Потом я опять выхожу в коридор, с тревогой прислушиваюсь... Я не обедаю, не замечаю, как наступает вечер. Наконец, часу в одиннадцатом слышатся знакомые шаги и на повороте около лестницы показывается Зинаида Федоровна.
   - Прогуливаетесь? - спрашивает она, проходя мимо. - Вы бы лучше шли наружу... Спокойной ночи!
   - Но разве мы уже не увидимся сегодня?
   - Уже поздно, кажется. Впрочем, как хотите.
   - Скажите, где вы были? - спрашиваю я, входя за нею в номер.
   - Где? В Монте-Карло, - она достает из кармана штук десять золотых монет и говорит: - Вот, сударь мой. Выиграла. Это в рулетку.
   - Ну, вы не станете играть.
   - Отчего же? Я и завтра опять поеду.
   Я воображал, как она с нехорошим болезненным лицом, беременная, сильно затянутая, стоит около игорного стола в толпе кокоток, выживших из ума старух, которые жмутся у золота, как мухи у меда, вспоминал, что она уезжала в Монте-Карло почему-то тайно от меня...
   - Я не верю вам, - сказал я однажды. - Вы не поедете туда.
   - Не волнуйтесь. Много я не могу проиграть.
   - Дело не в проигрыше, - сказал я с досадой.
   Разве вам не приходило на мысль, когда вы там играли, что блеск золота, все эти женщины, старые и молодые, крупье, вся обстановка, что все это -подлая, гнусная насмешка над трудом рабочего, над кровавым потом?
   - Если не играть, то что же тут делать? -спросила она. - И труд рабочего, и кровавый пот -это красноречие вы отложите до другого раза, а теперь, раз вы начали, то позвольте мне продолжать; позвольте мне поставить ребром вопрос: что мне тут делать и что я буду делать?
   - Что делать? - сказал я, пожав плечами. - На этот вопрос нельзя ответить сразу.
   - Я прошу ответа по совести, Владимир Иваныч,
   - сказала она, и лицо ее стало сердитым. - Раз я решилась задать вам этот вопрос, то не для того, чтобы слышать общие фразы. Я вас спрашиваю, -продолжала она, стуча ладонью по столу, как бы отбивая такт, - что я должна здесь делать? И не только здесь, в Ницце, но вообще?
   Я молчал и смотрел в окно на море. Сердце у меня страшно забилось.
   - Владимир Иваныч, - сказала она тихо и прерывисто дыша; ей тяжело было говорить.
   Владимир Иваныч, если вы сами не верите в дело, если вы уже не думаете вернуться к нему, то зачем... зачем вы тащили меня из Петербурга? Зачем обещали и зачем возбудили во мне сумасшедшие надежды? Убеждения ваши изменились, вы стали другим человеком, и никто не винит вас в этом -убеждения не всегда в нашей власти, но... но, Владимир Иваныч, бога ради, зачем вы неискренни?
   - продолжала она тихо, подходя ко мне. - Когда я все эти месяцы мечтала вслух, бредила, восхищалась своими планами, перестраивала свою жизнь на новый лад, то почему вы не говорили мне правды, а молчали или поощряли рассказами и держали себя так, как будто вполне сочувствовали мне? Почему? Для чего это было нужно?
   - Трудно сознаваться в своем банкротстве, -проговорил я, оборачиваясь, но не глядя на нее.
   Да, я не верю, утомился, пал духом... Тяжело быть искренним, страшно тяжело, и я молчал. Не дай бог никому пережить то, что я пережил.
   Мне показалось, что я сейчас заплачу, и я замолчал.
   - Владимир Иваныч, - сказала она и взяла меня за обе руки. - Вы много пережили и испытали, знаете больше, чем я; подумайте серьезно и скажите: что мне делать? Научите меня. Если вы сами уже не в силах идти и вести за собой других, то по крайней мере укажите, куда мне идти. Согласитесь, ведь я живой, чувствующий и рассуждающий человек. Попасть в ложное положение... играть какую-то нелепую роль... мне это тяжело. Я не упрекаю, не обвиняю вас, а только прошу.
   Принесли чай.
   - Ну, что же? - спросила Зинаида Федоровна, подавая мне стакан. - Что вы мне скажете?
   - Не только свету, что в окне, - ответил я. - И кроме меня есть люди, Зинаида Федоровна.
   - Так вот укажите мне их, - живо сказала она.
   Я об этом только и прошу вас.
   - И еще я хочу сказать, - продолжал я.
   Служить идее можно не в одном каком-нибудь поприще. Если ошиблись, изверились в одном, то можно отыскать другое. Мир идей широк и неисчерпаем.
   - Мир идей! - проговорила она и насмешливо поглядела мне в лицо. - Так уж лучше мы перестанем... Что уж тут...
   Она покраснела.
   - Мир идей! - повторила она и отбросила салфетку в сторону, и лицо ее приняло негодующее, брезгливое выражение. - Все эти ваши прекрасные идеи, я вижу, сводятся к одному неизбежному, необходимому шагу: я должна сделаться вашею любовницей. Вот что нужно. Носиться с идеями и не быть любовницей честнейшего, идейнейшего человека - значит не понимать идей. Надо начинать с этого... то есть с любовницы, а остальное само приложится.
   - Вы раздражены, Зинаида Федоровна, - сказал я.
   - Нет, я искренна! - крикнула она, тяжело дыша. - Я искренна!
   - Вы искренни, быть может, но вы заблуждаетесь, и мне больно слушать вас.
   - Я заблуждаюсь! - засмеялась она. - Кто бы говорил, да не вы, сударь мой. Пусть я покажусь вам неделикатной, жестокой, но куда ни шло: вы любите меня? Ведь любите?
   Я пожал плечами.
   - Да, пожимайте плечами! - продолжала она насмешливо. - Когда вы были больны, я слышала, как вы бредили, потом постоянно эти обожающие глаза, вздохи, благонамеренные разговоры о близости, духовном родстве... Но, главное, почему вы до сих пор были не искренни? Почему вы скрывали то, что есть, а говорили о том, чего нет? Сказали бы с самого начала, какие собственно идеи заставили вас вытащить меня из Петербурга, так бы уж я и знала. Отравилась бы тогда, как хотела, и не было бы теперь этой нудной комедии... Э, да что говорить! - она махнула на меня рукой и села.
   - Вы говорите таким тоном, как будто подозреваете во мне бесчестные намерения, -обиделся я.
   - Ну, да уж ладно. Что уж тут. Я не намерения подозреваю в вас, а то, что у вас никаких намерений не было. Будь они у вас, я бы уж знала их. Кроме идей и любви, у вас ничего не было. Теперь идеи и любовь, а в перспективе - я любовница. Таков уж порядок вещей и в жизни, и в романах... Вот вы бранили его, - сказала она и ударила ладонью по столу, - а ведь поневоле с ним согласишься. Недаром он презирает все эти идеи.
   - Он не презирает идей, а боится их, - крикнул я. - Он трус и лжец.
   - Ну, да уж ладно! Он трус, лжец и обманул меня, а вы? Извините за откровенность: вы кто? Он обманул и бросил меня на произвол судьбы в Петербурге, а вы обманули и бросили меня здесь. Но тот хоть идей не приплетал к обману, а вы...
   - Бога ради, зачем вы это говорите? - ужаснулся я, ломая руки и быстро подходя к ней. - Нет, Зинаида Федоровна, нет, это цинизм, нельзя так отчаиваться, выслушайте меня, - продолжал я, ухватившись за мысль, которая вдруг неясно блеснула у меня в голове и, казалось, могла еще спасти нас обоих. - Слушайте меня. Я испытал на своем веку много, так много, что теперь при воспоминании голова кружится, и я теперь крепко понял мозгом, своей изболевшей душой, что назначение человека или ни в чем, или только в одном - в самоотверженной любви к ближнему. Вот куда мы должны идти и в чем наше назначение!
   Вот моя вера!
   Дальше я хотел говорить о милосердии, о
   всепрощении, но голос мой вдруг зазвучал неискренно, и я смутился.
   - Мне жить хочется! - проговорил я искренно.
   - Жить, жить! Я хочу мира, тишины, хочу тепла, вот этого моря, вашей близости. О, как бы я хотел внушить и вам эту страстную жажду жизни! Вы только что говорили про любовь, но для меня было бы довольно и одной близости вашей, вашего голоса, выражения лица...
   Она покраснела и сказала быстро, чтобы помешать мне говорить:
   - Вы любите жизнь, а я ее ненавижу. Стало быть, дороги у нас разные.
   Она налила себе чаю, но не дотронулась до него, пошла в спальню и легла.
   - Я полагаю, нам бы лучше прекратить этот разговор, - сказала она мне оттуда. - Для меня всё уже кончено и ничего мне не нужно... Что ж тут разговаривать еще!
   - Нет, не все кончено!
   - Ну, да ладно!.. Знаю я! Надоело... Будет.
   Я постоял, прошелся из угла в угол и вышел в коридор. Когда потом, поздно ночью, я подошел к ее двери и прислушался, мне явственно послышался плач.
   На другой день утром лакей, подавая мне платье, сообщил с улыбкой, что госпожа из 13-го номера родит. Я кое-как оделся и, замирая от ужаса, поспешил к Зинаиде Федоровне. В ее номере находились доктор, акушерка и пожилая русская дама из Харькова, которую звали Дарьей Михайловной. Пахло эфирными каплями. Едва я переступил порог, как из комнаты, где лежала она, послышался тихий, жалобный стон, и точно это ветер донес мне его из России, я вспомнил Орлова, его иронию, Нолю, Неву, снег хлопьями, потом пролетку без фартука, пророчество, какое я прочел на холодном утреннем небе, и отчаянный крик:
   "Нина! Нина!"
   - Вы сходите к ней, - сказала дама.
   Я вошел к Зинаиде Федоровне с таким чувством, как будто я был отцом ребенка. Она лежала с закрытыми глазами, худая, бледная, в белом чепчике с кружевами. Помню, два выражения были на ее лице: одно равнодушное, холодное, вялое, другое детское и беспомощное, какое придавал ей белый чепчик. Она не слышала, как я вошел, или, быть может, слышала, но не обратила на меня внимания. Я стоял, смотрел на нее и ждал.
   Но вот лицо ее покривилось от боли, она открыла глаза и стала глядеть в потолок, как бы соображая, что с ней... На ее лице выразилось отвращение.
   - Гадко, - прошептала она.
   - Зинаида Федоровна, - позвал я слабо.
   Она равнодушно, вяло поглядела на меня и закрыла глаза. Я постоял немного и вышел.
   Ночью Дарья Михайловна сообщила мне, что родилась девочка, но что роженица в опасном положении; потом по коридору бегали, был шум. Опять приходила ко мне Дарья Михайловна и с отчаянным лицом, ломая руки, говорила:
   - О, это ужасно! Доктор подозревает, что она приняла яд! О, как нехорошо ведут себя здесь русские!
   А на другой день в полдень Зинаида Федоровна скончалась.
   XVIII
   Прошло два года. Обстоятельства изменились, я опять поехал в Петербург и мог жить тут, уже не скрываясь. Я уже не боялся быть и казаться чувствительным и весь ушел в отеческое или, вернее, идолопоклонническое чувство, какое возбуждала во мне Соня, дочь Зинаиды Федоровны. Я кормил ее из своих рук, купал, укладывал спать, не сводил с нее глаз по целым ночам и вскрикивал, когда мне казалось, что нянька ее сейчас уронит. Моя жажда обыкновенной обывательской жизни с течением времени становилась все сильнее и раздражительнее, но широкие мечты остановились около Сони, как будто нашли в ней, наконец, именно то, что мне нужно было. Я любил эту девочку безумно. В ней я видел продолжение своей жизни, и мне не то чтобы казалось, а я чувствовал, почти веровал, что когда, наконец, я сброшу с себя длинное, костлявое, бородатое тело, то буду жить в этих голубых глазках, в белокурых шелковых волосиках и в этих пухлых, розовых ручонках, которые так любовно гладят меня по лицу и обнимают мою шею.
   Судьба Сони пугала меня. Отцом ее был Орлов, в метрическом свидетельстве она называлась Красновскою, а единственный человек, который знал об ее существовании и для которого оно было интересно, то есть я, уже дотягивал свою песню. Нужно было подумать о ней серьезно.
   На другой же день по приезде в Петербург я отправился к Орлову. Отворил мне толстый старик с рыжими бакенами и без усов, по-видимому, немец. Поля, убиравшая в гостиной, не узнала меня, но зато Орлов узнал тотчас же.
   - А, господин крамольник! - сказал он, оглядывая меня с любопытством и смеясь.
   Какими судьбами?
   Он нисколько не изменился: все то же холеное, неприятное лицо, та же ирония. И на столе, как в прежнее время, лежала какая-то новая книга с заложенным в нее ножом из слоновой кости. Очевидно, читал до моего прихода. Он усадил меня, предложил сигару и с деликатностью, свойственною только отлично воспитанным людям, скрывая неприятное чувство, какое возбуждали в нем мое лицо и моя тощая фигура, заметил вскользь, что я нисколько не изменился и что меня легко узнать, несмотря даже на то, что я оброс бородою. Поговорили о погоде, о Париже. Чтобы поскорее отделаться от тяжелого неизбежного вопроса, который томил и его, и меня, он спросил:
   - Зинаида Федоровна умерла?
   - Да, умерла, - ответил я.
   - От родов?
   - Да, от родов. Доктор подозревал другую причину смерти, но... и для вас, и для меня покойнее думать, что она умерла от родов.
   Он вздохнул из приличия и помолчал. Пролетел тихий ангел.
   - Так-с. А у меня все по-старому, никаких особенных перемен, - живо заговорил он, заметив, что я оглядываю кабинет. - Отец, как вы знаете, в отставке и уже на покое, я все там же. Пекарского помните? Он все такой же. Грузии в прошлом году умер от дифтерита... Ну-с, Кукушкин жив и частенько вспоминает о вас. Кстати, - продолжал Орлов, застенчиво опуская глаза, - когда Кукушкин узнал, кто вы, то стал везде рассказывать, что вы будто учинили на него нападение, хотели его убить... и он едва спасся.
   Я промолчал.
   - Старые слуги не забывают своих господ... Это очень мило с вашей стороны, - пошутил Орлов.
   Однако, не хотите ли вина или кофе? Я прикажу сварить.
   - Нет, благодарю. Я к вам по очень важному делу, Георгий Иваныч.
   - Я не охотник до важных дел, но вам рад служить. Что прикажете?
   - Видите ли, - начал я, волнуясь, - со мной в настоящее время находится здесь дочь покойной Зинаиды Федоровны... До сих пор я занимался ее воспитанием, но, как видите, не сегодня-завтра я превращусь в звук пустой. Мне хотелось бы умереть с мыслью, что она пристроена.
   Орлов слегка покраснел, нахмурился и сурово, мельком взглянул на меня. На него неприятно подействовало не столько "важное дело", как слова мои о превращении в звук пустой, о смерти.
   - Да, об этом надо подумать, - сказал он, заслоняя глаза, как от солнца. Благодарю вас. Вы говорите: девочка?
   - Да, девочка. Чудная девочка!
   - Так. Это, конечно, не мопс, а человек... понятно, надо серьезно подумать. Я готов принять участие и... и очень обязан вам.
   Он встал, прошелся, кусая ногти, и остановился перед картиной.
   - Об этом надо подумать, - сказал он глухо, стоя ко мне спиной. - Я сегодня побываю у Пекарского и попрошу его съездить к Красновскому. Думаю, что Красновский не будет долго ломаться и согласится взять эту девочку.
   - Но, простите, я не знаю, при чем тут
   Красновский, - сказал я, тоже вставая и подходя к картине в другом конце кабинета.
   - Но, ведь она носит его фамилию, надеюсь! -сказал Орлов.
   - Да, он, быть может, обязан по закону принять к себе этого ребенка, я не знаю, но я пришел к вам, Георгий Иваныч, не для того, чтоб говорить о законах.
   - Да, да, вы правы, - живо согласился он. - Я, кажется, говорю вздор. Но вы не волнуйтесь. Мы все это обсудим ко взаимному удовольствию. Не одно, так другое, не другое, так третье, а так или иначе этот щекотливый вопрос будет решен. Пекарский все устроит. Вы будете добры, оставите мне свой адрес, и я сообщу вам немедленно то решение, к какому мы придем. Вы где живете?
   Орлов записал мой адрес, вздохнул и сказал с улыбкой:
   - Что за комиссия, создатель, быть малой дочери отцом! Но Пекарский все устроит. Это "вумный" мужчина. А вы долго прожили в Париже?
   - Месяца два.
   Мы помолчали. Орлов, очевидно, боялся, что я опять заговорю о девочке, и, чтобы отвлечь мое внимание в другую сторону, сказал:
   - Вы, вероятно, уже забыли про свое письмо. А я берегу его. Ваше тогдашнее настроение я понимаю и, признаться, уважаю это письмо. Проклятая, холодная кровь, азиат, лошадиный смех - это мило и характерно, - продолжал он, иронически улыбаясь. - И основная мысль, пожалуй, близка к правде, хотя можно было бы спорить без конца. То есть, - замялся он, - спорить не с самою мыслью, а с вашим отношением к вопросу, с вашим, так сказать, темпераментом. Да, моя жизнь ненормальна, испорчена, не годится ни к чему, и начать новую жизнь мне мешает трусость, - тут вы совершенно правы. Но что вы так близко принимаете это к сердцу, волнуетесь и приходите в отчаяние, - это не резон, тут вы совсем не правы.
   - Живой человек не может не волноваться и не отчаиваться, когда видит, как погибает сам и вокруг гибнут другие.
   - Кто говорит! Я вовсе не проповедую равнодушия, а хочу только объективного отношения к жизни. Чем объективнее, тем меньше риску впасть в ошибку. Надо смотреть в корень и искать в каждом явлении причину всех причин. Мы ослабели, опустились, пали наконец, наше поколение всплошную состоит из неврастеников и нытиков, мы только и знаем, что толкуем об усталости и переутомлении, но виноваты в том не вы и не я: мы слишком мелки, чтобы от нашего произвола могла зависеть судьба целого поколения. Тут, надо думать, причины большие, общие, имеющие с точки зрения биологической свой солидный raison d'кtre. (7) Мы неврастеники, кисляи, отступники, но, быть может, это нужно и полезно для тех поколений, которые будут жить после нас. Ни единый волос не падает с головы без воли отца небесного, - другими словами, в природе и в человеческой среде ничто не творится так себе. Все обоснованно и необходимо. А если так, то чего же нам особенно беспокоиться и писать отчаянные письма?
   - Так-то так, - сказал я, подумав. - Я верю, следующим поколениям будет легче и видней; к их услугам будет наш опыт. Но ведь хочется жить независимо от будущих поколений и не только для них. Жизнь дается один раз, и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво. Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю, чтобы те же поколения не имели права сказать про каждого из нас: то было ничтожество или еще хуже того... Я верю и в целесообразность, и в необходимость того, что происходит вокруг, но какое мне дело до этой необходимости, зачем пропадать моему "я"?
   - Ну, что делать! - вздохнул Орлов, поднимаясь и как бы давая понять, что разговор наш уже кончен.
   Я взялся за шапку.
   - Только полчаса посидели, а сколько вопросов решили, подумаешь! - говорил Орлов, провожая меня до передней. - Так я позабочусь о том... Сегодня же повидаюсь с Пекарским. Будьте без сумления.
   Он остановился в ожидании, пока я оденусь, и видимо чувствовал удовольствие от того, что я сейчас уйду.
   - Георгий Иваныч, возвратите мне мое письмо, - сказал я.
   - Слушаю-с.
   Он пошел в кабинет и через минуту вернулся с
   письмом. Я поблагодарил и вышел.
   На другой день я получил от него записку. Он поздравлял меня с благополучным решением вопроса. У Пекарского есть знакомая дама, писал он, которая держит пансион, что-то вроде детского сада, куда принимаются даже очень маленькие дети. На даму можно положиться вполне, но прежде чем входить с нею в соглашение, не мешает переговорить с Красновским - этого требует формальность. Советовал мне немедленно отправиться к Пекарскому и кстати прихватить с собою метрическое свидетельство, если таковое имеется. "Примите уверение в искреннем уважении и преданности вашего покорного слуги..."
   Я читал это письмо, а Соня сидела на столе и смотрела на меня внимательно, не мигая, как будто знала, что решается ее участь.
   (3) поэтическая вольность (лат.)
   (4) Приди тайком, думая обо мне! (итал.)
   (5) драгоценности (франц.)
   (6) мадам уехала (франц.)
   (7) смысл (франц.)