Астров. Не хочу, нянька.
Марина. Может, водочки выпьешь?
Астров (нерешительно). Пожалуй…
Марина уходит.
(После паузы.) Моя пристяжная что-то захромала. Вчера еще заметил, когда Петрушка водил поить.
Войницкий. Перековать надо.
Астров. Придется в Рождественном заехать к кузнецу. Не миновать. (Подходит к карте Африки и смотрит на нее.) А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища — страшное дело!
Войницкий. Да, вероятно.
Марина (возвращается с подносом, на котором рюмка водки и кусочек хлеба). Кушай.
Астров пьет водку.
На здоровье, батюшка. (Низко кланяется.) А ты бы хлебцем закусил.
Астров. Нет, я и так… Затем, всего хорошего! (Марине.) Не провожай меня, нянька. Не надо.
Он уходит. Соня идет за ним со свечой, чтобы проводить его;
Марина садится в свое кресло.
Войницкий (пишет). «Второго февраля масла постного двадцать фунтов… Шестнадцатого февраля опять масла постного 20 фунтов… Гречневой крупы…»
Пауза. Слышны бубенчики.
Марина. Уехал.
Пауза.
Соня (возвращается, ставит свечу на стол). Уехал…
Войницкий (сосчитал на счетах и записывает). Итого… пятнадцать… двадцать пять…
Соня садится и пишет.
Марина (зевает). Ох, грехи наши…
Телегин входит на цыпочках, садится у двери и тихо настраивает гитару.
Войницкий (Соне, проведя рукой по ее волосам). Дитя мое, как мне тяжело! О, если б ты знала, как мне тяжело!
Соня. Что же делать, надо жить!
Пауза.
Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба; будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем, и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнем. Я верую, дядя, верую горячо, страстно… (Становится перед ним на колени и кладет голову на его руки; утомленным голосом.) Мы отдохнем!
Телегин тихо играет на гитаре.
Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую… (Вытирает ему платком слезы). Бедный, бедный дядя Ваня, ты плачешь… (Сквозь слезы.) Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди… Мы отдохнем… (Обнимает его.) Мы отдохнем!
Стучит сторож.
Телегин тихо наигрывает; Мария Васильевна пишет на полях брошюры; Марина вяжет чулок.
Мы отдохнем!
Три сестры
Прозоров Андрей Сергеевич.
Наталья Ивановна, его невеста, потом жена.
Ольга, Маша, Ирина: eго сестры.
Кулыгин Федор Ильич, учитель гимназии, муж Маши.
Вершинин Александр Игнатьевич, подполковник, батарейный командир.
Тузенбах Николай Львович, барон, поручик.
Соленый Василий Васильевич, штабс-капитан.
Чебутыкин Иван Романович, военный доктор.
Федотик Алексей Петрович, подпоручик.
Родэ Владимир Карпович, подпоручик.
Ферапонт, сторож из земской управы, старик.
Анфиса, нянька, старуха 80 лет.
Действие происходит в губернском городе.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Марина. Может, водочки выпьешь?
Астров (нерешительно). Пожалуй…
Марина уходит.
(После паузы.) Моя пристяжная что-то захромала. Вчера еще заметил, когда Петрушка водил поить.
Войницкий. Перековать надо.
Астров. Придется в Рождественном заехать к кузнецу. Не миновать. (Подходит к карте Африки и смотрит на нее.) А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища — страшное дело!
Войницкий. Да, вероятно.
Марина (возвращается с подносом, на котором рюмка водки и кусочек хлеба). Кушай.
Астров пьет водку.
На здоровье, батюшка. (Низко кланяется.) А ты бы хлебцем закусил.
Астров. Нет, я и так… Затем, всего хорошего! (Марине.) Не провожай меня, нянька. Не надо.
Он уходит. Соня идет за ним со свечой, чтобы проводить его;
Марина садится в свое кресло.
Войницкий (пишет). «Второго февраля масла постного двадцать фунтов… Шестнадцатого февраля опять масла постного 20 фунтов… Гречневой крупы…»
Пауза. Слышны бубенчики.
Марина. Уехал.
Пауза.
Соня (возвращается, ставит свечу на стол). Уехал…
Войницкий (сосчитал на счетах и записывает). Итого… пятнадцать… двадцать пять…
Соня садится и пишет.
Марина (зевает). Ох, грехи наши…
Телегин входит на цыпочках, садится у двери и тихо настраивает гитару.
Войницкий (Соне, проведя рукой по ее волосам). Дитя мое, как мне тяжело! О, если б ты знала, как мне тяжело!
Соня. Что же делать, надо жить!
Пауза.
Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба; будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит наш час, мы покорно умрем, и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой — и отдохнем. Я верую, дядя, верую горячо, страстно… (Становится перед ним на колени и кладет голову на его руки; утомленным голосом.) Мы отдохнем!
Телегин тихо играет на гитаре.
Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую… (Вытирает ему платком слезы). Бедный, бедный дядя Ваня, ты плачешь… (Сквозь слезы.) Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди… Мы отдохнем… (Обнимает его.) Мы отдохнем!
Стучит сторож.
Телегин тихо наигрывает; Мария Васильевна пишет на полях брошюры; Марина вяжет чулок.
Мы отдохнем!
Занавес медленно опускается.
Три сестры
Драма в четырех действиях
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Прозоров Андрей Сергеевич.
Наталья Ивановна, его невеста, потом жена.
Ольга, Маша, Ирина: eго сестры.
Кулыгин Федор Ильич, учитель гимназии, муж Маши.
Вершинин Александр Игнатьевич, подполковник, батарейный командир.
Тузенбах Николай Львович, барон, поручик.
Соленый Василий Васильевич, штабс-капитан.
Чебутыкин Иван Романович, военный доктор.
Федотик Алексей Петрович, подпоручик.
Родэ Владимир Карпович, подпоручик.
Ферапонт, сторож из земской управы, старик.
Анфиса, нянька, старуха 80 лет.
Действие происходит в губернском городе.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
В доме Прозоровых. Гостиная с колоннами, за которыми виден большой зал. Полдень; на дворе солнечно, весело. В зале накрывают стол для завтрака.
Ольга в синем форменном учительницы женской гимназии, все время поправляет ученические тетрадки, стоя и на ходу; Маша в черном платье, со шляпкой на коленях сидит и читает книжку, Ирина в белом платье стоит задумавшись.
Ольга. Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая, в твои именины, Ирина. Было очень холодно, тогда шел снег. Мне казалось, я не переживу, ты лежала в обмороке, как мертвая. Но вот прошел год, и мы вспоминаем об этом легко, ты уже в белом платье, лицо твое сияет. (Часы бьют двенадцать.) И тогда также били часы.
Пауза.
Помню, когда отца несли, то играла музыка, на кладбище стреляли. Он был генерал, командовал бригадой, между тем народу шло мало. Впрочем, был дождь тогда. Сильный дождь и снег.
Ирина. Зачем вспоминать!
За колоннами, в зале около стола показываются барон Тузенбах, Чебутыкин и Соленый.
Ольга. Сегодня тепло, можно окна держать настежь, а березы еще не распускались. Отец получил бригаду и выехал с нами из Москвы одиннадцать лет назад, и, я отлично помню, в начале мая, вот в эту пору в Москве уже все в цвету, тепло, все залито солнцем. Одиннадцать лет прошло, а я помню там все, как будто выехали вчера. Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела массу света, увидела весну, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.
Чебутыкин. Черта с два!
Тузенбах. Конечно, вздор.
Маша, задумавшись над книжкой, тихо насвистывает песню.
Ольга. Не свисти, Маша. Как это ты можешь!
Пауза.
Оттого, что я каждый день в гимназии и потом даю уроки до вечера, у меня постоянно болит голова и такие мысли, точно я уже состарилась. И в самом деле, за эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы, и молодость. И только растет и крепнет одна мечта…
Ирина. Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и — в Москву…
Ольга. Да! Скорее в Москву.
Чебутыкин и Тузенбах смеются.
Ирина. Брат, вероятно, будет профессором, он все равно не станет жить здесь. Только вот остановка за бедной Машей.
Ольга. Маша будет приезжать в Москву на все лето, каждый год.
Маша тихо насвистывает песню.
Ирина. Бог даст, все устроится. (Глядя в окно.) Хорошая погода сегодня. Я не знаю, отчего у меня на душе так светло! Сегодня утром вспомнила, что я именинница, и вдруг почувствовала радость, и вспомнила детство, когда еще была жива мама. И какие чудные мысли волновали меня, какие мысли!
Ольга. Сегодня ты вся сияешь, кажешься необыкновенно красивой. И Маша тоже красива. Андрей был бы хорош, только он располнел очень, это к нему не идет. А я постарела, похудела сильно, оттого, должно быть, что сержусь в гимназии на девочек. Вот сегодня я свободна, я дома, и у меня не болит голова, я чувствую себя моложе, чем вчера. Мне двадцать восемь лет, только… Все хорошо, все от бога, но мне кажется, если бы я вышла замуж и целый день сидела дома, то это было бы лучше.
Пауза.
Я бы любила мужа.
Тузенбах (Соленому). Такой вы вздор говорите, надоело вас слушать. (Входя в гостиную.) Забыл сказать. Сегодня у вас с визитом будет наш новый батарейный командир Вершинин. (Садится у пианино.)
Ольга. Ну, что ж! Очень рада.
Ирина. Он старый?
Тузенбах. Нет. Ничего. Самое большее, лет сорок, сорок пять. (Тихо наигрывает.) По-видимому, славный малый. Неглуп, это — несомненно. Только говорит много.
Ирина. Интересный человек?
Тузенбах. Да, ничего себе, только жена, теща и две девочки. Притом женат во второй раз. Он делает визиты и везде говорит, что у него жена и две девочки. И здесь скажет. Жена какая-то полоумная, с длинной девической косой, говорит одни высокопарные вещи, философствует и часто покушается на самоубийство, очевидно, чтобы насолить мужу. Я бы давно ушел от такой, но он терпит и только жалуется.
Соленый (входя из залы в гостиную с Чебутыкиным). Одной рукой я поднимаю только полтора пуда, а двумя пять, даже шесть пудов. Из этого я заключаю, что два человека сильнее одного не вдвое, а втрое, даже больше…
Чебутыкин (читает на ходу газету). При выпадении волос… два золотника нафталина на полбутылки спирта… растворить и употреблять ежедневно… (Записывает в книжку.) Запишем-с! (Соленому.) Так вот, я говорю вам, пробочка втыкается в бутылочку, и сквозь нее проходит стеклянная трубочка… Потом вы берете щепоточку самых простых, обыкновеннейших квасцов…
Ирина. Иван Романыч, милый Иван Романыч!
Чебутыкин. Что, девочка моя, радость моя?
Ирина. Скажите мне, отчего я сегодня так счастлива? Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо и носятся большие белые птицы. Отчего это? Отчего?
Чебутыкин (целуя ей обе руки, нежно). Птица моя белая…
Ирина. Когда я сегодня проснулась, встала и умылась, то мне вдруг стало казаться, что для меня все ясно на этом свете, и я знаю, как надо жить. Милый Иван Романыч, я знаю все. Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги. Как хорошо быть рабочим, который встает чуть свет и бьет на улице камни, или пастухом, или учителем, который учит детей, или машинистом на железной дороге… Боже мой, не то что человеком, лучше быть волом, лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается… о, как это ужасно! В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать. И если я не буду рано вставать и трудиться, то откажите мне в вашей дружбе, Иван Романыч.
Чебутыкин (нежно). Откажу, откажу…
Ольга. Отец приучил нас вставать в семь часов. Теперь Ирина просыпается в семь и по крайней мере до девяти лежит и о чем-то думает. А лицо серьезное! (Смеется.)
Ирина. Ты привыкла видеть меня девочкой и тебе странно, когда у меня серьезное лицо. Мне двадцать лет!
Тузенбах. Тоска по труде, о боже мой, как она мне понятна! Я не работал ни разу в жизни. Родился я в Петербурге, холодном и праздном, в семье, которая никогда не знала труда и никаких забот. Помню, когда я приезжал домой из корпуса, то лакей стаскивал с меня сапоги, я капризничал в это время, а моя мать смотрела на меня с благоговением и удивлялась, когда другие на меня смотрели иначе. Меня оберегали от труда. Только едва ли удалось оберечь, едва ли! Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие-нибудь 25-30 лет работать будет уже каждый человек. Каждый!
Чебутыкин. Я не буду работать.
Тузенбах. Вы не в счет.
Соленый. Через двадцать пять лет вас уже не будет на свете, слава богу. Года через два-три вы умрете от кондрашки, или я вспылю и всажу вам пулю в лоб, ангел мой. (Вынимает из кармана флакон с духами и опрыскивает себе грудь, руки.)
Чебутыкин (смеется). А я в самом деле никогда ничего не делал. Как вышел из университета, так не ударил пальцем о палец, даже ни одной книжки не прочел, а читал только одни газеты… (Вынимает из кармана другую газету.) Вот… Знаю по газетам, что был, положим, Добролюбов, а что он там писал — не знаю… Бог его знает…
Слышно, как стучат в пол из нижнего этажа.
Вот… Зовут меня вниз, кто-то ко мне пришел. Сейчас приду… погодите… (Торопливо уходит, расчесывая бороду.)
Ирина. Это он что-то выдумал.
Тузенбах. Да. Ушел с торжественной физиономией, очевидно, принесет вам сейчас подарок.
Ирина. Как это неприятно!
Ольга. Да, это ужасно. Он всегда делает глупости.
Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том… (Встает и напевает тихо.)
Ольга. Ты сегодня невеселая, Маша.
Маша, напевая, надевает шляпу.
Куда ты?
Маша. Домой.
Ирина. Странно…
Тузенбах. Уходить с именин!
Маша. Все равно… Приду вечером. Прощай, моя хорошая… (Целует Ирину.) Желаю тебе еще раз, будь здорова, будь счастлива. В прежнее время, когда был жив отец, к нам на именины приходило всякий раз по тридцать — сорoк офицеров, было шумно, а сегодня только полтора человека и тихо, как в пустыне… Я уйду… Сегодня я в мерлехлюндии, невесело мне, и ты не слушай меня. (Смеясь сквозь слезы.) После поговорим, а пока прощай, моя милая, пойду куда-нибудь.
Ирина (недовольная). Ну, какая ты…
Ольга (со слезами). Я понимаю тебя, Маша.
Соленый. Если философствует мужчина, то это будет философистика или там софистика; если же философствует женщина или два женщины, то уж это будет — потяни меня за палец.
Маша. Что вы хотите этим сказать, ужасно страшный человек?
Соленый. Ничего. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.
Пауза.
Маша (Ольге, сердито). Не реви!
Входят Анфиса и Ферапонт с тортом.
Анфиса. Сюда, батюшка мой. Входи, ноги у тебя чистые. (Ирине.) Из земской управы, от Протопопова, Михаила Иваныча… Пирог.
Ирина. Спасибо. Поблагодари. (Принимает торт.)
Ферапонт. Чего?
Ирина (громче). Поблагодари!
Ольга. Нянечка, дай ему пирога. Ферапонт, иди, там тебе пирога дадут.
Ферапонт. Чего?
Анфиса. Пойдем, батюшка Ферапонт Спиридоныч. Пойдем… (Уходит с Ферапонтом.)
Маша. Не люблю я Протопопова, этого Михаила Потапыча, или Иваныча. Его не следует приглашать.
Ирина. Я не приглашала.
Маша. И прекрасно.
Входит Чебутыкин, за ним солдат с серебряным самоваром; гул изумления и недовольства.
Ольга (закрывает лицо руками). Самовар! Это ужасно! (Уходит в залу к столу.)
Вместе
Ирина. Голубчик Иван Романыч, что вы делаете!
Тузенбах (смеется). Я говорил вам.
Маша. Иван Романыч, у вас просто стыда нет!
Чебутыкин. Милые мои, хорошие мои, вы у меня единственные, вы для меня самое дорогие, что только есть на свете. Мне скоро шестьдесят, я старик, одинокий, ничтожный старик… Ничего во мне нет хорошего, кроме этой любви к вам, и если бы не вы, то я бы давно уже не жил на свете… (Ирине.) Милая, деточка моя, я знаю вас со дня вашего рождения… носил на руках… я любил покойницу маму…
Ирина. Но зачем такие дорогие подарки!
Чебутыкин (сквозь слезы, сердито). Дорогие подарки… Ну вас совсем! (Денщику.) Неси самовар туда… (Дразнит.) Дорогие подарки…
Денщик уносит самовар в залу.
Анфиса (проходя через гостиную). Милые, полковник незнакомый! Уж пальто снял, деточки, сюда идет. Аринушка, ты же будь ласковая, нежливенькая… (Уходя.) И завтракать уже давно пора… Господи…
Тузенбах. Вершинин, должно быть.
Входит Вершинин.
Подполковник Вершинин!
Вершинин (Маше и Ирине). Честь имею представиться: Вершинин. Очень, очень рад, что, наконец, я у вас. Какие вы стали! Ай! ай!
Ирина. Садитесь, пожалуйста. Нам очень приятно.
Вершинин (весело). Как я рад, как я рад! Но ведь вас три сестры. Я помню — три девочки. Лиц уж не помню, но что у вашего отца, полковника Прозорова, были три маленьких девочки, я отлично помню и видел собственными глазами. Как идет время! Ой, ой, как идет время!
Тузенбах. Александр Игнатьевич из Москвы.
Ирина. Из Москвы? Вы из Москвы?
Вершинин. Да, оттуда. Ваш покойный отец был там батарейным командиром, а я в той же бригаде офицером. (Маше.) Вот ваше лицо немножко помню, кажется.
Маша. А я вас — нет!
Ирина. Оля! Оля! (Кричит в залу.) Оля, иди же!
Ольга входит из залы в гостиную.
Подполковник Вершинин, оказывается, из Москвы.
Вершинин. Вы, стало быть, Ольга Сергеевна, старшая… А вы Мария… А вы Ирина — младшая…
Ольга. Вы из Москвы?
Вершинин. Да. Учился в Москве и начал службу в Москве, долго служил там, наконец получил здесь батарею — перешел сюда, как видите. Я вас не помню собственно, помню только, что вас было три сестры. Ваш отец сохранился у меня в памяти, вот закрою глаза и вижу, как живого. Я у вас бывал в Москве…
Ольга. Мне казалось, я всех помню, и вдруг…
Вершинин. Меня зовут Александром Игнатьевичем…
Ирина. Александр Игнатьевич, вы из Москвы… Вот неожиданность!
Ольга. Ведь мы туда переежаем.
Ирина. Думаем, к осени уже будем там. Наш родной город, мы родились там… На Старой Басманной улице…
Обе смеются от радости.
Маша. Неожиданно земляка увидели. (Живо.) Теперь вспомнила! Помнишь, Оля, у нас говорили: «влюбленный майор.» Вы были тогда поручиком и в кого-то влюблены, и вас все дразнили почему-то майором…
Вершинин (смеется). Вот, вот… Влюбленный майор, это так…
Маша. У вас были тогда только усы… О, как вы постарели! (Сквозь слезы.) Как вы постарели!
Вершинин. Да, когда меня звали влюбленным майором, я был еще молод, был влюблен. Теперь не то.
Ольга. Но у вас еще ни одного седого волоса. Вы постарели, но еще не стары.
Вершинин. Однако уже сорок третий год. Вы давно из Москви?
Ирина. Одиннадцать лет. Ну, что ты, Маша, плачешь, чудачка… (Сквозь слезы.) И я заплачу…
Маша. Я ничего. А на какой вы улице жили?
Вершинин. На Старой Басманной.
Ольга. И мы там тоже…
Вершинин. Одно время я жил на Немецкой улице. С Немецкой улицы я хаживал в Красные казармы. Там по пути угрюмый мост, под мостом вода шумит. Одинокому становится грустно на душе.
Пауза.
А здесь какая широкая, какая богатая река! Чудесная река!
Ольга. Да, но только холодно. Здесь холодно и комары…
Вершинин. Что вы! Здесь такой здоровый, хороший, славянский климат. Лес, река… и здесь тоже березы. Милые, скромные березы, я люблю их больше всех деревьев. Хорошо здесь жить. Только странно, вокзал железной дороги в двадцати верстах… И никто не знает, почему это так.
Соленый. А я знаю, почему это так.
Все глядят на него.
Потому что, если бы вокзал был близко, то не был бы далеко, а если он далеко, то, значит, не близко.
Неловкое молчание.
Тузенбах. Шутник, Василий Васильич.
Ольга. Теперь и я вспомнила вас. Помню.
Вершинин. Я вашу матушку знал.
Чебутыкин. Хорошая была, царство ей небесное.
Ирина. Мама в Москве погребена.
Ольга. В Ново-Девичьем…
Маша. Представьте, я уж начинаю забывать ее лицо. Так и о нас не будут помнить. Забудут.
Вершинин. Да. Забудут. Такова уж судьба наша, ничего не поделаешь. То, что кажется нам серьезным, значительным, очень важным, — придет время, — будет забыто или будет казаться неважным.
Пауза.
И интересно, мы теперь совсем не можем знать, что, собственно, будет считаться высоким, важным и что жалким, смешным. Разве открытие Коперника или, положим, Колумба не казалось в первое время ненужным, смешным, а какой-нибудь пустой вздор, написанный чудаком, не казался истиной? И может статься, что наша теперешняя жизнь, с которой мы так миримся, будет со временем казаться странной, неудобной, неумной, недостаточно чистой, быть может, даже грешной…
Тузенбах. Кто знает? А быть может, нашу жизнь назовут высокой и вспомнят о ней с уважением. Теперь нет пыток, нет казней, нашествий, но вместе с тем сколько страданий!
Соленый (тонким голосом). Цып, цып, цып… Барона кашей не корми, а только дай ему пофилософствовать.
Тузенбах. Василий Васильич, прошу вас оставить меня в покое… (Садится на другое место.) Это скучно, наконец.
Соленый (тонким голосом). Цып, цып, цып…
Тузенбах (Вершинину). Страдания, которые наблюдаются теперь, — их так много! — говорят все-таки об известном нравственном подъеме, которого уже достигло общество…
Вершинин. Да, да, конечно.
Чебутыкин. Вы только что сказали, барон, нашу жизнь назовут высокой; но люди все же низенькие… (Встает.) Глядите, какой я низенький. Это для моего утешения надо говорить, что жизнь моя высокая, понятная вещь.
За сценой игра на скрипке.
Маша. Это Андрей играет, наш брат.
Ирина. Он у нас ученый. Должно быть, будет профессором. Папа был военным, а его сын избрал ученую карьеру.
Маша. По желанию папы.
Ольга. Мы сегодня его задразнили. Он, кажется, влюблен немножко.
Ирина. В одну здешнюю барышню. Сегодня она будет у нас, по всей вероятности.
Маша. Ах, как она одевается! Не то чтобы некрасиво, не модно, а просто жалко. Какая-то странная, яркая, желтоватая юбка с этакой пошленькой бахромой и красная кофточка. И щеки такие вымытые, вымытые! Андрей не влюблен — я не допускаю, все-таки у него вкус есть, а просто он так, дразнит нас, дурачится. Я вчера слышала, она выходит за Протопопова, председателя здешней управы. И прекрасно… (В боковую дверь.) Андрей, поди сюда! Милый, на минутку!
Входит Андрей.
Ольга. Это мой брат, Андрей Сергеич.
Вершинин. Вершинин.
Андрей. Прозоров. (Утирает вспотевшее лицо.) Вы к нам батарейным командиром?
Ольга. Можешь представить, Александр Игнатьич из Москвы.
Андрей. Да? Ну, поздравляю, теперь мои сестрицы не дадут вам покою.
Вершинин. Я уже успел надоесть вашим сестрам.
Ирина. Посмотрите, какую рамочку для портрета подарил мне сегодня Андрей! (Показывает рамочку.) Это он сам сделал.
Вершинин (глядя на рамочку и не зная, что сказать). Да… вещь…
Ирина. И вот ту рамочку, что над пианино, он тоже сделал.
Андрей машет рукой и отходит.
Ольга. Он у нас и ученый, и на скрипке играет, и выпиливает разные штучки, одним словом, мастер на все руки. Андрей, не уходи! У него манера — всегда уходить. Поди сюда!
Маша и Ирина берут его под руки и со смехом ведут назад.
Маша. Иди, иди!
Андрей. Оставьте, пожалуйста.
Маша. Какой смешной! Александра Игнатьевича называли когда-то влюбленным майором, и он нисколько не сердился.
Вершинин. Нисколько!
Маша. А я хочу тебя назвать: влюбленный скрипач!
Ирина. Или влюбленный профессор!…
Ольга. Он влюблен! Андрюша влюблен!
Ирина (аплодируя). Браво, браво! Бис! Андрюшка влюблен!
Чебутыкин (подходит сзади к Андрею и берет его обеими руками за талию). Для любви одной природа нас на свет произвела! (Хохочет; он все время с газетой.)
Андрей. Ну, довольно, довольно… (Утирает лицо.) Я всю ночь не спал и теперь немножко не в себе, как говорится. До четырех часов читал, потом лег, но ничего не вышло. Думал о том, о сем, а тут ранний рассвет, солнце так и лезет в спальню. Хочу за лето, пока буду здесь, перевести одну книжку с английского.
Вершинин. А вы читаете по-английски?
Андрей. Да. Отец, царство ему небесное, угнетал нас воспитанием. Это смешно и глупо, но в этом все-таки надо сознаться, после его смерти я стал полнеть и вот располнел в один год, точно мое тело освободилось от гнета. Благодаря отцу я и сестры знаем французский, немецкий и английский языки, а Ирина знает еще по-итальянский. Но чего это стоило!
Маша. В этом городе знать три языка ненужная роскошь. Даже и не роскошь, а какой-то ненужный придаток, вроде шестого пальца. Мы знаем много лишнего.
Вершинин. Вот-те на! (Смеется.) Знаете много лишнего! Мне кажется, нет и не может быть такого скучного и унылого города, в котором был бы не нужен умный, образованный человек. Допустим, что среди ста тысяч населения этого города, конечно, отсталого и грубого, таких, как вы, только три. Само собою разумеется, вам не победить окружающей вас темной массы; в течение вашей жизни мало-помалу вы должны будете уступить и затеряться в стотысячной толпе, вас заглушит жизнь, но все же вы не исчезнете, не останетесь без влияния; таких, как вы, после вас явится уже, быть может, шесть, потом двенадцать и так далее, пока наконец такие, как вы, не станут большинством. Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной. Человеку нужна такая жизнь, и если нет пока, то он должен предчувствовать ее, ждать, мечтать, готовиться к ней, он должен для этого видеть и знать больше, чем видели и знали его дед и отец. (Смеется.) А вы жалуетесь, что знаете много лишнего.
Маша (снимает шляпу). Я остаюсь завтракать.
Ирина (со вздохом). Право, все это следовало бы записать…
Андрея нет, он незаметно ушел.
Тузенбах. Через много лет, вы говорите, жизнь на земле будет прекрасной, изумительной. Это правда. Но, чтобы участвовать в ней теперь, хотя издали, нужно приготовляться к ней, нужно работать…
Вершинин (встает). Да. Сколько, однако, у вас цветов! (Оглядываяась.) И квартира чудесная. Завидую! А я всю жизнь мою болтался по квартиркам с двумя стульями, с одним диваном н с печами, которые всегда дымят. У меня в жизни не хватало именно вот таких цветов… (Потирает руки.) Эх! Ну, да что!
Тузенбах. Да, нужно работать. Вы, небось, думаете: расчувствовался немец. Но я, честное слово, русский и по-немецки даже не говорю. Отец у меня православный…
Ольга в синем форменном учительницы женской гимназии, все время поправляет ученические тетрадки, стоя и на ходу; Маша в черном платье, со шляпкой на коленях сидит и читает книжку, Ирина в белом платье стоит задумавшись.
Ольга. Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая, в твои именины, Ирина. Было очень холодно, тогда шел снег. Мне казалось, я не переживу, ты лежала в обмороке, как мертвая. Но вот прошел год, и мы вспоминаем об этом легко, ты уже в белом платье, лицо твое сияет. (Часы бьют двенадцать.) И тогда также били часы.
Пауза.
Помню, когда отца несли, то играла музыка, на кладбище стреляли. Он был генерал, командовал бригадой, между тем народу шло мало. Впрочем, был дождь тогда. Сильный дождь и снег.
Ирина. Зачем вспоминать!
За колоннами, в зале около стола показываются барон Тузенбах, Чебутыкин и Соленый.
Ольга. Сегодня тепло, можно окна держать настежь, а березы еще не распускались. Отец получил бригаду и выехал с нами из Москвы одиннадцать лет назад, и, я отлично помню, в начале мая, вот в эту пору в Москве уже все в цвету, тепло, все залито солнцем. Одиннадцать лет прошло, а я помню там все, как будто выехали вчера. Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела массу света, увидела весну, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.
Чебутыкин. Черта с два!
Тузенбах. Конечно, вздор.
Маша, задумавшись над книжкой, тихо насвистывает песню.
Ольга. Не свисти, Маша. Как это ты можешь!
Пауза.
Оттого, что я каждый день в гимназии и потом даю уроки до вечера, у меня постоянно болит голова и такие мысли, точно я уже состарилась. И в самом деле, за эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы, и молодость. И только растет и крепнет одна мечта…
Ирина. Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и — в Москву…
Ольга. Да! Скорее в Москву.
Чебутыкин и Тузенбах смеются.
Ирина. Брат, вероятно, будет профессором, он все равно не станет жить здесь. Только вот остановка за бедной Машей.
Ольга. Маша будет приезжать в Москву на все лето, каждый год.
Маша тихо насвистывает песню.
Ирина. Бог даст, все устроится. (Глядя в окно.) Хорошая погода сегодня. Я не знаю, отчего у меня на душе так светло! Сегодня утром вспомнила, что я именинница, и вдруг почувствовала радость, и вспомнила детство, когда еще была жива мама. И какие чудные мысли волновали меня, какие мысли!
Ольга. Сегодня ты вся сияешь, кажешься необыкновенно красивой. И Маша тоже красива. Андрей был бы хорош, только он располнел очень, это к нему не идет. А я постарела, похудела сильно, оттого, должно быть, что сержусь в гимназии на девочек. Вот сегодня я свободна, я дома, и у меня не болит голова, я чувствую себя моложе, чем вчера. Мне двадцать восемь лет, только… Все хорошо, все от бога, но мне кажется, если бы я вышла замуж и целый день сидела дома, то это было бы лучше.
Пауза.
Я бы любила мужа.
Тузенбах (Соленому). Такой вы вздор говорите, надоело вас слушать. (Входя в гостиную.) Забыл сказать. Сегодня у вас с визитом будет наш новый батарейный командир Вершинин. (Садится у пианино.)
Ольга. Ну, что ж! Очень рада.
Ирина. Он старый?
Тузенбах. Нет. Ничего. Самое большее, лет сорок, сорок пять. (Тихо наигрывает.) По-видимому, славный малый. Неглуп, это — несомненно. Только говорит много.
Ирина. Интересный человек?
Тузенбах. Да, ничего себе, только жена, теща и две девочки. Притом женат во второй раз. Он делает визиты и везде говорит, что у него жена и две девочки. И здесь скажет. Жена какая-то полоумная, с длинной девической косой, говорит одни высокопарные вещи, философствует и часто покушается на самоубийство, очевидно, чтобы насолить мужу. Я бы давно ушел от такой, но он терпит и только жалуется.
Соленый (входя из залы в гостиную с Чебутыкиным). Одной рукой я поднимаю только полтора пуда, а двумя пять, даже шесть пудов. Из этого я заключаю, что два человека сильнее одного не вдвое, а втрое, даже больше…
Чебутыкин (читает на ходу газету). При выпадении волос… два золотника нафталина на полбутылки спирта… растворить и употреблять ежедневно… (Записывает в книжку.) Запишем-с! (Соленому.) Так вот, я говорю вам, пробочка втыкается в бутылочку, и сквозь нее проходит стеклянная трубочка… Потом вы берете щепоточку самых простых, обыкновеннейших квасцов…
Ирина. Иван Романыч, милый Иван Романыч!
Чебутыкин. Что, девочка моя, радость моя?
Ирина. Скажите мне, отчего я сегодня так счастлива? Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо и носятся большие белые птицы. Отчего это? Отчего?
Чебутыкин (целуя ей обе руки, нежно). Птица моя белая…
Ирина. Когда я сегодня проснулась, встала и умылась, то мне вдруг стало казаться, что для меня все ясно на этом свете, и я знаю, как надо жить. Милый Иван Романыч, я знаю все. Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги. Как хорошо быть рабочим, который встает чуть свет и бьет на улице камни, или пастухом, или учителем, который учит детей, или машинистом на железной дороге… Боже мой, не то что человеком, лучше быть волом, лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается… о, как это ужасно! В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать. И если я не буду рано вставать и трудиться, то откажите мне в вашей дружбе, Иван Романыч.
Чебутыкин (нежно). Откажу, откажу…
Ольга. Отец приучил нас вставать в семь часов. Теперь Ирина просыпается в семь и по крайней мере до девяти лежит и о чем-то думает. А лицо серьезное! (Смеется.)
Ирина. Ты привыкла видеть меня девочкой и тебе странно, когда у меня серьезное лицо. Мне двадцать лет!
Тузенбах. Тоска по труде, о боже мой, как она мне понятна! Я не работал ни разу в жизни. Родился я в Петербурге, холодном и праздном, в семье, которая никогда не знала труда и никаких забот. Помню, когда я приезжал домой из корпуса, то лакей стаскивал с меня сапоги, я капризничал в это время, а моя мать смотрела на меня с благоговением и удивлялась, когда другие на меня смотрели иначе. Меня оберегали от труда. Только едва ли удалось оберечь, едва ли! Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие-нибудь 25-30 лет работать будет уже каждый человек. Каждый!
Чебутыкин. Я не буду работать.
Тузенбах. Вы не в счет.
Соленый. Через двадцать пять лет вас уже не будет на свете, слава богу. Года через два-три вы умрете от кондрашки, или я вспылю и всажу вам пулю в лоб, ангел мой. (Вынимает из кармана флакон с духами и опрыскивает себе грудь, руки.)
Чебутыкин (смеется). А я в самом деле никогда ничего не делал. Как вышел из университета, так не ударил пальцем о палец, даже ни одной книжки не прочел, а читал только одни газеты… (Вынимает из кармана другую газету.) Вот… Знаю по газетам, что был, положим, Добролюбов, а что он там писал — не знаю… Бог его знает…
Слышно, как стучат в пол из нижнего этажа.
Вот… Зовут меня вниз, кто-то ко мне пришел. Сейчас приду… погодите… (Торопливо уходит, расчесывая бороду.)
Ирина. Это он что-то выдумал.
Тузенбах. Да. Ушел с торжественной физиономией, очевидно, принесет вам сейчас подарок.
Ирина. Как это неприятно!
Ольга. Да, это ужасно. Он всегда делает глупости.
Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том… (Встает и напевает тихо.)
Ольга. Ты сегодня невеселая, Маша.
Маша, напевая, надевает шляпу.
Куда ты?
Маша. Домой.
Ирина. Странно…
Тузенбах. Уходить с именин!
Маша. Все равно… Приду вечером. Прощай, моя хорошая… (Целует Ирину.) Желаю тебе еще раз, будь здорова, будь счастлива. В прежнее время, когда был жив отец, к нам на именины приходило всякий раз по тридцать — сорoк офицеров, было шумно, а сегодня только полтора человека и тихо, как в пустыне… Я уйду… Сегодня я в мерлехлюндии, невесело мне, и ты не слушай меня. (Смеясь сквозь слезы.) После поговорим, а пока прощай, моя милая, пойду куда-нибудь.
Ирина (недовольная). Ну, какая ты…
Ольга (со слезами). Я понимаю тебя, Маша.
Соленый. Если философствует мужчина, то это будет философистика или там софистика; если же философствует женщина или два женщины, то уж это будет — потяни меня за палец.
Маша. Что вы хотите этим сказать, ужасно страшный человек?
Соленый. Ничего. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.
Пауза.
Маша (Ольге, сердито). Не реви!
Входят Анфиса и Ферапонт с тортом.
Анфиса. Сюда, батюшка мой. Входи, ноги у тебя чистые. (Ирине.) Из земской управы, от Протопопова, Михаила Иваныча… Пирог.
Ирина. Спасибо. Поблагодари. (Принимает торт.)
Ферапонт. Чего?
Ирина (громче). Поблагодари!
Ольга. Нянечка, дай ему пирога. Ферапонт, иди, там тебе пирога дадут.
Ферапонт. Чего?
Анфиса. Пойдем, батюшка Ферапонт Спиридоныч. Пойдем… (Уходит с Ферапонтом.)
Маша. Не люблю я Протопопова, этого Михаила Потапыча, или Иваныча. Его не следует приглашать.
Ирина. Я не приглашала.
Маша. И прекрасно.
Входит Чебутыкин, за ним солдат с серебряным самоваром; гул изумления и недовольства.
Ольга (закрывает лицо руками). Самовар! Это ужасно! (Уходит в залу к столу.)
Вместе
Ирина. Голубчик Иван Романыч, что вы делаете!
Тузенбах (смеется). Я говорил вам.
Маша. Иван Романыч, у вас просто стыда нет!
Чебутыкин. Милые мои, хорошие мои, вы у меня единственные, вы для меня самое дорогие, что только есть на свете. Мне скоро шестьдесят, я старик, одинокий, ничтожный старик… Ничего во мне нет хорошего, кроме этой любви к вам, и если бы не вы, то я бы давно уже не жил на свете… (Ирине.) Милая, деточка моя, я знаю вас со дня вашего рождения… носил на руках… я любил покойницу маму…
Ирина. Но зачем такие дорогие подарки!
Чебутыкин (сквозь слезы, сердито). Дорогие подарки… Ну вас совсем! (Денщику.) Неси самовар туда… (Дразнит.) Дорогие подарки…
Денщик уносит самовар в залу.
Анфиса (проходя через гостиную). Милые, полковник незнакомый! Уж пальто снял, деточки, сюда идет. Аринушка, ты же будь ласковая, нежливенькая… (Уходя.) И завтракать уже давно пора… Господи…
Тузенбах. Вершинин, должно быть.
Входит Вершинин.
Подполковник Вершинин!
Вершинин (Маше и Ирине). Честь имею представиться: Вершинин. Очень, очень рад, что, наконец, я у вас. Какие вы стали! Ай! ай!
Ирина. Садитесь, пожалуйста. Нам очень приятно.
Вершинин (весело). Как я рад, как я рад! Но ведь вас три сестры. Я помню — три девочки. Лиц уж не помню, но что у вашего отца, полковника Прозорова, были три маленьких девочки, я отлично помню и видел собственными глазами. Как идет время! Ой, ой, как идет время!
Тузенбах. Александр Игнатьевич из Москвы.
Ирина. Из Москвы? Вы из Москвы?
Вершинин. Да, оттуда. Ваш покойный отец был там батарейным командиром, а я в той же бригаде офицером. (Маше.) Вот ваше лицо немножко помню, кажется.
Маша. А я вас — нет!
Ирина. Оля! Оля! (Кричит в залу.) Оля, иди же!
Ольга входит из залы в гостиную.
Подполковник Вершинин, оказывается, из Москвы.
Вершинин. Вы, стало быть, Ольга Сергеевна, старшая… А вы Мария… А вы Ирина — младшая…
Ольга. Вы из Москвы?
Вершинин. Да. Учился в Москве и начал службу в Москве, долго служил там, наконец получил здесь батарею — перешел сюда, как видите. Я вас не помню собственно, помню только, что вас было три сестры. Ваш отец сохранился у меня в памяти, вот закрою глаза и вижу, как живого. Я у вас бывал в Москве…
Ольга. Мне казалось, я всех помню, и вдруг…
Вершинин. Меня зовут Александром Игнатьевичем…
Ирина. Александр Игнатьевич, вы из Москвы… Вот неожиданность!
Ольга. Ведь мы туда переежаем.
Ирина. Думаем, к осени уже будем там. Наш родной город, мы родились там… На Старой Басманной улице…
Обе смеются от радости.
Маша. Неожиданно земляка увидели. (Живо.) Теперь вспомнила! Помнишь, Оля, у нас говорили: «влюбленный майор.» Вы были тогда поручиком и в кого-то влюблены, и вас все дразнили почему-то майором…
Вершинин (смеется). Вот, вот… Влюбленный майор, это так…
Маша. У вас были тогда только усы… О, как вы постарели! (Сквозь слезы.) Как вы постарели!
Вершинин. Да, когда меня звали влюбленным майором, я был еще молод, был влюблен. Теперь не то.
Ольга. Но у вас еще ни одного седого волоса. Вы постарели, но еще не стары.
Вершинин. Однако уже сорок третий год. Вы давно из Москви?
Ирина. Одиннадцать лет. Ну, что ты, Маша, плачешь, чудачка… (Сквозь слезы.) И я заплачу…
Маша. Я ничего. А на какой вы улице жили?
Вершинин. На Старой Басманной.
Ольга. И мы там тоже…
Вершинин. Одно время я жил на Немецкой улице. С Немецкой улицы я хаживал в Красные казармы. Там по пути угрюмый мост, под мостом вода шумит. Одинокому становится грустно на душе.
Пауза.
А здесь какая широкая, какая богатая река! Чудесная река!
Ольга. Да, но только холодно. Здесь холодно и комары…
Вершинин. Что вы! Здесь такой здоровый, хороший, славянский климат. Лес, река… и здесь тоже березы. Милые, скромные березы, я люблю их больше всех деревьев. Хорошо здесь жить. Только странно, вокзал железной дороги в двадцати верстах… И никто не знает, почему это так.
Соленый. А я знаю, почему это так.
Все глядят на него.
Потому что, если бы вокзал был близко, то не был бы далеко, а если он далеко, то, значит, не близко.
Неловкое молчание.
Тузенбах. Шутник, Василий Васильич.
Ольга. Теперь и я вспомнила вас. Помню.
Вершинин. Я вашу матушку знал.
Чебутыкин. Хорошая была, царство ей небесное.
Ирина. Мама в Москве погребена.
Ольга. В Ново-Девичьем…
Маша. Представьте, я уж начинаю забывать ее лицо. Так и о нас не будут помнить. Забудут.
Вершинин. Да. Забудут. Такова уж судьба наша, ничего не поделаешь. То, что кажется нам серьезным, значительным, очень важным, — придет время, — будет забыто или будет казаться неважным.
Пауза.
И интересно, мы теперь совсем не можем знать, что, собственно, будет считаться высоким, важным и что жалким, смешным. Разве открытие Коперника или, положим, Колумба не казалось в первое время ненужным, смешным, а какой-нибудь пустой вздор, написанный чудаком, не казался истиной? И может статься, что наша теперешняя жизнь, с которой мы так миримся, будет со временем казаться странной, неудобной, неумной, недостаточно чистой, быть может, даже грешной…
Тузенбах. Кто знает? А быть может, нашу жизнь назовут высокой и вспомнят о ней с уважением. Теперь нет пыток, нет казней, нашествий, но вместе с тем сколько страданий!
Соленый (тонким голосом). Цып, цып, цып… Барона кашей не корми, а только дай ему пофилософствовать.
Тузенбах. Василий Васильич, прошу вас оставить меня в покое… (Садится на другое место.) Это скучно, наконец.
Соленый (тонким голосом). Цып, цып, цып…
Тузенбах (Вершинину). Страдания, которые наблюдаются теперь, — их так много! — говорят все-таки об известном нравственном подъеме, которого уже достигло общество…
Вершинин. Да, да, конечно.
Чебутыкин. Вы только что сказали, барон, нашу жизнь назовут высокой; но люди все же низенькие… (Встает.) Глядите, какой я низенький. Это для моего утешения надо говорить, что жизнь моя высокая, понятная вещь.
За сценой игра на скрипке.
Маша. Это Андрей играет, наш брат.
Ирина. Он у нас ученый. Должно быть, будет профессором. Папа был военным, а его сын избрал ученую карьеру.
Маша. По желанию папы.
Ольга. Мы сегодня его задразнили. Он, кажется, влюблен немножко.
Ирина. В одну здешнюю барышню. Сегодня она будет у нас, по всей вероятности.
Маша. Ах, как она одевается! Не то чтобы некрасиво, не модно, а просто жалко. Какая-то странная, яркая, желтоватая юбка с этакой пошленькой бахромой и красная кофточка. И щеки такие вымытые, вымытые! Андрей не влюблен — я не допускаю, все-таки у него вкус есть, а просто он так, дразнит нас, дурачится. Я вчера слышала, она выходит за Протопопова, председателя здешней управы. И прекрасно… (В боковую дверь.) Андрей, поди сюда! Милый, на минутку!
Входит Андрей.
Ольга. Это мой брат, Андрей Сергеич.
Вершинин. Вершинин.
Андрей. Прозоров. (Утирает вспотевшее лицо.) Вы к нам батарейным командиром?
Ольга. Можешь представить, Александр Игнатьич из Москвы.
Андрей. Да? Ну, поздравляю, теперь мои сестрицы не дадут вам покою.
Вершинин. Я уже успел надоесть вашим сестрам.
Ирина. Посмотрите, какую рамочку для портрета подарил мне сегодня Андрей! (Показывает рамочку.) Это он сам сделал.
Вершинин (глядя на рамочку и не зная, что сказать). Да… вещь…
Ирина. И вот ту рамочку, что над пианино, он тоже сделал.
Андрей машет рукой и отходит.
Ольга. Он у нас и ученый, и на скрипке играет, и выпиливает разные штучки, одним словом, мастер на все руки. Андрей, не уходи! У него манера — всегда уходить. Поди сюда!
Маша и Ирина берут его под руки и со смехом ведут назад.
Маша. Иди, иди!
Андрей. Оставьте, пожалуйста.
Маша. Какой смешной! Александра Игнатьевича называли когда-то влюбленным майором, и он нисколько не сердился.
Вершинин. Нисколько!
Маша. А я хочу тебя назвать: влюбленный скрипач!
Ирина. Или влюбленный профессор!…
Ольга. Он влюблен! Андрюша влюблен!
Ирина (аплодируя). Браво, браво! Бис! Андрюшка влюблен!
Чебутыкин (подходит сзади к Андрею и берет его обеими руками за талию). Для любви одной природа нас на свет произвела! (Хохочет; он все время с газетой.)
Андрей. Ну, довольно, довольно… (Утирает лицо.) Я всю ночь не спал и теперь немножко не в себе, как говорится. До четырех часов читал, потом лег, но ничего не вышло. Думал о том, о сем, а тут ранний рассвет, солнце так и лезет в спальню. Хочу за лето, пока буду здесь, перевести одну книжку с английского.
Вершинин. А вы читаете по-английски?
Андрей. Да. Отец, царство ему небесное, угнетал нас воспитанием. Это смешно и глупо, но в этом все-таки надо сознаться, после его смерти я стал полнеть и вот располнел в один год, точно мое тело освободилось от гнета. Благодаря отцу я и сестры знаем французский, немецкий и английский языки, а Ирина знает еще по-итальянский. Но чего это стоило!
Маша. В этом городе знать три языка ненужная роскошь. Даже и не роскошь, а какой-то ненужный придаток, вроде шестого пальца. Мы знаем много лишнего.
Вершинин. Вот-те на! (Смеется.) Знаете много лишнего! Мне кажется, нет и не может быть такого скучного и унылого города, в котором был бы не нужен умный, образованный человек. Допустим, что среди ста тысяч населения этого города, конечно, отсталого и грубого, таких, как вы, только три. Само собою разумеется, вам не победить окружающей вас темной массы; в течение вашей жизни мало-помалу вы должны будете уступить и затеряться в стотысячной толпе, вас заглушит жизнь, но все же вы не исчезнете, не останетесь без влияния; таких, как вы, после вас явится уже, быть может, шесть, потом двенадцать и так далее, пока наконец такие, как вы, не станут большинством. Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной. Человеку нужна такая жизнь, и если нет пока, то он должен предчувствовать ее, ждать, мечтать, готовиться к ней, он должен для этого видеть и знать больше, чем видели и знали его дед и отец. (Смеется.) А вы жалуетесь, что знаете много лишнего.
Маша (снимает шляпу). Я остаюсь завтракать.
Ирина (со вздохом). Право, все это следовало бы записать…
Андрея нет, он незаметно ушел.
Тузенбах. Через много лет, вы говорите, жизнь на земле будет прекрасной, изумительной. Это правда. Но, чтобы участвовать в ней теперь, хотя издали, нужно приготовляться к ней, нужно работать…
Вершинин (встает). Да. Сколько, однако, у вас цветов! (Оглядываяась.) И квартира чудесная. Завидую! А я всю жизнь мою болтался по квартиркам с двумя стульями, с одним диваном н с печами, которые всегда дымят. У меня в жизни не хватало именно вот таких цветов… (Потирает руки.) Эх! Ну, да что!
Тузенбах. Да, нужно работать. Вы, небось, думаете: расчувствовался немец. Но я, честное слово, русский и по-немецки даже не говорю. Отец у меня православный…