете, ваше преподобие?
   — Две больших и одну маленькую!
   — Ну, понятно, две больших, одну маленькую.
   Пан Биндер проворно отворил дверь на кухню и крикнул: «Две из потрохов, одну кровяную».
   — Добрычер, — буркнул редактор Рейзек, вваливаясь в кабачок. — Холодно, братцы!
   — Вот и вечеринка у нас! — суетился пан Биндер. — Вот и гости собрались!
   — Так что новенького? — бодро расспрашивал патер Йошт пана редактора. — Как дела в редакции? Я ведь тоже, когда был молод, в газеты пописывал.
   — А этот Благоуш про меня тоже упоминал в своих сочинениях, — вспомнил пан Брых. — Я еще эту статью вырезал. «Апостол Кузендовой секты» — эвона как он меня величал. Охо-хо-хо, прошли те времена!
   — Ужинать, — потребовал пан Рейзек.
   Но пан Биндер с дочерью уже ставили на стол дымящиеся колбаски; они еще шипели, все в капельках сала, лежа на мягкой капусте, прямо турецкие одалиски на подушках. Патер Йошт громко причмокнул и вонзил вилку в ближайшую обольстительницу.
   — Эх, хорошо, — помолчав, восхитился пан Брых.
   — Угу, — не сразу отозвался пан Рейзек.
   — Удалось на славу, Биндер, — признал благодарный пан каноник.
   Воцарилась благодатная, сосредоточенная тишина, какая бывает, когда люди вдумчиво занимаются своим делом.
   — Какие-то новые пряности, — присоединил свой голос благодарности пан Брых. — Это я люблю!
   — Тут важно меру соблюсти.
   — А все одно!
   — И корочка должна прямо-таки хрустеть на зубах.
   — М-м-м…
   Опять наступила длительная пауза.
   — А капуста сюда идет самая беленькая.
   — На Мораве, — заговорил пан Брых, — капусту делают прямо словно кашу. Я там подмастерьем служил, так эта каша сама в горло течет.
   — Господь с вами, — поразился патер Йошт. — И не говорите, все равно не поверю, что это вкусно.
   — Верьте не верьте, а там так делают. И едят ложками.
   — Вот страх-то господен, — обеспокоился каноник. — Это странный какой-то народ, братья. Ведь в капусту всегда только жиру много кладут, верно я говорю, пан Биндер? И я не понимаю, как можно делать иначе.
   — Знаете, — проникновенно обратился к присутствовавшим пан Брых, — с этой капустой выходит вроде как с нашей верой. Не умещается в голове человека, как можно исповедовать иную веру.
   — Ах, оставьте, голубчик, — защищался патер Йошт. — Я скорее поверю в Магомета, чем съем капусту, приготовленную по-иному. Ведь ясно как божий день, что капусту надо заправлять жиром.
   — А когда разговор идет про веру, это неясно?
   — Когда про нашу веру, ясно, — твердо заявил пан каноник, — а про все прочие, — неясно.
   — Вот мы и снова там, где перед войной были, — вздохнул пан Брых.
   — А люди завсегда оказываются там, где они уж бывали, — вмешался пан Биндер. — Так и сам пан Кузенда считает. «Биндер, — говорит он, — никакая правда не даст себя одолеть. Видишь ли, Биндер, этот наш бог на землечерпалке вовсе не был плох, и твой — карусельный — тоже был совсем не дурен, а вот так получилось, что оба сгинули. Всяк верит в своего исключительного бога, а другому человеку не верит, не верит, что этот, другой-то, тоже любит хорошего бога: Люди всегда должны верить в людей, а остальное приложится». Так говорит пан Кузенда.
   — И то верно, — согласился пан Брых, — человек — он может, скажем, считать, что иная вера — плохая вера, а вот думать, что человек, исповедующий иную веру, обязательно плохой, грубиян, проходимец, — это уже нельзя. Так и в политике, так и во всем.
   — А сколько людей заразилось ненавистью и погибло, — отозвался патер Йошт. — Выходит, чем крупнее дело, в которое ты веришь, тем яростнее ты отвергаешь неверующих. А ведь самой большой верой должна быть вера в людей.
   — Всяк прекрасно мыслит про все человечество, а вот когда нужно поладить с отдельным человеком — тут и загвоздка. Пусть лучше я тебя убью, зато спасу человечество. А это нехорошо, ваше преподобие. И мир до тех пор нехорош будет, пока люди не научатся друг другу верить.
   — Пан Биндер, — в раздумье проговорил патер Йошт, — так, может, вы завтра приготовите эту моравскую капусту? Надо попробовать.
   — Ее обжаривают, но только немного, и ставят вроде как упревать. И с колбасками — оно вкусно, прямо пальчики оближешь, честно говорю. В каждой вере и в каждой правде что-нибудь доброе да найдется, только бы это доброе каждый признал.
   Дверь с улицы отворилась, и в горницу вошел полицейский. Он замерз и зашел пропустить рюмочку рома.
   — А, это вы, пан Грушка, — признал вошедшего Брых. — Откуда идете?
   — Да с Жижкова, — откликнулся полицейский, снимая огромные рукавицы. — Облава была.
   — А кого ловили?
   — Да двух бродяг. Всякую тварь, словом. Этот дом номер 1006, подвал то есть, настоящий притон.
   — О каком притоне речь? — не понял пан Рейзек.
   — Да притон с карбюратором, пан редактор. Стояли там маленькие карбюраторы от старого, еще довоенного мотоцикла. Вот всякая шваль и повадилась там оргии устраивать.
   — Что же это за оргии?
   — Ну, в общем непорядок. Молятся и поют псалмы; видения, видите ли, у них, пророчества, чудесами голову себе забивают, ну всякая такая чушь.
   — А это не полагается?
   — Не полагается, полицейский запрет наложен. Это ведь, понимаете ли, дело такое — вроде опиума. У нас такой притон и в Старом месте был. Этих карбюраторных гнезд мы уж семь штук разорили. Всякая шваль туда забивалась. Бродяги бездомные, курвы, личности подозрительные. Оттого и запрещено. Непорядок.
   — И много таких притонов?
   — Да нет, по-моему, это был последний.