Страница:
— Господин режиссер! — восклицает Катюша. — Какие мне надеть чулки?
— Господин режиссер, — прибегает бутафор, — у нас в бутафорской нет аквариума.
— Господин режиссер, — заявляет театральный мастер, — мы не успеем к завтраму кончить декорации.
— Господин режиссер, вас зовут наверх.
— Господин режиссер, какой мне надеть парик?
— Господин режиссер, перчатки должны быть серые?
— Господин режиссер, — пристает автор, — может быть, все-таки отложить премьеру?
— Господин режиссер, я надену зеленый шарф.
— Господин режиссер, а в аквариуме должны быть рыбки?
— Господин режиссер, за эти сапоги мне должен заплатить театр.
— Господин режиссер, можно мне не падать на пол, когда я теряю сознание? А то я испачкаю платье.
— Господин режиссер, там принесли корректуру афиши. — Господин режиссер, годится эта материя на брюки?
Автор начинает чувствовать себя самой последней и лишней спицей в колеснице. Так ему и надо, нечего было сочинять пьесу!
Генеральная репетиция
Генеральная репетиция в разгаре
Техника сцены[5]
— Господин режиссер, — прибегает бутафор, — у нас в бутафорской нет аквариума.
— Господин режиссер, — заявляет театральный мастер, — мы не успеем к завтраму кончить декорации.
— Господин режиссер, вас зовут наверх.
— Господин режиссер, какой мне надеть парик?
— Господин режиссер, перчатки должны быть серые?
— Господин режиссер, — пристает автор, — может быть, все-таки отложить премьеру?
— Господин режиссер, я надену зеленый шарф.
— Господин режиссер, а в аквариуме должны быть рыбки?
— Господин режиссер, за эти сапоги мне должен заплатить театр.
— Господин режиссер, можно мне не падать на пол, когда я теряю сознание? А то я испачкаю платье.
— Господин режиссер, там принесли корректуру афиши. — Господин режиссер, годится эта материя на брюки?
Автор начинает чувствовать себя самой последней и лишней спицей в колеснице. Так ему и надо, нечего было сочинять пьесу!
Генеральная репетиция
Теоретически на генеральной репетиции «все должно быть как во время спектакля» — декорации, освещение, костюмы, грим, звуки за сценой, реквизит и статисты. Практически — это репетиция, на которой ничего такого нет и в помине; на сцене обычно только половина декораций, другая половина еще сохнет или набивается на рамы и «вот-вот будет на месте»; дошиты брюки, но не пиджаки; выясняется, что во всем театре нет ни одного подходящего парика; выясняется, что не хватает главных предметов реквизита, что статистов не будет, потому что один из них вызван свидетелем в суд, другой где-то на службе, а остальные в больнице и еще бог весть где; что нанятый флейтист может явиться только в три часа, так как он служит в акцизном управлении. Короче говоря, генеральная репетиция — это генеральный смотр всех нехваток последней минуты.
Автор сидит в зрительном зале и ждет, что будет делаться. Долго ничего не делается, сцена пуста. Собираются актеры, зевают и уходят в уборные, недовольно говоря друг другу:
— Я, знаешь, рольку-то еще не учил.
Потом привозят декорации, и на сцену устремляются рабочие. Автору хочется бежать им на помощь. Ему приятно, что сейчас он увидит готовую сцену. Рабочие в синих спецовках тащат стену комнаты. Превосходно! Волокут вторую стену. Ура! Теперь осталась только третья стена. Но она еще в декорационной.
— Закройте пока каким-нибудь лоскутом! — кричит режиссер, и вместо третьей стены ставят дремучий лес.
Затем все дело застревает из-за какой-то кулисы. Начинается с того, что двое рабочих в синих блузах что-то там привинчивают.
— Что вы там делаете? — кричит мастер.
— Тут надо бы закрепить косячок, — отвечают рабочие.
Мастер бежит навести порядок, садится на корточки и тоже начинает привинчивать.
— С чем вы там возитесь, черт возьми? — кричит через четверть часа режиссер.
— Тут надо закрепить косячок, — отвечает мастер. Режиссер изрыгает проклятие и бежит навести порядок, то есть садится на корточки и созерцает кулису.
— Господин режиссер, почему мы не начинаем? — взывает через четверть часа автор.
— Да тут нужно закрепить косячок, — отвечает режиссер.
Уничтоженный автор садится. Итак, им важнее какой-то косячок, чем пьеса. И что это такое — «косячок»?..
— Господин автор, почему мы не начинаем? — спрашивает из темноты зала женский голос.
— Нужно закрепить косячок, — тоном знатока отвечает автор, стараясь в темноте узнать того, кто спрашивает. Пахнет духами и мылом.
— Это я, Катюша. — И во тьме видна сверкающая улыбка. — Как вам нравится мое платье?
— А, платье! — Автор счастлив, что кто-то интересуется его мнением. С восторгом он заявляет, что именно так представлял себе наряд Катюши — простенький, без претензий…
— Да ведь это последняя модель, — обижается Катюша.
Наконец каким-то чудом загадочное дело с косячком улажено.
— На места! — кричит режиссер.
— Господин режиссер, этот парик на меня не лезет.
— Господин режиссер, а трость мне нужна?
— Господин режиссер, пришел только один статист.
— Господин режиссер, кто-то опять разбил аквариум.
— Господин режиссер, в этих тряпках я играть не буду!
— Господин режиссер, у нас перегорели две лампы по тысяче свечей.
— Господин режиссер, я сегодня буду только подавать реплики.
— Господин режиссер, вас зовут наверх.
— Господин режиссер, вас зовут вниз.
— Господин режиссер, вас зовут во вторую комнату. — Начинаем, начинаем, — орет режиссер, — опустить занавес! Суфлер! Сценариус! — Начинаем! — голосит сценариус.
Занавес опускается, в зрительном зале темно. У автора от нетерпенья захватывает дух. Сейчас, вот сейчас он увидит свое творение.
Сценариус дает первый звонок. Наконец-то писаный текст станет живым действием!
Второй звонок, но занавес не поднимается. Вместо этого вдруг слышится бешеный рев двух голосов, заглушенный занавесом.
— Опять поругались, — говорит режиссер и мчится на сцену наводить порядок. Теперь из-за занавеса слышен рев трех голосов.
Наконец еще один звонок, и занавес, дергаясь, ползет кверху. На сцене появляется совершенно незнакомый усатый мужчина и говорит:
— Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное.
Навстречу ему выходит какая-то дама: — Что с тобой стряслось?
— Стоп! — кричит режиссер. — Потушите рампу. Усильте желтый свет. А почему солнце не светит в окно?
— Как не светит? Светит! — кричит голос из-под сцены.
— Это называется солнце? Сделайте ярче, да быстро!
— Тогда надо ввинтить пару тысячных, — говорит подземный голос.
— Так ввинтите же, черт возьми!
— А откуда их взять? — И на сцену вылезает человек в белом халате. — Я ж говорил, что они перегорели.
— Так ввинтите какие-нибудь другие! — страшным голосом распоряжается режиссер.
И он снова устремляется на сцену, где разражается скандал еще небывалой силы, каким начинается всякая генеральная репетиция.
Автор сидит как на иголках. «Господи боже, — думает он, — в жизни не буду больше писать пьес».
Если бы он сдержал слово!
Автор сидит в зрительном зале и ждет, что будет делаться. Долго ничего не делается, сцена пуста. Собираются актеры, зевают и уходят в уборные, недовольно говоря друг другу:
— Я, знаешь, рольку-то еще не учил.
Потом привозят декорации, и на сцену устремляются рабочие. Автору хочется бежать им на помощь. Ему приятно, что сейчас он увидит готовую сцену. Рабочие в синих спецовках тащат стену комнаты. Превосходно! Волокут вторую стену. Ура! Теперь осталась только третья стена. Но она еще в декорационной.
— Закройте пока каким-нибудь лоскутом! — кричит режиссер, и вместо третьей стены ставят дремучий лес.
Затем все дело застревает из-за какой-то кулисы. Начинается с того, что двое рабочих в синих блузах что-то там привинчивают.
— Что вы там делаете? — кричит мастер.
— Тут надо бы закрепить косячок, — отвечают рабочие.
Мастер бежит навести порядок, садится на корточки и тоже начинает привинчивать.
— С чем вы там возитесь, черт возьми? — кричит через четверть часа режиссер.
— Тут надо закрепить косячок, — отвечает мастер. Режиссер изрыгает проклятие и бежит навести порядок, то есть садится на корточки и созерцает кулису.
— Господин режиссер, почему мы не начинаем? — взывает через четверть часа автор.
— Да тут нужно закрепить косячок, — отвечает режиссер.
Уничтоженный автор садится. Итак, им важнее какой-то косячок, чем пьеса. И что это такое — «косячок»?..
— Господин автор, почему мы не начинаем? — спрашивает из темноты зала женский голос.
— Нужно закрепить косячок, — тоном знатока отвечает автор, стараясь в темноте узнать того, кто спрашивает. Пахнет духами и мылом.
— Это я, Катюша. — И во тьме видна сверкающая улыбка. — Как вам нравится мое платье?
— А, платье! — Автор счастлив, что кто-то интересуется его мнением. С восторгом он заявляет, что именно так представлял себе наряд Катюши — простенький, без претензий…
— Да ведь это последняя модель, — обижается Катюша.
Наконец каким-то чудом загадочное дело с косячком улажено.
— На места! — кричит режиссер.
— Господин режиссер, этот парик на меня не лезет.
— Господин режиссер, а трость мне нужна?
— Господин режиссер, пришел только один статист.
— Господин режиссер, кто-то опять разбил аквариум.
— Господин режиссер, в этих тряпках я играть не буду!
— Господин режиссер, у нас перегорели две лампы по тысяче свечей.
— Господин режиссер, я сегодня буду только подавать реплики.
— Господин режиссер, вас зовут наверх.
— Господин режиссер, вас зовут вниз.
— Господин режиссер, вас зовут во вторую комнату. — Начинаем, начинаем, — орет режиссер, — опустить занавес! Суфлер! Сценариус! — Начинаем! — голосит сценариус.
Занавес опускается, в зрительном зале темно. У автора от нетерпенья захватывает дух. Сейчас, вот сейчас он увидит свое творение.
Сценариус дает первый звонок. Наконец-то писаный текст станет живым действием!
Второй звонок, но занавес не поднимается. Вместо этого вдруг слышится бешеный рев двух голосов, заглушенный занавесом.
— Опять поругались, — говорит режиссер и мчится на сцену наводить порядок. Теперь из-за занавеса слышен рев трех голосов.
Наконец еще один звонок, и занавес, дергаясь, ползет кверху. На сцене появляется совершенно незнакомый усатый мужчина и говорит:
— Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное.
Навстречу ему выходит какая-то дама: — Что с тобой стряслось?
— Стоп! — кричит режиссер. — Потушите рампу. Усильте желтый свет. А почему солнце не светит в окно?
— Как не светит? Светит! — кричит голос из-под сцены.
— Это называется солнце? Сделайте ярче, да быстро!
— Тогда надо ввинтить пару тысячных, — говорит подземный голос.
— Так ввинтите же, черт возьми!
— А откуда их взять? — И на сцену вылезает человек в белом халате. — Я ж говорил, что они перегорели.
— Так ввинтите какие-нибудь другие! — страшным голосом распоряжается режиссер.
И он снова устремляется на сцену, где разражается скандал еще небывалой силы, каким начинается всякая генеральная репетиция.
Автор сидит как на иголках. «Господи боже, — думает он, — в жизни не буду больше писать пьес».
Если бы он сдержал слово!
Генеральная репетиция в разгаре
Люди театра, как известно, суеверны. Не вздумайте, например, сказать актрисе перед премьерой: «Желаю успеха». Надо сказать: «Ни пуха ни пера». Актеру не говорите: «Желаю удачи», а скажите: «Сломи себе шею», — да еще плюньте в его сторону. Так же и с генеральной репетицией: для того чтобы премьера прошла гладко, считается, что на генеральной репетиции обязательно должен быть скандал. В этом, видно, есть какая-то доля истины. Во всяком случае, нельзя доказать обратного, потому что еще не бывало генеральной репетиции без скандала.
Масштабы скандала различны — в зависимости от авторитета режиссера. Наиболее внушительный скандал бывает, когда пьесу ставит сам художественный руководитель. Если же режиссер слабоват, нужный скандал обеспечивает сценариус, заведующий постановочной частью, старший электрик, машинист, бутафор, суфлер, главный костюмер, заведующий гардеробом, мебельщик, рабочий на колосниках, парикмахер, мастер или иной технический персонал. Единственное ограничение в этих стычках — не разрешается применять огнестрельное и холодное оружие. Все остальные способы нападения и защиты допустимы, особенно крик, рев, рык, плач, немедленное увольнение, оскорбление личности, жалобы в дирекцию, риторические вопросы и другие виды насилия. Я не хочу утверждать, что театральная среда особенно дика, кровожадна и агрессивна. Она только, как бы сказать, немного шальная. Дело в том, что коллектив большого театра состоит из самых разнообразных людей самых разнообразных профессий. Между театральным парикмахером и человеком, который «делает гром», меньше общего, чем, например, между депутатом Гакеном[3] и депутатом Петровицким[4], которые все-таки как-никак коллеги. Между драпировщиком и бутафором никогда не иссякают споры о сфере компетенции: скатерть на столе подведомственна драпировщику, тарелка на этом же столе — бутафору. А если на столе стоит еще лампа — это уже хозяйство осветителя. Театральный портной принципиально презирает работу столяра, который платит ему тем же. Рабочие сцены усердно мешают мебельщику, а он им; и оба они портят жизнь осветителю с его кабелями, прожекторами и рефлекторами. Драпировщик со своей стремянкой и коврами еще обостряет эту игру интересов и обычно выслушивает проклятья от всех. К этому производственному ералашу прибавьте еще бешеный темп, в котором он развивается: вечно что-нибудь не докончено, режиссер кричит на сценариуса, сценариус на всех остальных, — уж полдень, а репетиция еще не начиналась! — и вы поймете напряженную, аварийную атмосферу генеральной репетиции.
Но хватит. Режиссер махнул рукой на недоконченные декорации, театральный портной натянул на актера не-дошитый пиджак, парикмахер приладил временный парик, костюмер где-то раздобыл для него слишком большие перчатки, бутафор сунул ему в руки трость — можно начинать. Занавес поднимается, герой выпаливает: «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное», — и… режиссер вопит истерически срывающимся голосом: опять что-то не в порядке… Конечно, освещение!
«И сказал бог: да будет свет. И стал свет». Но в Священном писании не сказано, был ли этот свет желтый, красный или синий, там ничего не упомянуто о прожекторах, рефлекторах, рампе, софитах, об «ординарке», «двойке» и «тройке», о «пятидесятисвечовых», «сотенных» и «тысячных», о реостатах, «горизонте», тенях и прочих деталях сценического освещения.
Господь не повелевал: «Включите второй софит на шесть желтых», не изрекал: «В портал дайте синюю… нет, черт дери, не синюю, зачем синюю? Включите в люстре лунный свет да слегка прикройте ее… Плохо, плохо, на горизонте нужен оранжевый отблеск и чтобы портал не отсвечивал»… И так далее. Богу было легче, потому что он сперва создал свет, а потом человека и театр. Генеральная репетиция есть репетиция под девизом: «Да будет свет», — только это дело идет не так гладко, как при сотворении мира.
— Господин режиссер! — восклицает наконец главный герой на сцене. — Уже час дня. Будем репетировать или нет?
— А почему вы не репетируете? — злобно сипит изнемогший от крика режиссер.
— «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
Режиссер вскакивает.
— Плохо, плохо, потушите наполовину третий софит!
— «Что с тобой стряслось?»
— Еще! Уменьшите еще! Ну, что вы там копаетесь?
— Господин режиссер! — кричит осветитель. — Да ведь третий софит совсем не светит.
— Что же там такое светит?
— Это люстра. Вы сами велели ее включить.
— Не ваше дело, что я велел! — рычит режиссер. — Выключите люстру и включите третий софит на шесть.
— «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
— «Что с тобой стряслось?..»
— Плохо, плохо! Дайте в люстре желтый свет и выключите рампу.
Наступает минута странной, отрадной тишины. О, если бы она продлилась подольше!
— Что такое? — гаркает режиссер. — Почему не репетируете?..
На сцену выходит сценариус.
— Клара куда-то вышла, господин режиссер.
— Надо репетировать! — шумит режиссер. — Пусть сейчас же идет на сцену!
— Но…
— Никаких «но»!.. — кричит режиссер и, внезапно обмякнув, как человек, который уже на все махнул рукой, бормочет: — Начинаем!
Наконец-то!
— «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
— «Что с тобой стряслось?»
Из-за кулис на сцену вдруг вылезает драпировщик со стремянкой и ставит ее к окну.
— Вам что здесь нужно? — вскрикивает режиссер нечеловеческим голосом.
— Гардины повесить, — деловито отвечает драпировщик и лезет на стремянку.
— Что повесить? Какие гардины? Марш отсюда! Почему вы их не повесили раньше?
— Потому что раньше мне не прислали материи — отвечает «вспомогательный персонал», стоя на стремянке, но режиссер уже мчится на сцену, чтобы скинуть его со стремянки, задушить, задавить, растоптать…
Автор закрывает глаза, затыкает уши. Наконец-то разразился главный скандал, дикий, трескучий, захлебывающийся скандал генеральной репетиции, скандал, назревавший и бродивший с утра, скандал горячечный, бестолковый, несправедливый, как мир, и необходимый, как гроза в природе, скандал, наполнивший всех присутствующих — и автора, и актеров, и вспомогательный персонал, и бушующего режиссера — темной, отчаянной злобой, изнеможением, тоской, горечью, стремлением бежать из этого проклятого театра… Такова атмосфера генеральной репетиции.
Режиссер возвращается на свое место в зрительном зале, постаревший на десять лет, изнуренный, мрачный, ненавидимый всеми.
— Начинайте, — говорит он с отвращением.
— «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…» — сдавленным голосом повторяет герой.
— «Что с тобой стряслось?» — беззвучно осведомляется Клара.
Устало, тяжко, безрадостно тянется генеральная репетиция.
— Плохо! — хрипит режиссер. — Повторить! Вы должны войти быстрее.
Утомление овладело актерами, ноги у них подкашиваются, язык прилипает к гортани, память отказывается служить. Неужели этому конца не будет?
— Плохо! — обрывает режиссер. — Назад! Заслоняете партнера.
Скорей бы конец! Актеры играют, стиснув зубы, читают текст, как пономари, режиссер хочет еще раз повторить, но машет рукой и стирает со лба холодный пот.
Конец.
Актеры молча выходят из театра, чуть не шатаясь, опьяненные свежим воздухом. Автор, опустив глаза, бежит домой, неся на своих плечах всеобщую усталость и уныние. Итак, завтра премьера. Ладно, теперь уже все равно.
И все-таки все вы будете счастливы, когда снова наступит день генеральной репетиции, вы, авторы, и вы, актеры и режиссеры, мастера и парикмахеры, бутафоры и костюмерши! Это долгий и пасмурный день, злой и тяжкий, как жернов; но вы будете счастливы именно потому, что он такой выматывающий…
Масштабы скандала различны — в зависимости от авторитета режиссера. Наиболее внушительный скандал бывает, когда пьесу ставит сам художественный руководитель. Если же режиссер слабоват, нужный скандал обеспечивает сценариус, заведующий постановочной частью, старший электрик, машинист, бутафор, суфлер, главный костюмер, заведующий гардеробом, мебельщик, рабочий на колосниках, парикмахер, мастер или иной технический персонал. Единственное ограничение в этих стычках — не разрешается применять огнестрельное и холодное оружие. Все остальные способы нападения и защиты допустимы, особенно крик, рев, рык, плач, немедленное увольнение, оскорбление личности, жалобы в дирекцию, риторические вопросы и другие виды насилия. Я не хочу утверждать, что театральная среда особенно дика, кровожадна и агрессивна. Она только, как бы сказать, немного шальная. Дело в том, что коллектив большого театра состоит из самых разнообразных людей самых разнообразных профессий. Между театральным парикмахером и человеком, который «делает гром», меньше общего, чем, например, между депутатом Гакеном[3] и депутатом Петровицким[4], которые все-таки как-никак коллеги. Между драпировщиком и бутафором никогда не иссякают споры о сфере компетенции: скатерть на столе подведомственна драпировщику, тарелка на этом же столе — бутафору. А если на столе стоит еще лампа — это уже хозяйство осветителя. Театральный портной принципиально презирает работу столяра, который платит ему тем же. Рабочие сцены усердно мешают мебельщику, а он им; и оба они портят жизнь осветителю с его кабелями, прожекторами и рефлекторами. Драпировщик со своей стремянкой и коврами еще обостряет эту игру интересов и обычно выслушивает проклятья от всех. К этому производственному ералашу прибавьте еще бешеный темп, в котором он развивается: вечно что-нибудь не докончено, режиссер кричит на сценариуса, сценариус на всех остальных, — уж полдень, а репетиция еще не начиналась! — и вы поймете напряженную, аварийную атмосферу генеральной репетиции.
Но хватит. Режиссер махнул рукой на недоконченные декорации, театральный портной натянул на актера не-дошитый пиджак, парикмахер приладил временный парик, костюмер где-то раздобыл для него слишком большие перчатки, бутафор сунул ему в руки трость — можно начинать. Занавес поднимается, герой выпаливает: «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное», — и… режиссер вопит истерически срывающимся голосом: опять что-то не в порядке… Конечно, освещение!
«И сказал бог: да будет свет. И стал свет». Но в Священном писании не сказано, был ли этот свет желтый, красный или синий, там ничего не упомянуто о прожекторах, рефлекторах, рампе, софитах, об «ординарке», «двойке» и «тройке», о «пятидесятисвечовых», «сотенных» и «тысячных», о реостатах, «горизонте», тенях и прочих деталях сценического освещения.
Господь не повелевал: «Включите второй софит на шесть желтых», не изрекал: «В портал дайте синюю… нет, черт дери, не синюю, зачем синюю? Включите в люстре лунный свет да слегка прикройте ее… Плохо, плохо, на горизонте нужен оранжевый отблеск и чтобы портал не отсвечивал»… И так далее. Богу было легче, потому что он сперва создал свет, а потом человека и театр. Генеральная репетиция есть репетиция под девизом: «Да будет свет», — только это дело идет не так гладко, как при сотворении мира.
— Господин режиссер! — восклицает наконец главный герой на сцене. — Уже час дня. Будем репетировать или нет?
— А почему вы не репетируете? — злобно сипит изнемогший от крика режиссер.
— «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
Режиссер вскакивает.
— Плохо, плохо, потушите наполовину третий софит!
— «Что с тобой стряслось?»
— Еще! Уменьшите еще! Ну, что вы там копаетесь?
— Господин режиссер! — кричит осветитель. — Да ведь третий софит совсем не светит.
— Что же там такое светит?
— Это люстра. Вы сами велели ее включить.
— Не ваше дело, что я велел! — рычит режиссер. — Выключите люстру и включите третий софит на шесть.
— «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
— «Что с тобой стряслось?..»
— Плохо, плохо! Дайте в люстре желтый свет и выключите рампу.
Наступает минута странной, отрадной тишины. О, если бы она продлилась подольше!
— Что такое? — гаркает режиссер. — Почему не репетируете?..
На сцену выходит сценариус.
— Клара куда-то вышла, господин режиссер.
— Надо репетировать! — шумит режиссер. — Пусть сейчас же идет на сцену!
— Но…
— Никаких «но»!.. — кричит режиссер и, внезапно обмякнув, как человек, который уже на все махнул рукой, бормочет: — Начинаем!
Наконец-то!
— «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
— «Что с тобой стряслось?»
Из-за кулис на сцену вдруг вылезает драпировщик со стремянкой и ставит ее к окну.
— Вам что здесь нужно? — вскрикивает режиссер нечеловеческим голосом.
— Гардины повесить, — деловито отвечает драпировщик и лезет на стремянку.
— Что повесить? Какие гардины? Марш отсюда! Почему вы их не повесили раньше?
— Потому что раньше мне не прислали материи — отвечает «вспомогательный персонал», стоя на стремянке, но режиссер уже мчится на сцену, чтобы скинуть его со стремянки, задушить, задавить, растоптать…
Автор закрывает глаза, затыкает уши. Наконец-то разразился главный скандал, дикий, трескучий, захлебывающийся скандал генеральной репетиции, скандал, назревавший и бродивший с утра, скандал горячечный, бестолковый, несправедливый, как мир, и необходимый, как гроза в природе, скандал, наполнивший всех присутствующих — и автора, и актеров, и вспомогательный персонал, и бушующего режиссера — темной, отчаянной злобой, изнеможением, тоской, горечью, стремлением бежать из этого проклятого театра… Такова атмосфера генеральной репетиции.
Режиссер возвращается на свое место в зрительном зале, постаревший на десять лет, изнуренный, мрачный, ненавидимый всеми.
— Начинайте, — говорит он с отвращением.
— «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…» — сдавленным голосом повторяет герой.
— «Что с тобой стряслось?» — беззвучно осведомляется Клара.
Устало, тяжко, безрадостно тянется генеральная репетиция.
— Плохо! — хрипит режиссер. — Повторить! Вы должны войти быстрее.
Утомление овладело актерами, ноги у них подкашиваются, язык прилипает к гортани, память отказывается служить. Неужели этому конца не будет?
— Плохо! — обрывает режиссер. — Назад! Заслоняете партнера.
Скорей бы конец! Актеры играют, стиснув зубы, читают текст, как пономари, режиссер хочет еще раз повторить, но машет рукой и стирает со лба холодный пот.
Конец.
Актеры молча выходят из театра, чуть не шатаясь, опьяненные свежим воздухом. Автор, опустив глаза, бежит домой, неся на своих плечах всеобщую усталость и уныние. Итак, завтра премьера. Ладно, теперь уже все равно.
И все-таки все вы будете счастливы, когда снова наступит день генеральной репетиции, вы, авторы, и вы, актеры и режиссеры, мастера и парикмахеры, бутафоры и костюмерши! Это долгий и пасмурный день, злой и тяжкий, как жернов; но вы будете счастливы именно потому, что он такой выматывающий…
Техника сцены[5]
С предельной ясностью здесь уже было изложено, что получается, когда автор напишет пьесу и отдаст ее театру, как проходит первое чтение этой новинки, а потом репетиции — и генеральная репетиция. В трогательных выражениях было изображено, что чувствует и переживает автор, когда он наконец-то получает возможность наблюдать, как воплощается его пьеса в плоть и кровь театрального спектакля. Мы видели, как автор и его произведение становятся средоточием всего театрального механизма, наблюдали за тем, как скрипуче и суматошно с виду, в несусветной спешке, все в театре ставится на службу вдохновению, ниспосланному автору музами и воплощенному в его пьесе. Заметили мы и то, что автор, как он ни необходим, — ибо кто же еще напишет пьесу? — чувствует себя совершенно лишним и даже заброшенным, ибо среди всего творящегося в театре он — единственный, кто не стал объектом гонки и скандалов; его физическое существо не озаряют ни прожекторами, ни даже небольшим софитом, его не надо закреплять каким-нибудь косячком, покрывать олифой или клеевой краской, драпировать занавесками или прикрывать бутафорским дерном; к его трепещущему телу нет надобности приставлять ступеньки и навешивать двери. В интересах спектакля автор, несомненно, принял бы все эти муки, но так уж повелось, что с ним ничего не происходит, и он лишь ошалело глядит на сумятицу, которая вышла из-за того, что ему вздумалось написать пьесу. Он чувствует себя здесь ужасно лишним и никчемным, он уступает дорогу мебельщикам, которые несут стол, наталкивается на рабочих сцены, которые волокут декорацию, с унылым и виноватым видом бродит по театру, но нигде не может стать полезным и деятельным членом театрального коллектива. Надо бы поговорить с режиссером, но у режиссера нет времени, а актеры в уборных толкуют о рыбной ловле, о несварении желудка, о том, кто и как играл тридцать лет назад в Градце Кралове и какой у кого был тогда псевдоним. И автор геройски присоединяется к этим разговорам, желая показать, будто он вовсе не так уж дрожит и волнуется за свою пьесу.
Именно так все это и бывает: автор — лишний человек в театре, даже в большей степени лишний, чем он сам предполагал. Его работа уже легла на плечи других. Режиссер придумал собственную трактовку и терзается тем, что автор своей пьесой, собственно говоря, мешает ему. Ведь он-то, режиссер, ставит прекрасный спектакль, которому жестоко угрожает автор, врываясь в него со своим непотребным и нелепейшим текстом. Лучше всего, вероятно, была бы пьеса без автора, без текста, да, пожалуй, и без актеров, потому что все это только мешает успеху режиссуры. Творчество режиссера тяжело и трагично, ибо он стремится создать нечто лучшее, чем то, что написано, поставлено и сыграно. На режиссере лежит, таким образом, нечто вроде заклятия, он заживо обречен плести веревки из песка, хотя скрывает это.
Самодержец-режиссер работает в контакте с художником, ибо без кулис, декораций, занавесов и костюмов в театре не обойтись. Художник тоже связан по рукам и ногам указаниями автора. Ему бы, например, хотелось воздвигнуть на сцене Эйфелеву башню на фоне вулканов или кубистического полярного пейзажа или соорудить там невиданной конструкции карусели, катальные горки, маяки и висячие мосты. Но автор требует всего лишь «бедно обставленную каморку вдовы Подлештьковой» или просто «комнату городского типа».
Иной раз автор старается помочь режиссеру и художнику разными дополнительными указаниями о том, что «в середине дверь», «направо дверь на балкон», «налево дверь в спальню», «на окне клетка с канарейкой» и так далее.
Есть, правда, и такие авторы, которые, прельстившись заманчивыми видениями красочных эффектов, предписывают серию блестящих метаморфоз: дремучий лес должен в несколько секунд смениться королевским дворцом, дворец — сельским трактиром, а трактир — скалистой пещерой. В результате режиссер, художник и мастер сцены долго ломают голову над тем, как все это осуществить при имеющихся средствах — задних проекциях, декорациях и люках.
Итак, художник прочитывает пьесу, не обращая внимания на прелести слога и композиции. Его интересует, где и какие должны быть двери и какую мебель хочет расставить на сцене автор, чтобы, посоветовавшись с режиссером, все сделать наоборот. Тогда пораженный автор заявляет, что он именно так все себе и представлял. Театр вообще своеобразен тем, что там все вещи выглядят иначе, чем сперва предполагалось. Когда приносят декорации на сцену, художник бывает удивлен, что они выше, короче или шире, чем он думал. Удивляется и режиссер: сцена выглядит совсем иначе, чем он себе представлял, когда давал задание художнику. Не остается, впрочем, ничего другого, как смириться, и самое интересное, что чем больше декорации не соответствуют замыслу, тем единодушнее зрители и критики заявляют, что декорации на этот раз удачны и отвечают духу пьесы. Итак, художник делает эскизы декораций и приходит советоваться с режиссером. Они вызывают мастера сцены. Тот обычно всплескивает руками и решительно заявляет, что из этого ничего не выйдет, так как времени не хватит; декорационная и столярка завалены работой, и, чтобы выполнить еще и это, нужно творить чудеса. В конце концов его все же удается уломать, и в декорационной и столярке, хотя они и перегружены, начинаются чудеса. Возникают контуры леса и скал, разносится острый запах клея и заслуженные декораторы с фесками на голове и трубками в зубах начинают энергично малевать.
— Опять какая-то кубистика, — ворчит почтенный могиканин, прослуживший в театре тридцать лет. — Увидел бы это Рафаэль!
Да, порядки уже не те, что тридцать лет назад, когда мастерская декораций была чем-то вроде Академии художеств. Тогда декорации отрабатывали тщательно, писали тонко, по заранее нанесенным рисункам. Сейчас краска прямо из ведерок выливается на полотно, размазывается малярной кистью, а на сцене все это выглядит, как великолепный бархат или дремучий лес. Современность в своих грубых семимильных сапогах вторглась и в декораторское ремесло, положив конец всякой тонкой работе, всякой тщательной отделке. Теперь на сцене создают эффекты больше светом, чем красками, а от старых мастеров декорационной живописи требуют скорее количества, чем качества, с чем они никак не могут примириться.
Одновременно с живописцами за дело берутся театральный портной, портниха и парикмахер. Все это весьма честолюбивые люди. В соответствии с поговоркой, что «платье делает человека», они твердо уверены, что костюмерная делает актера.
— Такую низкую талию я не могу сделать пану Выдре[6], — возражает театральный портной художнику, который в своем эскизе несколько погрешил против пропорций.
С подлинным энтузиазмом тут из хорошего материала шьют самые невообразимые брюки дудочкой, сооружают подушки для животов и задов, пиджаки — слишком короткие или чересчур длинные, тесные или невероятно просторные — в зависимости от роли. Здесь из сатина делают шелк, из мешковины бархат, из старых австрийских мундиров перешивают дворянские и камердинерские камзолы для пьес Шекспира и Мольера.
А когда костюмировка пьесы производится частично или полностью «из старого», тут костюмер в восторге, если может предложить художнику для героев Шоу брюки, в которых Шмага[7] играл еще в пьесах Боздеха[8]. Ибо у костюмера всегда острая нехватка так называемого «штатского платья», то есть современной одежды. Вы наверняка найдете у него одеяния на полсотни ангелов, десяток индийских раджей, дюжину средневековых рыцарей, сотню китайских мандаринов или римских центурионов, но зато нет, например, ни одной пары светлых брюк, так что приходится брать взамен старые офицерские лосины, в которых обычно выступает Онегин. Ничем так не гордится костюмер, как старыми костюмами, в которых стяжали успех несколько прославленных актеров, вошедших в историю театра.
На премьере весь персонал костюмерной теснится у кулис, и главный костюмер не отрывает глаз от одеяния трагика. Развивается захватывающая интрига, дело, быть может, идет к самоубийству или поголовному убийству героев, трагик страдает от интриг злодея, добродетель поругана, трагик играет как бог — бьет себя в грудь, говорит чарующими стихами, садится, встает, обнажает меч, падает, умирает или торжествует и восходит на престол или, преодолев все препоны, женится на первой героине, — а костюмер упоенно следит за каждым его движением, и, когда растроганная публика плачет или смеется и в зале гремят восторженные аплодисменты, он шепчет, глубоко тронутый: «Великолепно играет этот костюм на пане Икс!» Значит, не зря он, костюмер, обегал полгорода в поисках фланели нужного оттенка, не зря с подлинно ваятельским мастерством подкладывал ватин на груди и долго, с изобретательностью конструктора, решал проблему торчащих фалд.
Не забудем и о парикмахере. Его мастерская, скрытая где-то в недрах театра, похожа на храм дикарей Меланезии или на индейский вигвам. Здесь лежат самые разнообразные скальпы — курчавые, длинноволосые, темные, рыжие, седеющие и совсем серебряные, русые девичьи косы и даже лысины всех родов. На столах стоят головы, держащиеся на обрубках шеи, и лежат носы — острые носы дураков, красные картофелины пьяниц, орлиные носы рыцарей и злодеев, мохнатые брови, усы и усики всех фасонов, бороды бандитов, благородных отцов и монахов, все виды бород и причесок, всякие волосяные украшения человеческого племени, какие только есть на свете. Тут же и грим: кармин чудодейственно создает обольстительную свежесть алых уст прекрасной героини, о которой мечтают студент и служанка на галерке; пудра и румяна придают пленительный цвет лицу, черная краска делает глаза такими глубокими и пылкими, что можно сойти с ума. Есть тут и светлый тон для лица нежной девицы, и гримы темных тонов для бродяг, цыган и римской черни. Все это растирается и накладывается на физиономию актера, и зритель, восторженно глядя на сцену со своего бархатного кресла в партере, ни за что бы не поверил, какими страшными, сальными и грязными выглядят лица актеров вблизи. Здесь, в мастерской парикмахера и гримера, можно видеть среди бела дня весь тот обман, который исчезает лишь в творческом общении актера с публикой. За кулисами и во время репетиций он действует отталкивающе. Но когда гаснет свет и поднимается занавес, обман тает перед глазами зрителей, уступая место художественной правде и очарованию театрального зрелища. Грубо намалеванная кулиса становится чудесным пейзажем, жесть — золотом, пенька — бородой пророка, а карминовая краска — обольстительными устами, за право поцеловать которые бьются на сцене герои. Театр вблизи груб и несовершенен. Но когда он успешно выполняет свое дело, он будит иллюзии и чувства, которые длятся до конца спектакля и подчас не покидают зрителя и за пределами театра.
Именно так все это и бывает: автор — лишний человек в театре, даже в большей степени лишний, чем он сам предполагал. Его работа уже легла на плечи других. Режиссер придумал собственную трактовку и терзается тем, что автор своей пьесой, собственно говоря, мешает ему. Ведь он-то, режиссер, ставит прекрасный спектакль, которому жестоко угрожает автор, врываясь в него со своим непотребным и нелепейшим текстом. Лучше всего, вероятно, была бы пьеса без автора, без текста, да, пожалуй, и без актеров, потому что все это только мешает успеху режиссуры. Творчество режиссера тяжело и трагично, ибо он стремится создать нечто лучшее, чем то, что написано, поставлено и сыграно. На режиссере лежит, таким образом, нечто вроде заклятия, он заживо обречен плести веревки из песка, хотя скрывает это.
Самодержец-режиссер работает в контакте с художником, ибо без кулис, декораций, занавесов и костюмов в театре не обойтись. Художник тоже связан по рукам и ногам указаниями автора. Ему бы, например, хотелось воздвигнуть на сцене Эйфелеву башню на фоне вулканов или кубистического полярного пейзажа или соорудить там невиданной конструкции карусели, катальные горки, маяки и висячие мосты. Но автор требует всего лишь «бедно обставленную каморку вдовы Подлештьковой» или просто «комнату городского типа».
Иной раз автор старается помочь режиссеру и художнику разными дополнительными указаниями о том, что «в середине дверь», «направо дверь на балкон», «налево дверь в спальню», «на окне клетка с канарейкой» и так далее.
Есть, правда, и такие авторы, которые, прельстившись заманчивыми видениями красочных эффектов, предписывают серию блестящих метаморфоз: дремучий лес должен в несколько секунд смениться королевским дворцом, дворец — сельским трактиром, а трактир — скалистой пещерой. В результате режиссер, художник и мастер сцены долго ломают голову над тем, как все это осуществить при имеющихся средствах — задних проекциях, декорациях и люках.
Итак, художник прочитывает пьесу, не обращая внимания на прелести слога и композиции. Его интересует, где и какие должны быть двери и какую мебель хочет расставить на сцене автор, чтобы, посоветовавшись с режиссером, все сделать наоборот. Тогда пораженный автор заявляет, что он именно так все себе и представлял. Театр вообще своеобразен тем, что там все вещи выглядят иначе, чем сперва предполагалось. Когда приносят декорации на сцену, художник бывает удивлен, что они выше, короче или шире, чем он думал. Удивляется и режиссер: сцена выглядит совсем иначе, чем он себе представлял, когда давал задание художнику. Не остается, впрочем, ничего другого, как смириться, и самое интересное, что чем больше декорации не соответствуют замыслу, тем единодушнее зрители и критики заявляют, что декорации на этот раз удачны и отвечают духу пьесы. Итак, художник делает эскизы декораций и приходит советоваться с режиссером. Они вызывают мастера сцены. Тот обычно всплескивает руками и решительно заявляет, что из этого ничего не выйдет, так как времени не хватит; декорационная и столярка завалены работой, и, чтобы выполнить еще и это, нужно творить чудеса. В конце концов его все же удается уломать, и в декорационной и столярке, хотя они и перегружены, начинаются чудеса. Возникают контуры леса и скал, разносится острый запах клея и заслуженные декораторы с фесками на голове и трубками в зубах начинают энергично малевать.
— Опять какая-то кубистика, — ворчит почтенный могиканин, прослуживший в театре тридцать лет. — Увидел бы это Рафаэль!
Да, порядки уже не те, что тридцать лет назад, когда мастерская декораций была чем-то вроде Академии художеств. Тогда декорации отрабатывали тщательно, писали тонко, по заранее нанесенным рисункам. Сейчас краска прямо из ведерок выливается на полотно, размазывается малярной кистью, а на сцене все это выглядит, как великолепный бархат или дремучий лес. Современность в своих грубых семимильных сапогах вторглась и в декораторское ремесло, положив конец всякой тонкой работе, всякой тщательной отделке. Теперь на сцене создают эффекты больше светом, чем красками, а от старых мастеров декорационной живописи требуют скорее количества, чем качества, с чем они никак не могут примириться.
Одновременно с живописцами за дело берутся театральный портной, портниха и парикмахер. Все это весьма честолюбивые люди. В соответствии с поговоркой, что «платье делает человека», они твердо уверены, что костюмерная делает актера.
— Такую низкую талию я не могу сделать пану Выдре[6], — возражает театральный портной художнику, который в своем эскизе несколько погрешил против пропорций.
С подлинным энтузиазмом тут из хорошего материала шьют самые невообразимые брюки дудочкой, сооружают подушки для животов и задов, пиджаки — слишком короткие или чересчур длинные, тесные или невероятно просторные — в зависимости от роли. Здесь из сатина делают шелк, из мешковины бархат, из старых австрийских мундиров перешивают дворянские и камердинерские камзолы для пьес Шекспира и Мольера.
А когда костюмировка пьесы производится частично или полностью «из старого», тут костюмер в восторге, если может предложить художнику для героев Шоу брюки, в которых Шмага[7] играл еще в пьесах Боздеха[8]. Ибо у костюмера всегда острая нехватка так называемого «штатского платья», то есть современной одежды. Вы наверняка найдете у него одеяния на полсотни ангелов, десяток индийских раджей, дюжину средневековых рыцарей, сотню китайских мандаринов или римских центурионов, но зато нет, например, ни одной пары светлых брюк, так что приходится брать взамен старые офицерские лосины, в которых обычно выступает Онегин. Ничем так не гордится костюмер, как старыми костюмами, в которых стяжали успех несколько прославленных актеров, вошедших в историю театра.
На премьере весь персонал костюмерной теснится у кулис, и главный костюмер не отрывает глаз от одеяния трагика. Развивается захватывающая интрига, дело, быть может, идет к самоубийству или поголовному убийству героев, трагик страдает от интриг злодея, добродетель поругана, трагик играет как бог — бьет себя в грудь, говорит чарующими стихами, садится, встает, обнажает меч, падает, умирает или торжествует и восходит на престол или, преодолев все препоны, женится на первой героине, — а костюмер упоенно следит за каждым его движением, и, когда растроганная публика плачет или смеется и в зале гремят восторженные аплодисменты, он шепчет, глубоко тронутый: «Великолепно играет этот костюм на пане Икс!» Значит, не зря он, костюмер, обегал полгорода в поисках фланели нужного оттенка, не зря с подлинно ваятельским мастерством подкладывал ватин на груди и долго, с изобретательностью конструктора, решал проблему торчащих фалд.
Не забудем и о парикмахере. Его мастерская, скрытая где-то в недрах театра, похожа на храм дикарей Меланезии или на индейский вигвам. Здесь лежат самые разнообразные скальпы — курчавые, длинноволосые, темные, рыжие, седеющие и совсем серебряные, русые девичьи косы и даже лысины всех родов. На столах стоят головы, держащиеся на обрубках шеи, и лежат носы — острые носы дураков, красные картофелины пьяниц, орлиные носы рыцарей и злодеев, мохнатые брови, усы и усики всех фасонов, бороды бандитов, благородных отцов и монахов, все виды бород и причесок, всякие волосяные украшения человеческого племени, какие только есть на свете. Тут же и грим: кармин чудодейственно создает обольстительную свежесть алых уст прекрасной героини, о которой мечтают студент и служанка на галерке; пудра и румяна придают пленительный цвет лицу, черная краска делает глаза такими глубокими и пылкими, что можно сойти с ума. Есть тут и светлый тон для лица нежной девицы, и гримы темных тонов для бродяг, цыган и римской черни. Все это растирается и накладывается на физиономию актера, и зритель, восторженно глядя на сцену со своего бархатного кресла в партере, ни за что бы не поверил, какими страшными, сальными и грязными выглядят лица актеров вблизи. Здесь, в мастерской парикмахера и гримера, можно видеть среди бела дня весь тот обман, который исчезает лишь в творческом общении актера с публикой. За кулисами и во время репетиций он действует отталкивающе. Но когда гаснет свет и поднимается занавес, обман тает перед глазами зрителей, уступая место художественной правде и очарованию театрального зрелища. Грубо намалеванная кулиса становится чудесным пейзажем, жесть — золотом, пенька — бородой пророка, а карминовая краска — обольстительными устами, за право поцеловать которые бьются на сцене герои. Театр вблизи груб и несовершенен. Но когда он успешно выполняет свое дело, он будит иллюзии и чувства, которые длятся до конца спектакля и подчас не покидают зрителя и за пределами театра.