Страница:
Карел Чапек
Столбцы
От переводчиков
В этом году исполняется 110 лет со дня рождения Карела Чапека (1890 — 1938). Сейчас мы с полным правом можем назвать его «последним великим классиком» чешской литературы. Выражение «последний великий классик» сам Чапек употребил по отношению к президенту Чехословацкой республики Томашу Гарригу Масарику, юбилей которого (150 лет) тоже отмечается в нынешнем году. Чапек писал: «Всегда будут рождаться классики, представители великого культурного синтеза, но, очевидно, они станут все большей редкостью». Писатель и президент встретились под одной обложкой в книге К. Чапека «Беседы с Т. Г. Масариком», недавно ставшей доступной русскому читателю. Это была встреча очень разных людей. Один из них еще олицетворял XIX век с его историческим оптимизмом, другой был живым воплощением противоречий и катастроф XX века, а вероятно, и предтечей XXI, ибо осмыслил перспективы машинной цивилизации, проблематику «искусственного интеллекта» и т. д. Многое их и сближало, прежде всего вера в жизненность демократии и гуманистический универсализм. Оба в центр Вселенной ставили человека и уже потом выясняли вопрос о его отношении к Природе, Истории и Богу.
На русский язык переведены почти все беллетристические произведения Карела Чапека. Менее известна у нас его публицистика. Между тем во все еще неполном чешском собрании сочинений писателя, состоящем из 25 томов, она занимает добрую треть. Двадцать лет жизни Чапек отдал работе в газете (с 1918 по 1921 год сотрудничал с «Народни листы», затем, до самой смерти, — с «Лидове новины»). Писал фельетоны, эссе, очерки, заметки. Большие статьи он преимущественно печатал в журнале «Пршитомност» («Настоящее»). Часть из них в 1932 году Чапек собрал в книге «О делах общественных, или Политическое животное». Именно журналистика заставила его «стать универсалом», не замыкаться в своей келье, а «следить за всем и быть любознательным, принимая весь мир, а не отдельные его части».
На русский язык переведены почти все беллетристические произведения Карела Чапека. Менее известна у нас его публицистика. Между тем во все еще неполном чешском собрании сочинений писателя, состоящем из 25 томов, она занимает добрую треть. Двадцать лет жизни Чапек отдал работе в газете (с 1918 по 1921 год сотрудничал с «Народни листы», затем, до самой смерти, — с «Лидове новины»). Писал фельетоны, эссе, очерки, заметки. Большие статьи он преимущественно печатал в журнале «Пршитомност» («Настоящее»). Часть из них в 1932 году Чапек собрал в книге «О делах общественных, или Политическое животное». Именно журналистика заставила его «стать универсалом», не замыкаться в своей келье, а «следить за всем и быть любознательным, принимая весь мир, а не отдельные его части».
ПРОНОБИС
За одну неделю — «Реден» и «Реддинг», две угольные шахты, огонь и вода, взрыв и затопление, триста погибших и еще шестьдесят погибших; снова два проигранных сражения из тех, которые ведет человек с природой и жертвой которых всегда бывает бедняк с кайлом в руке. Вновь куском окровавленного угля больше; машины всего света ради этого не остановятся, никто, сняв шляпу, не отдаст честь неизвестному солдату, павшему на поле вечной брани и труда. «Реден» и «Реддинг», шахта в Польше и шахта в Шотландии, — два новых названия в длинном списке проигранных битв.
Газеты писали, что во время пожара на «Редене» один из шахтеров трижды спускался в шахту, чтобы спасти засыпанных товарищей; дважды его вытаскивали без сознания; на третий раз вытащили мертвым. По странному стечению обстоятельств имя этого человека потрясающе символично: его звали Пронобис, а по-латыни это значит «за нас».
«За нас» трижды спускался в горящую шахту и погиб «за нас»; «за нас» нес помощь засыпанным людям. Мы не прочтем в газетах, что это был за человек; очевидно, такой же, как все шахтеры, бледный и худой, жилистый, с тяжелой походкой и широкими плечами; возможно, он был похож и на любого иного, но имя, которое он носил, три рискованных спуска в недра шахты и смерть за товарищей превращают его в вечную, символическую фигуру. Сам Христос мог бы принять его мученический венец и его имя.
Когда тонул «Титаник», корабельный телеграфист оставался в своей рубке, чтобы бросать в мир призывы тонущих: SOS. Оставался и в то время, когда спасательные лодки отчаливали от погружавшегося в пучину судна, и утонул вместе с ним. Вспомните телеграфиста в недавней японской катастрофе. Почти повсеместно, когда рок сокрушает людей и творения их рук, мы встретим какого-нибудь Пронобиса: на миг нам откроется человеческое лицо, озаренное трагическим блеском минуты, и снова исчезнет во тьме; но этого мига достаточно, чтобы мы безгранично полюбили человечество.
Наверняка нигде на свете не существует золотой книги героев, куда вписывались бы все факты мужественной помощи, стойкости и готовности пожертвовать жизнью, — ведь истории нет дела до людей. Кто теперь вспомнит имя телеграфиста с «Титаника»? Кто и когда напишет acta sanctorum et martyrum повседневной человеческой жизни? Любой депутат, любой литератор или министр и кто угодно еще найдут свое местечко в том, что называется «история». Пронобис не войдет ни в какую историю, ибо он вечен; он ничего не значит в развитии человечества; он всего лишь… сохраняет высшие человеческие ценности, а это чувство столь вневременное, что забыть о нем легче всего. Пронобис не совершил ничего нового; наверняка какой-нибудь Пронобис существовал еще в горящих Содоме и Гоморре, и Авраам не спас его, не удостоил внимания, потому что это был обыкновенный грешник; но в самый нужный момент он совершал или пытался совершить нечто большее, чем совершили десять праведников. Наверняка такой Пронобис помогал людям во время всемирного потопа, однако Ной не взял его в свой ковчег как представителя особого вида млекопитающих, вот и мы не берем его в историю или на титульный лист газеты; боже, это же само собой разумеется — во время каждой катастрофы найдется свой Пронобис!
Выглядит это как простая игра слов, но нельзя уклониться от ее удивительной нравственной логики: то, что совершил Пронобис, он совершил за нас. За каждого из нас опускался он в горящую шахту, чтобы мы не ужаснулись тому, что все человечество не кинулось стремглав на помощь погибающим; за каждого из нас он рисковал жизнью, чтобы утвердить нравственную ценность самопожертвования; своей смертью он освободил нас от кошмара бессильного сострадания. PRO NOBIS! Много ли вождей человечества, поэтов, великих мира сего заслужили это необычное имя? Скорее это оказалось под силу забытым героям уже забытых катастроф.
ORA PRO NOBIS — моли за нас — говорится в литаниях, которые читаются в День всех святых. Святые и мученики мира сего молят за нас не на небе, а на земле; они молят в наших сердцах за человечество, чтобы мы не утратили веру в него. MORARE PRO NOBIS — умри, Пронобис, умри за нас, когда снова понадобится показать высокий пример любви и мужества посреди всего того зла, в котором погрязло человечество. REVIVE PRO NOBIS — вечно возвращайся в нашу среду, ибо нам суждено еще много страдать и не раз поднимать взоры к осиянному человеческому лику.
Газеты писали, что во время пожара на «Редене» один из шахтеров трижды спускался в шахту, чтобы спасти засыпанных товарищей; дважды его вытаскивали без сознания; на третий раз вытащили мертвым. По странному стечению обстоятельств имя этого человека потрясающе символично: его звали Пронобис, а по-латыни это значит «за нас».
«За нас» трижды спускался в горящую шахту и погиб «за нас»; «за нас» нес помощь засыпанным людям. Мы не прочтем в газетах, что это был за человек; очевидно, такой же, как все шахтеры, бледный и худой, жилистый, с тяжелой походкой и широкими плечами; возможно, он был похож и на любого иного, но имя, которое он носил, три рискованных спуска в недра шахты и смерть за товарищей превращают его в вечную, символическую фигуру. Сам Христос мог бы принять его мученический венец и его имя.
Когда тонул «Титаник», корабельный телеграфист оставался в своей рубке, чтобы бросать в мир призывы тонущих: SOS. Оставался и в то время, когда спасательные лодки отчаливали от погружавшегося в пучину судна, и утонул вместе с ним. Вспомните телеграфиста в недавней японской катастрофе. Почти повсеместно, когда рок сокрушает людей и творения их рук, мы встретим какого-нибудь Пронобиса: на миг нам откроется человеческое лицо, озаренное трагическим блеском минуты, и снова исчезнет во тьме; но этого мига достаточно, чтобы мы безгранично полюбили человечество.
Наверняка нигде на свете не существует золотой книги героев, куда вписывались бы все факты мужественной помощи, стойкости и готовности пожертвовать жизнью, — ведь истории нет дела до людей. Кто теперь вспомнит имя телеграфиста с «Титаника»? Кто и когда напишет acta sanctorum et martyrum повседневной человеческой жизни? Любой депутат, любой литератор или министр и кто угодно еще найдут свое местечко в том, что называется «история». Пронобис не войдет ни в какую историю, ибо он вечен; он ничего не значит в развитии человечества; он всего лишь… сохраняет высшие человеческие ценности, а это чувство столь вневременное, что забыть о нем легче всего. Пронобис не совершил ничего нового; наверняка какой-нибудь Пронобис существовал еще в горящих Содоме и Гоморре, и Авраам не спас его, не удостоил внимания, потому что это был обыкновенный грешник; но в самый нужный момент он совершал или пытался совершить нечто большее, чем совершили десять праведников. Наверняка такой Пронобис помогал людям во время всемирного потопа, однако Ной не взял его в свой ковчег как представителя особого вида млекопитающих, вот и мы не берем его в историю или на титульный лист газеты; боже, это же само собой разумеется — во время каждой катастрофы найдется свой Пронобис!
Выглядит это как простая игра слов, но нельзя уклониться от ее удивительной нравственной логики: то, что совершил Пронобис, он совершил за нас. За каждого из нас опускался он в горящую шахту, чтобы мы не ужаснулись тому, что все человечество не кинулось стремглав на помощь погибающим; за каждого из нас он рисковал жизнью, чтобы утвердить нравственную ценность самопожертвования; своей смертью он освободил нас от кошмара бессильного сострадания. PRO NOBIS! Много ли вождей человечества, поэтов, великих мира сего заслужили это необычное имя? Скорее это оказалось под силу забытым героям уже забытых катастроф.
ORA PRO NOBIS — моли за нас — говорится в литаниях, которые читаются в День всех святых. Святые и мученики мира сего молят за нас не на небе, а на земле; они молят в наших сердцах за человечество, чтобы мы не утратили веру в него. MORARE PRO NOBIS — умри, Пронобис, умри за нас, когда снова понадобится показать высокий пример любви и мужества посреди всего того зла, в котором погрязло человечество. REVIVE PRO NOBIS — вечно возвращайся в нашу среду, ибо нам суждено еще много страдать и не раз поднимать взоры к осиянному человеческому лику.
Малые масштабы
Одно из заблуждений, с помощью которых мы любим отравлять себе существование, — вечные ссылки на наши малые масштабы. Встретив жителя Бероуна или городка Высоке Мыто, вы вскоре обнаружите, что ему отравляют жизнь тамошние малые масштабы; в свою очередь пражанину отравляют жизнь малые масштабы Праги. А поскольку как в Бероуне, так и в Праге нас гнетут малые масштабы, в нашей стране нельзя сделать ничего порядочного; если бы не эти проклятые малые масштабы, каждый чешский драматург писал бы по меньшей мере как Бернард Шоу и каждый секретарь политической партии достиг бы величия, скажем, Питта Старшего; но вы сами знаете: эти малые масштабы сковывают наши способности. Образованный человек, живущий в провинции, жалуется, что там совсем захирел; живи он хотя бы в Праге, все бы только рты разинули, видя, как он развернулся. Но и университетский профессор как-то не может развиться в великолепный цвет учености; вот если бы у нас были такие замечательные дотации и лаборатории, как в американских высших школах, он, будьте уверены, удивил бы мир. И так далее. Короче, все, чего нам не хватает, — это не отсутствие настоящей увлеченности трудом и, как говорится, дара божьего, а плохие условия.
Один русский режиссер сказал, что нет больших и малых ролей, есть только большие и малые актеры. Точно так же меня подмывает сказать, что нет больших и малых масштабов, а только большие и малые люди. Я думаю, что, когда Шеклтон добрался до Южного полюса, он отнюдь не жаловался на малые масштабы, хотя был там почти в полном одиночестве. Когда по Афинам бродил Сократ, они были ничуть не больше современного Пльзеня; тем не менее Сократ, насколько нам известно, не провозгласил во всеуслышание, что в таких малых масштабах он не будет зря тратить свой пыл — и баста. Вокруг настоящего мужественного мужчины никогда не бывает малых масштабов, напротив, масштабы вокруг него всегда весьма внушительные и даже огромные. Шеклтона вполне устраивал Южный полюс, потому что именно Южного полюса он хотел достигнуть; но вечно недовольный чех поднял бы громкий протестующий крик, что Южный полюс не Вацлавская площадь и не Большая опера. Ибо подобным же образом он жалуется, что Бероун не Прага и не Рим. Он возмущен тем, что Высоке Мыто — это Высоке Мыто, а не что-нибудь другое. Он протестует против возмутительного факта, что в Кромержиже отнюдь не пять миллионов жителей и что в Праге нет интеллектуальной атмосферы Парижа. Ситуация безвыходная, поскольку тут явно ничего нельзя поделать.
Но раз уж я заговорил о Кромержиже… хотя было бы напрасным упованием, что Кромержиж можно превратить в небесный Иерусалим, но в известной мере и на какое-то время из него некогда удалось сделать Иерусалим ганацкий. Литомышль не может стать Перикловыми Афинами, но в известное время он был восточночешскими Афинами. Если Бероун не может стать ни Прагой, ни Парижем, он может стать хотя бы благоустроенным и удовлетворяющим все свои потребности Бероуном. Можно даже добиваться, чтобы он стал в хорошем смысле слова самым что ни на есть бероунским Бероуном. Для этого, разумеется, нужно, чтобы жители Бероуна были неравнодушны именно к судьбе Бероуна.
Если мы оглянемся немного на историю, то увидим, что хотя существовали великие культуры, выросшие из больших масштабов, как, например, культура римская, но еще чаще великие культуры, как, например, греческая, вырастали из малых масштабов. Культура итальянского Ренессанса была региональной; культура Германии эпохи Гете была региональной; Англия до сих пор остается классической страной местного патриотизма. Может быть, когда-нибудь удастся доказать, что культуры, выросшие на почве регионализма, существенно отличаются от культур нейтралистских и имперских, что первые были, пожалуй, как-то сочнее, ближе к земле и вообще более буйно разрастались. Но пока это не доказано, удовлетворимся утверждением, что по крайней мере для жизни в Бероуне важно, чтобы этот город вместе с его окрестностями чувствовал себя скорее самостоятельным краем, чем провинцией. Для морального состояния Тршебони полезно осознать, что хотя тршебоньская площадь не так оживлена, как пражский перекресток на Мустку, зато красивее его, особенно если эту площадь чуть лучше замостить. Было бы очень важно, чтобы брат словак из Нитры больше думал о благоустройстве города Нитра, чем об автономии братиславских чиновников. Значительно важнее, чтобы город Часлав был бастионом чаславского края, чем бастионом той или иной политической партии. Я в самом деле считаю, что сейчас нам более всего нужен богато разветвленный регионализм.
Говорят, когда мы не были хозяевами в государстве, мы по крайней мере были хозяевами в местном самоуправлении и это, слава богу, сохранило нам жизнь как нации. Но кажется, теперь, став хозяевами в государстве, мы несколько менее чувствуем себя хозяевами в местном самоуправлении и краях. Коммунальная политика из-за своих малых масштабов почти повсюду отмирает. Местный патриотизм исчезает, как исчезла и больше не растет иванчицкая спаржа. Человек, живущий в Оломоуце или Кутной Горе, считается кем-то вроде изгнанника. Мы утратили чувство местного патриотизма, не обретя чувство патриотизма государственного. Ощущение малых масштабов возникает не оттого, что у нас есть малые города, а оттого, что мы неохотно в них живем. Тому, кто мечтает о романтических приключениях, его садик представляется слишком маленьким; но если этот человек захочет прочистить граблями все дорожки или выполоть все сорняки, он убедится, что его сад чертовски велик, гораздо больше, чем он вообще предполагал. Очевидно, в определении масштабов и обстановки очень многое зависит от избранной нами точки зрения.
В этом году я посетил ряд малых и окружных городов, и мне показалось, что они беднеют и дряхлеют, особенно в сравнении с деревнями. Похоже на то, что местные центры теряют свою притягательную силу; они явно уже не удовлетворяют деревню, которая развилась и разбогатела быстрее, чем провинциальные города. Создается впечатление, что деревня больше тяготеет к нескольким главным торговым или промышленным центрам, перескакивая через иерархическую лестницу приходских, окружных и краевых городов. Кажется, будто сейчас поставлено на карту само их существование. Сетования на малые масштабы не что иное, как обывательское пopаженчество; ропот банкрота, теряющего клиентуру и неспособного сделать из этого никаких поучительных выводов. Люди из провинциальных городов становятся слишком малозначительными; поэтому они начинают говорить о малых масштабах вместо того, чтобы схватиться за голову. Если местный приходский священник перестает быть притягательным центром прихода, ему надо приниматься за дело с какого-то другого конца; каждый город и городок живет своей округой; вот почему им прежде всего надо заботиться о том, чтобы удовлетворить ее. Это проблема не только экономическая, но и культурная и общественная; это как раз то, что я называю регионализмом.
Непосредственной задачей каждого города, от решения которой прямо зависит его существование, становится овладение округой, своим «тылом». Раньше оно обеспечивалось само собой, недостатком дальних коммуникаций; способствовали этому и церковь, и весь строй жизни. Ныне такое естественное преобладание местных центров страшно подорвано; города превратились в стареющую аристократию с несколько пооблупившейся былой славой. Хорошо, можно было бы предоставить им вымирать как нежизнеспособным пережиткам прошлого; но вот вопрос: не утрачивается ли вследствие этого частица здоровой и высокой жизненной организации? Допустим, не останется ничего, кроме больших промышленных центров и деревни; но не будет ли такая перспектива несколько страшноватой в культурном и общественном отношении? Если это современный урбанизм, то я охотнее отдам предпочтение средневековой организации мира.
Регионализм, борьба за сохранение локальных центров ведется не только в интересах местных лавочников и сапожников, но также и под флагом фольклорного своеобразия; однако речь идет о большем — об организации жизни. Или деревня станет фабрикой зерна, или останется родным очагом, в котором живут люди. Для того чтобы стать родным очагом, ей нужно ограничить себя; она должна стать самостоятельным краем. Еще какими-то нитями она связана с местными центрами, но если эти местные центры захиреют и станут действительно маленькими и смертельно скучными, окончательно распадется старейшая организация нашего мира. Что касается меня, то я считал бы это большим бедствием, чем эпидемия чумы. Регионализм ждет своих политиков — людей, воодушевленных идеей, что Бероун должен стать Бероуном, а Высоке Мыто — Высоким Мытом, а не какими-то убогими задворками, где можно жить лишь временно и где все притерпелись к малым масштабам.
Один русский режиссер сказал, что нет больших и малых ролей, есть только большие и малые актеры. Точно так же меня подмывает сказать, что нет больших и малых масштабов, а только большие и малые люди. Я думаю, что, когда Шеклтон добрался до Южного полюса, он отнюдь не жаловался на малые масштабы, хотя был там почти в полном одиночестве. Когда по Афинам бродил Сократ, они были ничуть не больше современного Пльзеня; тем не менее Сократ, насколько нам известно, не провозгласил во всеуслышание, что в таких малых масштабах он не будет зря тратить свой пыл — и баста. Вокруг настоящего мужественного мужчины никогда не бывает малых масштабов, напротив, масштабы вокруг него всегда весьма внушительные и даже огромные. Шеклтона вполне устраивал Южный полюс, потому что именно Южного полюса он хотел достигнуть; но вечно недовольный чех поднял бы громкий протестующий крик, что Южный полюс не Вацлавская площадь и не Большая опера. Ибо подобным же образом он жалуется, что Бероун не Прага и не Рим. Он возмущен тем, что Высоке Мыто — это Высоке Мыто, а не что-нибудь другое. Он протестует против возмутительного факта, что в Кромержиже отнюдь не пять миллионов жителей и что в Праге нет интеллектуальной атмосферы Парижа. Ситуация безвыходная, поскольку тут явно ничего нельзя поделать.
Но раз уж я заговорил о Кромержиже… хотя было бы напрасным упованием, что Кромержиж можно превратить в небесный Иерусалим, но в известной мере и на какое-то время из него некогда удалось сделать Иерусалим ганацкий. Литомышль не может стать Перикловыми Афинами, но в известное время он был восточночешскими Афинами. Если Бероун не может стать ни Прагой, ни Парижем, он может стать хотя бы благоустроенным и удовлетворяющим все свои потребности Бероуном. Можно даже добиваться, чтобы он стал в хорошем смысле слова самым что ни на есть бероунским Бероуном. Для этого, разумеется, нужно, чтобы жители Бероуна были неравнодушны именно к судьбе Бероуна.
Если мы оглянемся немного на историю, то увидим, что хотя существовали великие культуры, выросшие из больших масштабов, как, например, культура римская, но еще чаще великие культуры, как, например, греческая, вырастали из малых масштабов. Культура итальянского Ренессанса была региональной; культура Германии эпохи Гете была региональной; Англия до сих пор остается классической страной местного патриотизма. Может быть, когда-нибудь удастся доказать, что культуры, выросшие на почве регионализма, существенно отличаются от культур нейтралистских и имперских, что первые были, пожалуй, как-то сочнее, ближе к земле и вообще более буйно разрастались. Но пока это не доказано, удовлетворимся утверждением, что по крайней мере для жизни в Бероуне важно, чтобы этот город вместе с его окрестностями чувствовал себя скорее самостоятельным краем, чем провинцией. Для морального состояния Тршебони полезно осознать, что хотя тршебоньская площадь не так оживлена, как пражский перекресток на Мустку, зато красивее его, особенно если эту площадь чуть лучше замостить. Было бы очень важно, чтобы брат словак из Нитры больше думал о благоустройстве города Нитра, чем об автономии братиславских чиновников. Значительно важнее, чтобы город Часлав был бастионом чаславского края, чем бастионом той или иной политической партии. Я в самом деле считаю, что сейчас нам более всего нужен богато разветвленный регионализм.
Говорят, когда мы не были хозяевами в государстве, мы по крайней мере были хозяевами в местном самоуправлении и это, слава богу, сохранило нам жизнь как нации. Но кажется, теперь, став хозяевами в государстве, мы несколько менее чувствуем себя хозяевами в местном самоуправлении и краях. Коммунальная политика из-за своих малых масштабов почти повсюду отмирает. Местный патриотизм исчезает, как исчезла и больше не растет иванчицкая спаржа. Человек, живущий в Оломоуце или Кутной Горе, считается кем-то вроде изгнанника. Мы утратили чувство местного патриотизма, не обретя чувство патриотизма государственного. Ощущение малых масштабов возникает не оттого, что у нас есть малые города, а оттого, что мы неохотно в них живем. Тому, кто мечтает о романтических приключениях, его садик представляется слишком маленьким; но если этот человек захочет прочистить граблями все дорожки или выполоть все сорняки, он убедится, что его сад чертовски велик, гораздо больше, чем он вообще предполагал. Очевидно, в определении масштабов и обстановки очень многое зависит от избранной нами точки зрения.
В этом году я посетил ряд малых и окружных городов, и мне показалось, что они беднеют и дряхлеют, особенно в сравнении с деревнями. Похоже на то, что местные центры теряют свою притягательную силу; они явно уже не удовлетворяют деревню, которая развилась и разбогатела быстрее, чем провинциальные города. Создается впечатление, что деревня больше тяготеет к нескольким главным торговым или промышленным центрам, перескакивая через иерархическую лестницу приходских, окружных и краевых городов. Кажется, будто сейчас поставлено на карту само их существование. Сетования на малые масштабы не что иное, как обывательское пopаженчество; ропот банкрота, теряющего клиентуру и неспособного сделать из этого никаких поучительных выводов. Люди из провинциальных городов становятся слишком малозначительными; поэтому они начинают говорить о малых масштабах вместо того, чтобы схватиться за голову. Если местный приходский священник перестает быть притягательным центром прихода, ему надо приниматься за дело с какого-то другого конца; каждый город и городок живет своей округой; вот почему им прежде всего надо заботиться о том, чтобы удовлетворить ее. Это проблема не только экономическая, но и культурная и общественная; это как раз то, что я называю регионализмом.
Непосредственной задачей каждого города, от решения которой прямо зависит его существование, становится овладение округой, своим «тылом». Раньше оно обеспечивалось само собой, недостатком дальних коммуникаций; способствовали этому и церковь, и весь строй жизни. Ныне такое естественное преобладание местных центров страшно подорвано; города превратились в стареющую аристократию с несколько пооблупившейся былой славой. Хорошо, можно было бы предоставить им вымирать как нежизнеспособным пережиткам прошлого; но вот вопрос: не утрачивается ли вследствие этого частица здоровой и высокой жизненной организации? Допустим, не останется ничего, кроме больших промышленных центров и деревни; но не будет ли такая перспектива несколько страшноватой в культурном и общественном отношении? Если это современный урбанизм, то я охотнее отдам предпочтение средневековой организации мира.
Регионализм, борьба за сохранение локальных центров ведется не только в интересах местных лавочников и сапожников, но также и под флагом фольклорного своеобразия; однако речь идет о большем — об организации жизни. Или деревня станет фабрикой зерна, или останется родным очагом, в котором живут люди. Для того чтобы стать родным очагом, ей нужно ограничить себя; она должна стать самостоятельным краем. Еще какими-то нитями она связана с местными центрами, но если эти местные центры захиреют и станут действительно маленькими и смертельно скучными, окончательно распадется старейшая организация нашего мира. Что касается меня, то я считал бы это большим бедствием, чем эпидемия чумы. Регионализм ждет своих политиков — людей, воодушевленных идеей, что Бероун должен стать Бероуном, а Высоке Мыто — Высоким Мытом, а не какими-то убогими задворками, где можно жить лишь временно и где все притерпелись к малым масштабам.
О национализме
Хочу начать с факта совершенно незначительного: самая глупая из пражских вечерних газет перед слетом напечатала раздраженную заметку о том, что немецкая театральная труппа «Kleine Buhne» повесила на своем здании табличку с немецкой надписью «Kleine Buhne». «Надеемся, — заканчивал заметку доблестный хроникер, — эта немецкая провокация еще до слета будет устранена». Итак, допустим, что стало по сему и «Kleine Buhne» повесила красно-белую табличку с надписью «Малая сцена», допустим, какой-нибудь несведущий гость слета, остановившись возле этой надписи и радостно воскликнув: «Тут я еще не был!», купит билет и только внутри поймет, что там играют что-то немецкое; уверен, этот чех по праву будет раздосадован и станет ворчать, что его надули. Если в «Kleine Buhne» играют по-немецки и для немцев, вполне естественно не скрывать сего важного обстоятельства; и ежели какой-нибудь торговец решительно считает себя немцем, пускай себе, бога ради, пишет об этом на своей вывеске готическим шрифтом, чтобы я мог прочесть и пойти за нужными мне покупками в другое место. Если немецкий адвокат повесит на доме табличку «Rechtsanwalt», я по крайней мере не ворвусь к нему с просьбой защищать мои интересы в каком-либо судебном процессе. И так далее.
Я начал с вышеприведенного небольшого рассуждения не для того, чтобы вести войну из-за вывесок, а чтобы проанализировать, как обстоят дела с моим национальным самосознанием. Ибо не сомневаюсь, что сия глупейшая из вечерних газет после этого откажет мне и в самой жалкой щепотке национальных чувств и крупным шрифтом напечатает: «Лидове новины» на службе у германофилов!" или что-либо в том же роде; а на каком-нибудь из великолепных, возвышающих душу собраний провозгласят, что я продался за немецкие и еврейские деньги. Мы живем в несколько беспокойную эпоху; национализм стал объектом лихорадочного торга. Во имя национальной идеи ныне ведутся самые пустопорожние разговоры, наносятся грубейшие оскорбления; весьма странные господа оказываются во главе весьма странного движения, претендующего на исключительные права в области национального самосознания. Пришло время немного разобраться в подобного рода национализме, а главное — взять национализм под охрану, спасая его от таких господ.
Скажем по-чешски: величайшее национальное бесстыдство, когда какая-нибудь одна политическая партия присваивает себе исключительное право на «национальное самосознание»; национальное самосознание — дело нации, а не партии. Если наше национальное самосознание будет защищать всего лишь одна несколько закосневшая партия, мы пропали. Если бы единственными национально мыслящими и чувствующими людьми были те, кто с серьезной миной читает вечерний выпуск газеты «Народни листы», нас явно охватило бы беспокойство, отчего национальное чувство не сопровождается более здравыми взглядами. Не понимаю, почему именно воззрения Франтишека Главачека я должен считать истинно национальным самосознанием. Как мне кажется, Виктор Дык из национальных чувств склонен к фашизму; но позвольте вас заверить, если я отношусь к фашизму весьма неприязненно, так тоже из национальных чувств. Некоторые люди из любви к своей нации идут за Петром, а иные — за Павлом, одни в приливе патриотических чувств отправляются пить пиво, другие — горевать на Белую гору. Прошу вас, давайте оспаривать о те или иные доводы, но оставим в покое национальное самосознание. Уж коли нам положено испытывать безоговорочное и чуть ли не мистическое почтение к нации, ни одна партия, ни одна орда не имеет права брать национальное самосознание на откуп. Нация не принадлежит ни одной из партий. Все вместе мы воплощаем национальное самосознание; и одинаково плохо, если кто-то заявляет, что ни один человек римско-католического вероисповедания не может быть настоящим чехом, а другой бросает на ветер слова о том, что-де настоящим чехом не может быть ни один социалист. Давайте не будем возводить нацию на трон, под которым предварительно сами по одной подрубили все ножки; на таком троне тяжело править.
Нет ничего отвратительнее, чем превращение патриотизма в ремесло. Это такая же моральная проституция, как если бы кто-то хотел получать доход со своих добродетелей. Порядочный человек не трубит на всех углах о своем национальном самосознании, как не заявляет во всеуслышание о своей честности, среди нормальных людей это вроде бы подразумевается само собой. Как известно, мне наши политики порядком осточертели; но я не решился бы ни об одном из них, кроме откровенных врагов государства, сказать, что он злоумышляет против нации и предает ее. Я могу доказать, что его способ действий плох и порочен, но я не имею права утверждать, что порочно его национальное чувство. Однако вы, современные любители мутить воду, только и знаете, что налево и направо бросаетесь обвинениями в измене нации. Во имя чего, собственно?… Во имя национализма. Во имя национализма вы подрываете основы всякой порядочности и лояльности; во имя национализма расшатываете фундамент демократии и государственного порядка; во имя национализма вы прививаете людям порок неблагодарности и неуважительного отношения к ближнему. Но, протестуя против вашей демагогии, мы делаем это из горячего чувства чешского патриотизма. Нет смысла протестовать против фашизма во имя прогресса, демократии или я не знаю чего еще. Против чешского фашизма нас заставляет протестовать прежде всего ответственное и серьезное национальное самосознание; против хулиганства и авантюризма мы протестуем во имя истинных национальных ценностей; против ожесточения и нелояльности — во имя национального самоуважения. И если я прошу вас, своих читателей, насколько хватит сил, противостоять этому злу, тем самым я обращаюсь к вам с призывом: защитите свои патриотические чувства, чтобы они не были унижены и опорочены, чтобы ваш национализм не перестал быть великой формой жизненной дисциплины.
Я начал с вышеприведенного небольшого рассуждения не для того, чтобы вести войну из-за вывесок, а чтобы проанализировать, как обстоят дела с моим национальным самосознанием. Ибо не сомневаюсь, что сия глупейшая из вечерних газет после этого откажет мне и в самой жалкой щепотке национальных чувств и крупным шрифтом напечатает: «Лидове новины» на службе у германофилов!" или что-либо в том же роде; а на каком-нибудь из великолепных, возвышающих душу собраний провозгласят, что я продался за немецкие и еврейские деньги. Мы живем в несколько беспокойную эпоху; национализм стал объектом лихорадочного торга. Во имя национальной идеи ныне ведутся самые пустопорожние разговоры, наносятся грубейшие оскорбления; весьма странные господа оказываются во главе весьма странного движения, претендующего на исключительные права в области национального самосознания. Пришло время немного разобраться в подобного рода национализме, а главное — взять национализм под охрану, спасая его от таких господ.
Скажем по-чешски: величайшее национальное бесстыдство, когда какая-нибудь одна политическая партия присваивает себе исключительное право на «национальное самосознание»; национальное самосознание — дело нации, а не партии. Если наше национальное самосознание будет защищать всего лишь одна несколько закосневшая партия, мы пропали. Если бы единственными национально мыслящими и чувствующими людьми были те, кто с серьезной миной читает вечерний выпуск газеты «Народни листы», нас явно охватило бы беспокойство, отчего национальное чувство не сопровождается более здравыми взглядами. Не понимаю, почему именно воззрения Франтишека Главачека я должен считать истинно национальным самосознанием. Как мне кажется, Виктор Дык из национальных чувств склонен к фашизму; но позвольте вас заверить, если я отношусь к фашизму весьма неприязненно, так тоже из национальных чувств. Некоторые люди из любви к своей нации идут за Петром, а иные — за Павлом, одни в приливе патриотических чувств отправляются пить пиво, другие — горевать на Белую гору. Прошу вас, давайте оспаривать о те или иные доводы, но оставим в покое национальное самосознание. Уж коли нам положено испытывать безоговорочное и чуть ли не мистическое почтение к нации, ни одна партия, ни одна орда не имеет права брать национальное самосознание на откуп. Нация не принадлежит ни одной из партий. Все вместе мы воплощаем национальное самосознание; и одинаково плохо, если кто-то заявляет, что ни один человек римско-католического вероисповедания не может быть настоящим чехом, а другой бросает на ветер слова о том, что-де настоящим чехом не может быть ни один социалист. Давайте не будем возводить нацию на трон, под которым предварительно сами по одной подрубили все ножки; на таком троне тяжело править.
Нет ничего отвратительнее, чем превращение патриотизма в ремесло. Это такая же моральная проституция, как если бы кто-то хотел получать доход со своих добродетелей. Порядочный человек не трубит на всех углах о своем национальном самосознании, как не заявляет во всеуслышание о своей честности, среди нормальных людей это вроде бы подразумевается само собой. Как известно, мне наши политики порядком осточертели; но я не решился бы ни об одном из них, кроме откровенных врагов государства, сказать, что он злоумышляет против нации и предает ее. Я могу доказать, что его способ действий плох и порочен, но я не имею права утверждать, что порочно его национальное чувство. Однако вы, современные любители мутить воду, только и знаете, что налево и направо бросаетесь обвинениями в измене нации. Во имя чего, собственно?… Во имя национализма. Во имя национализма вы подрываете основы всякой порядочности и лояльности; во имя национализма расшатываете фундамент демократии и государственного порядка; во имя национализма вы прививаете людям порок неблагодарности и неуважительного отношения к ближнему. Но, протестуя против вашей демагогии, мы делаем это из горячего чувства чешского патриотизма. Нет смысла протестовать против фашизма во имя прогресса, демократии или я не знаю чего еще. Против чешского фашизма нас заставляет протестовать прежде всего ответственное и серьезное национальное самосознание; против хулиганства и авантюризма мы протестуем во имя истинных национальных ценностей; против ожесточения и нелояльности — во имя национального самоуважения. И если я прошу вас, своих читателей, насколько хватит сил, противостоять этому злу, тем самым я обращаюсь к вам с призывом: защитите свои патриотические чувства, чтобы они не были унижены и опорочены, чтобы ваш национализм не перестал быть великой формой жизненной дисциплины.
Анестезия
В своей утопии «The Brave New World» наряду с прочими заманчивыми перспективами Олдос Хаксли рисует нам, как легко грядущее человечество станет справляться с земными заботами: достаточно будет проглотить таблетку доступного каждому препарата сомы, как удрученная душа тут же обретет забвение. Признаюсь, когда я это читал, мне было стыдно за такое будущее и во мне поселилось чувство, похожее на благодарность за то, что я живу в древнем примитивном и героическом настоящем.
Но если бы какое-нибудь человеческое существо из не слишком отдаленной праистории явилось взглянуть на нас, возможно, у него возникло бы такое же чувство. Пожалуй, оно обнаружило бы, что извечная человеческая потребность во временном отрыве от реальности и забвении удовлетворяется уже не в отдельных исключительных случаях, а повседневно. Радио, кино, спорт, развлекательная литература и театр — ведь это, собственно, тоже всего лишь наркотики, которые люди потребляют, чтобы забыть жизненные тяготы и заботы. Однако, по всей видимости, такой гость из прошлого не сразу бы заметил, что наибольшая потребность в подобных средствах испытывается отнюдь не там, где тягот больше; вероятно, он просто счел бы, что всех нынешних людей что-то постоянно и сильно гнетет, если они с таким рвением ищут возможности бежать от своих затруднений. И только постепенно этот гость из прошлого дошел бы до понимания того, что общество, которое потребляет максимум подобных средств, пытается бежать не от мучений или конфликтов, а от чего-то иного: от пустоты и скуки, что люди, по сути дела, пытаются освободиться от самих себя, забыть о собственном повседневном существовании. И тут гость из прошлого, скорее всего, огорчился бы увиденным.
Насколько у нас сохранились свидетельства о временах минувших (например, о девятнадцатом столетии), нам кажется, что и впрямь потребление этих средств культурной анестезии с тех пор многократно возросло. Конечно, прежде для этого не представлялось столько возможностей, но, бесспорно, не было и такой настоятельной потребности. Когда я вспоминаю людей, окружавших меня в детстве, у меня создается впечатление, что они не пытались забыть о своем повседневном существовании, а, напротив, постоянно о нем помнили и относились к нему с каким-то даже несколько комическим достоинством и серьезностью. Они вовсе не стремились вырваться за пределы обыденной жизни, наоборот, старались занять свое место в ней основательно и прочно. Мне кажется, они вообще не скучали; но, насколько я знаю, все время что-нибудь делали, а когда отдыхали, получали удовольствие от самих себя, от своего ума, от своих семей, от друзей. Они не пытались оторваться от реальности, скорее стремились еще теснее связать себя с нею. Можно сказать, их полностью удовлетворяло, что они живут на свете так, как им живется, и делают, что делается; и они не испытывали потребности бежать от этой жизни. Жили трудно, но как-то с большей уверенностью в себе; свои профессиональные занятия воспринимали как непреложный долг, а не как грязный каторжный труд, о котором лучше не вспоминать. Не хочу особенно их превозносить, но сдается, были они счастливее нас и прожили свою жизнь, ощущая ее сильнее и отчетливее, чем мы. Она больше дала им, потому что не была для них предметом забвения и жупелом, от которого надо бежать.
Что было, то было, зачем напрасно вспоминать. Сейчас речь идет о том, целесообразно ли нынешнее массовое производство средств анестезии, биологической и социальной. Мы, безусловно, никому не хотим портить веселое настроение и желаем каждому получить свою долю удовольствий; но прежде всего, анестезия вовсе не путь к истинной потехе: чтобы по-настоящему веселиться, нужно сохранять бодрость. А во-вторых, анестезия не средство лечения от болезней, решения конфликтов, она ни к чему не ведет. С биологической точки зрения лучше ощущать боль и лечить ее, насколько мы это умеем. С социальной точки зрения лучше не забывать, где нам жмет ботинок, а думать о том, как его снять или перешить. С точки зрения культуры лучше не бежать от собственной пустоты, а стараться заполнить ее чем-то разумным.
Когда человек привыкает получать удовольствие от эрзацев жизни, он теряет способность получать удовольствие от самой жизни. Жить скучно — пошли в киношку. Разбираться в людях трудно — пошли глядеть на их тени. Стало потребностью отдыхать от жизни, быть вне действительности; в сущности это то же курение трубочки с опием. Мы ходим смотреть на спортивные матчи — это избавляет нас от внутренней необходимости бороться самим. Мы ищем новостей в газетах, а в результате лишаемся способности самостоятельно видеть и не замечаем нового во вселенной. Чего только не придумано, чтобы не думать! Говорят, религия — опиум для народа; но и политический хилиазм, диктатура, демагогия — тоже наркотические средства для народа: они избавляют от ответственности, от личных устремлений, от нелегкой обязанности думать и выносить суждения.
Но если бы какое-нибудь человеческое существо из не слишком отдаленной праистории явилось взглянуть на нас, возможно, у него возникло бы такое же чувство. Пожалуй, оно обнаружило бы, что извечная человеческая потребность во временном отрыве от реальности и забвении удовлетворяется уже не в отдельных исключительных случаях, а повседневно. Радио, кино, спорт, развлекательная литература и театр — ведь это, собственно, тоже всего лишь наркотики, которые люди потребляют, чтобы забыть жизненные тяготы и заботы. Однако, по всей видимости, такой гость из прошлого не сразу бы заметил, что наибольшая потребность в подобных средствах испытывается отнюдь не там, где тягот больше; вероятно, он просто счел бы, что всех нынешних людей что-то постоянно и сильно гнетет, если они с таким рвением ищут возможности бежать от своих затруднений. И только постепенно этот гость из прошлого дошел бы до понимания того, что общество, которое потребляет максимум подобных средств, пытается бежать не от мучений или конфликтов, а от чего-то иного: от пустоты и скуки, что люди, по сути дела, пытаются освободиться от самих себя, забыть о собственном повседневном существовании. И тут гость из прошлого, скорее всего, огорчился бы увиденным.
Насколько у нас сохранились свидетельства о временах минувших (например, о девятнадцатом столетии), нам кажется, что и впрямь потребление этих средств культурной анестезии с тех пор многократно возросло. Конечно, прежде для этого не представлялось столько возможностей, но, бесспорно, не было и такой настоятельной потребности. Когда я вспоминаю людей, окружавших меня в детстве, у меня создается впечатление, что они не пытались забыть о своем повседневном существовании, а, напротив, постоянно о нем помнили и относились к нему с каким-то даже несколько комическим достоинством и серьезностью. Они вовсе не стремились вырваться за пределы обыденной жизни, наоборот, старались занять свое место в ней основательно и прочно. Мне кажется, они вообще не скучали; но, насколько я знаю, все время что-нибудь делали, а когда отдыхали, получали удовольствие от самих себя, от своего ума, от своих семей, от друзей. Они не пытались оторваться от реальности, скорее стремились еще теснее связать себя с нею. Можно сказать, их полностью удовлетворяло, что они живут на свете так, как им живется, и делают, что делается; и они не испытывали потребности бежать от этой жизни. Жили трудно, но как-то с большей уверенностью в себе; свои профессиональные занятия воспринимали как непреложный долг, а не как грязный каторжный труд, о котором лучше не вспоминать. Не хочу особенно их превозносить, но сдается, были они счастливее нас и прожили свою жизнь, ощущая ее сильнее и отчетливее, чем мы. Она больше дала им, потому что не была для них предметом забвения и жупелом, от которого надо бежать.
Что было, то было, зачем напрасно вспоминать. Сейчас речь идет о том, целесообразно ли нынешнее массовое производство средств анестезии, биологической и социальной. Мы, безусловно, никому не хотим портить веселое настроение и желаем каждому получить свою долю удовольствий; но прежде всего, анестезия вовсе не путь к истинной потехе: чтобы по-настоящему веселиться, нужно сохранять бодрость. А во-вторых, анестезия не средство лечения от болезней, решения конфликтов, она ни к чему не ведет. С биологической точки зрения лучше ощущать боль и лечить ее, насколько мы это умеем. С социальной точки зрения лучше не забывать, где нам жмет ботинок, а думать о том, как его снять или перешить. С точки зрения культуры лучше не бежать от собственной пустоты, а стараться заполнить ее чем-то разумным.
Когда человек привыкает получать удовольствие от эрзацев жизни, он теряет способность получать удовольствие от самой жизни. Жить скучно — пошли в киношку. Разбираться в людях трудно — пошли глядеть на их тени. Стало потребностью отдыхать от жизни, быть вне действительности; в сущности это то же курение трубочки с опием. Мы ходим смотреть на спортивные матчи — это избавляет нас от внутренней необходимости бороться самим. Мы ищем новостей в газетах, а в результате лишаемся способности самостоятельно видеть и не замечаем нового во вселенной. Чего только не придумано, чтобы не думать! Говорят, религия — опиум для народа; но и политический хилиазм, диктатура, демагогия — тоже наркотические средства для народа: они избавляют от ответственности, от личных устремлений, от нелегкой обязанности думать и выносить суждения.