– Мне хорошо было под этой телегой. Выздоровел, видите? Если бы Ефимия была ведьма, разве бы она спасала людей от болезней?

ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

   Что за люди? Чем они живут? Лопарев надумал побывать у Юсковых и узнать, где же Ефимия?
   Мимо шла молодуха в черном платке. На плечах – гнутое коромысло и деревянные ведра с водой. Поклонилась Лопареву, торопливо проговорив:
   – Спаси Христос, – и как бы невзначай резанула игривыми карими глазами.
   Лопарев спросил:
   – Где тут становище Юсковых?
   Молодуха испугалась, плеснула воду и тихо ответила:
   – За кузней Микулы. Вон там, где березы, Юсковых становище.
   И пошла дальше, придерживая руками дужки ведер.
   Табунок горластых ребятишек окружил гнеденького жеребенка. Не тот ли жеребенок? Кто-то из ребятишек крикнул: «Барин!» – и все разом, как воробьи, разлетелись в разные стороны, мелькая голыми пятками. И жеребенок убежал.
   Лопотали реденькие березы, а кругом, куда ни глянешь, торчали пни, оплывшие розово-желтой пеной вешнего сока. Совсем недавно здесь шумела березовая роща. И вот наехали люди, облюбовали рощу и начали строиться. Почти над каждой землянкой возвышается березовый сруб с квадратными оконцами. Некоторые из оконцев затянуты пленками из брюшины – тонкой махровой оболочкой, выстилающей изнутри брюшную полость. Ее осторожно отдирали, вымачивали, промывали и натягивали для просушки на столетию.
   Поодаль – три пригона для скота, обнесенные березовыми жердями. В степи виднеются стога сена. Всюду добротные телеги на железном ходу, продегтяренная сбруя, костры с таганами и печурками, поленницы березовых дров. Возле одной землянки, под навесом из жердей, соорудили мельницу на конном приводе. Пара лошадей ходила по кругу – мололи зерно. Тут же устроена сушилка для зерна с глинобитной печью. Мужики что-то мастерили – ладили сани, что ли. Возле землянок суетились бабы, старухи, ребятишки. У трех избушек, под навесами из жердей с накиданным сеном, стояли кросна и бабы ткали холст. Вот двое бородачей шорничают, а у другой землянки на самодельном станке мнут кожи. Возле кузницы, построенной из березовых бревен, два мужика натягивают железную шину на дубовое колесо.
   Лопарев остановился, пожелал мужикам доброго здоровья.
   Мужики разом поднялись, поклонились в пояс:
   – Спаси тя Христос, барин.
   Точно так же когда-то юного Лопарева приветствовали крепостные мужики, когда он наведывался в именье отца.
   – Я не барин, люди.
   – Были на моленье-то, были. Пустынник таперича. Пачпорт господь послал.
   Лопарев смутился и глухо ответил, что явился в общину не с пачпортом пустынника, а в кандалах. Один из мужиков низко поклонился.
   – За кандалы – земной поклон тебе, праведник. Сказывал наш духовник, на царя будто поднялись охицеры я солдаты во граде-блуде. Славно то! И я бы пошел на царя с топором.
   – Настанет еще время, – сказал Лопарев.
   – Дай-то бог! Одно восстанье порешил анчихрист, другое объявится. И с топорами пойдут, и с ружьями.
   Из кузницы вышел Микула. Рыжая борода горит на солнце, как золотой оклад иконы.
   – Спаси Христос! – поклонился Лопареву. – Про восстанье, слышу, толкуете. Дай-то бог! Всей общиной пошли бы, чтобы порушить крепостную неволю да престол царя-анчихриста.
   Лопарев залюбовался: какой же богатырь этот Микула. Плечи – руками не охватишь. Глаза молодые, пронзительные.
   – С тобой бы, Микула, не страшно на эскадрон кинуться.
   – Чаво там, – осклабился Микула. – За вольную волюшку, барин, и башки не жалко. Да вот проехали мы с общиной всю Расею, почитай, а не слыхивали, чтоб где-то парод топоры точил да в кузнях шашки ковал. Живут, яко кроты слепые, да хрип гнут на барщине-дворянщине аль на подрядчиков. На Волге видывали лямочников – бурлаками прозываются. Барки тянут купеческие, опосля того зелье хлобыстают да песни орут на всю Волгу, яко свиньи. Люди то аль нет? Где у них прозренье, злоба? Нету ни прозренья, ни злобы. Ярмо укатало.
   – Укатало, укатало, – подхватили бородачи.
   К кузнице подошли еще мужики. Кто-то придвинул Лопареву березовую чурку, и он сел. Микула попросил рассказать народу про восстание, какое свершилось в Петербурге: с чего началось и как царское войско подавило то восстание.
   – Не бойся, барин, – предупредил Микула. – Из нашей общины слово не убежит, с нами останется. Могут огнем пожечь всех, а человека из общины не вымут.
   Лопарев долго говорил, как вступил в тайное общество Союза благоденствия, а потом в Северное, как собирались на тайные сходки, обсуждали конституцию для народа, какую хотели объявить, если бы восстание удалось, и что по той конституции крестьяне освобождались от помещичьей крепости, престол упразднялся и что установили бы парламент с народными министрами.
   Микула слушал и вдруг перебил Лопарева:
   – Вот бы тут и объявиться Стеньке Разину!
   Глядя на Микулу и на всех мужиков, рассуждающих толково, Лопарев невольно подумал: как же эти мужики могли поверить, что шестипалый младенец Акулины от нечистого?
   – Кабы такую силу, как у Наполеона была, – заметил один из мужиков, в суконной однорядке, пожилой бородач, но еще не старик, хотя голова усеялась проседью, – тогда бы и царю не устоять. Эх и силища шла с Наполеоном!.. Маршалы с генералами у него башковитые, зело борзо! Огнь-пламя!
   – Негоже, Третьяк, – возразил Микула. – Наполеона поганого хрещеная Русь не примет, скажу. Кабы Кутузова на нашу сторону али Суворова с войском!
   Лопарев пристально поглядел на мужика в суконной однорядке. Нос ястребиный, гнутый, а черными глазами так и стрижет. Так вот он каков дядя Ефимии, Третьяк.
   Третьяк поклонился.
   – Спрашивали, барии, про становище Юсковых. Милости просим. – И еще раз поклонился.
   Лопареву показалось, что Третьяк усмехнулся в свою кудрявую седеющую бороду.

II

   Когда отошли от кузницы, Третьяк спросил:
   – Который вам год, барин?
   – Двадцать семь.
   – Из князей, должно?
   Лопарев подумал: «Хитер Третьяк! Знает же, что не из князей, а спрашивает».
   – Каторжник, опричь того государственный преступник, лишенный чина и сословного званья. Другого званья не имею пожизненно, – ответил Лопарев, приноравливаясь к языку Третьяка.
   Третьяк усмехнулся, поблескивая черными глазами:
   – Со мною, барин, глаголать можно, как от сердца к сердцу. Потому: принял вас, яко брата. Я вить тоже из кандальников, опричь того государственный преступник. Не сносить бы мне башки, кабы Наполеон в Москву не заявился. Служил я в кутузовском войске, в Семеновском гренадерском полку. Возле Смоленска заковали меня в кандалы и отправили в Москву на следствие. Потом в Петербург повезли бы, зело борзо!.. Подбивал солдат на восстанье. Самое время было, барин, чтоб потрошить Расею. Кабы восстанье свершилось да Наполеон помог бы тому, не устоял бы престол. Не вышло того восстанья, зело борзо! Народ хоша и в кабале, а за Русь на смерть пошел. Отчего так? Не разумею. А по мне – хоть бы всю Расею под топор, не жалко, коль нету в ней вольной волюшки. Мой дед, Данилов, в стрельцах ходил, а волю так и не добыл. Все кабала да холопство! И за ту Расею на смерть идти? Князья, да дворяне, да царская челядь вино пьют, заморскими игрищами тешатся, а народ стонет. Тако ли, барин?
   Ноздри Третьяка раздулись, как у хищной рыси, и весь он подобрался, вытянулся, твердо и жестко вышагивая в яловых продегтяренных сапогах.
   – Волю завоевывать надо без Наполеона, – ответил Лопарев. – Иноземного ига русский народ не примет.
   Третьяк упрямо возразил:
   – Не было бы ига, барин, Наполеон и так ушел бы из Расеи. Какая ему тут прибыль? Кабы войско паше поднялось супротив царя, как мы замышляли, и Наполеону прижгли бы пятки. Потому вся Расея огнем бы занялась! Так думали свершить. Не вышло того, зело борзо. На тайном сборе в Смоленске взяли нас, грешных, числом в осьмдесят душ, со унтерами, со поручиком Лехвириевым. Из дворян такоже, да в разоре именье было. Брательники прокутили да на ветер пустили. Умнущий поручик был! Не дался в руки. Двух порубил шашкой и сам ткнул себе шашку в сердце. А нас, грешных, скрутили, а потом и в цепи заковали, в Москву повезли, чтоб пытать, где таится гнездо наше. Кабы проведали, порешили бы Преображенский монастырь, да Наполеон занял Москву…
   Третьяк остановился возле изгороди в три жерди. За изгородью – избушки четыре. Не полуземлянки, а настоящие избушки из березовых бревен. Рядом шептались тенистые березы. На шестах – рыболовные сети, перевернутая вверх дном лодка-долбленка, какие-то чаны. Возле чанов на жердях просушивались сырые кожи, бараньи овчины, еще не черненные и не дубленные. Поодаль – телеги, рыдваны, два навеса.
   Возле чанов стояли три женщины с ребятишками. У первой избы горбился бородатый старик, щупленький, в холщовой рубахе под синим кушаком, в мокроступах. Третьяк назвал его большаком становища, Данилой Юсковым.
   На старшей дочери Юскова женат был Третьяк и тоже носил фамилию Юскова, пояснив, что свою фамилию пришлось запамятовать: в бегах числится. «В нашем становище, – говорил Третьяк, – девять мужиков, одна старуха, семь жен, три белицы на выданье, два парня, вдовец Михайла, жену которого, Акулину, огню предали».
   Как узнал Лопарев, из девяти мужиков, проживающих под Юсковой фамилией, только трое настоящие Юсковы. Остальные – беглые люди, кандальники, фамилии свои запамятовали на веки вечные, что и посоветовал Третьяк сделать Лопареву.
   – Филаретушка фыркает ноздрями на наше становище, да сила у нас немалая, – обмолвился Третьяк. – А главное – Микула-кузнец. Наикрепчайший праведник и тоже под фамилией Юскова. Втапоры двум жандармам башку проломил!
   Все это сказано как бы между прочим, мимоходом, покуда Лопарев здоровался со старцем, еще с двумя мужиками и курчавым синеглазым молодым вдовцом Михайлой.
   Данило Юсков пригласил гостя в избу.
   Первое, что бросилось в глаза Лопареву, – богатая рухлядь. На полу дорогие ковры, и стены увешаны коврами. На одном из ковров – курковые ружья, окованные сталью рогатины, с какими на тяжелого зверя охотятся. Стол застлан скатертью. Вместо лавок и лежанок – высоченные сундуки, покрытые коврами. И в сундуках, надо думать, немало рухляди.
   Старец Данило позвал в избу двух баб, и те стали собирать на стол, ничуть не стесняясь Лопарева и не пряча глаз. В открытую дверь уставились ребятишки, и никто их не гнал батогом.
   Третьяк по знаку старца зажег свечи на божнице, потом пригласил Лопарева на малую молитву, и все, как по уговору, стали на колени, помолились, а тогда уже Данило усадил гостя в красный угол.
   – Нету у нас той лютости, как у духовника, – сказал Третьяк, усевшись рядом с Лопаревым. – Бог, он завсегда еси не втуне, а в ребрах.
   Данило Юсков хихикнул в реденькую бородку:
   – Про бога памятуй, сиречь того – про себя не забывай.
   Михайла, чубатый красивый парень, еще не переживший каменеющего на сердце горя утраты жены Акулины с младенцем, спросил у Лопарева, многих ли офицеров в кандалы заковали и на каторгу отправили?
   Лопарев ответил, невольно подумав, что в становище Юсковых известны все подробности про восстание на Сенатской площади и что Ефимия предана Юсковым и душою и телом…
   В избу вошел совсем молодой парень, безбородый, кудрявый, принес лагун вина, Третьяк назвал его Семеном и сказал, что отец Семена еще десять лет назад пропал без вести в Студеном море. Как ушел на промысел, так и не вернулся.
   Данило заговорил про Енисей, куда еще прошлой осенью уехал сын Данилы Поликарп с Мокеем Филаретовым и с другими единоверцами.
   – Толкуют: Енисей – река дивная, рыбная, невиданной благости и пустынности, – говорил Третьяк. – Живут там наши единоверцы в тайге будто. Лесу там – хоромы строить можно. И от царя не близко – не дотянется. Туда и мы поедем, чтоб корни пустить в землю сибирскую. На вольной земле жить можно, барин. И хлеб сеять, и в тайге зверя промышлять, и золото, толкуют, есть на малых реках, какие текут в Енисей. Таперича и ты с нами, праведник. Бог послал те пачпорт пустынника.
   – Благостно, благостно, – поддакнул Данило.
   В который раз Лопареву напоминают о пачпорте! Не смеются ли над ним Третьяк со старцем Данилой? И откуда Ефимия взяла тот пачпорт? Не от Юсковых ли? Уж больно хитер дядя! И глаз цыганский, черный, и в заговорщиках побывал.
   Вино разлили в серебряные кубки. Из таких кубков пивали бояре да стрельцы.
   Не зря Филарет обмолвился: «Боровский дуван везут». Малую долю, наверное, положили на алтарь раскольничьего собора, ну а себе – сокровища, драгоценности, золото. И вот бегут в Сибирь с воровским дуваном под прикрытием Филаретовой общины.
   Догадка Лопарева подтвердилась, когда Третьяк сказал, что вся сила «шить единым духом, чтоб не допустить подушной переписи, и тем паче вопросов, кто и откуда попал в общину».
   Михайла-вдовец не удержался:
   – Оттого и Акулину сожгли, от «едного духа»! Кабы Микула не помогал Ларивону…
   – Молчи, дурак! – осадил Данило.
   – За что сожгли-то, барин? Слышали? – Синие глаза Михайлы жалостливо помигивали. – Шестипалый, сказали. От нечистого-де…
   – Молчи, грю, в застолье, – оборвал Данило.
   – Зело борзо! – крякнул Третьяк. Михайла хотел уйти, да Третьяк удержал.
   Лопарев слушал и молчал, поглядывая то на одного, то па другого.
   – Оказия вышла такая, зело борзо, – начал Третьяк издалека, предварительно глянув в оконце: нет ли кого чужого в ограде становища. – Должно, слышали вопль Акулины? Про шестипалого младенца что толковать! Каких бабы не родют. И слепых, и горбатых, и ноги у которых срослись в кучу. От уродства то, зело борзо! Все знаем, барин. Да вот апостолы-пустынники, какие суд и веру держат при самом Филарете, смуту навели: в Юсковом становище, мол, нечистый народился. Особливо старался Елисей, какой ноне сдох на кресте. Узрил, будто Акулина тайно якшается со нечистым, и всю общину на то подбил со благословенья Филарета. Мало ли в общине голытьбы да верижников? Только и ведают, что лоб пальцем долбить, а на работу квелые, зело борзо. Зазорно им, что в Юсковом становище всего вдосталь и живут, как единый перст – не разымешь. Вот и порешил Филаретушка вывернуть Юсковых через ту Акулину.
   – Такоже! Такоже, – подтвердил Данило.
   – Не сидели бы в застолье, барин, кабы не дали Акулину, – подвел итог Третьяк. – Три ночи думали так и эдак. Сна лишились. А верижники с ружьями обложили все наше становище. Жди огня-пламя! Зело борзо!
   – Такоже. Такоже, – кивал Данило.
   – Надумали тогда: стерпеть, и Микулу выбрали, чтоб помог вязать Акулину, яко блудницу и нечестивку.
   Лопарев отодвинул кубок вина…
   – Суди сам, барин, – продолжал Третьяк, – в нашем Юсковом становище – шестеро каторжных, беглых. А всего в общине за пятьдесят беглых, опричь холопов, какие ушли от помещиков. Когда мы едем общиною, к нам подступу нет. Из Поморья общиной вышли; держимся старой веры, печати и спроса анчихристова не признаем! Держали нас на Волге и в Перми, а потом – идите, зело борзо, паче того – в Сибирь. Дале гнать некуда. Ну, а если по семьям стали бы перебирать?..
   Лопарев подумал: многих бы заковали в кандалы!.. Ну, а сам он разве не беглый каторжник?
   Неспроста Ефимия удержала его в ту ночь возле телеги, не дала ввязаться в судное моленье. И что бы он мог сделать, Лопарев, один против сотен фанатиков?
   «Четверым гореть тогда!..»
   И спросил про Ефимию: где она сейчас?
   Третьяк подумал, прищурился:
   – И я не зрил благостную на всенощном моленье, вело борзо!
   – Не было, не было, – сказал Данило. Михайла-вдовец угрюмо заметил:
   – Может, на костылях висит?
   Третьяк вздрогнул и выпрямился.
   – Спаси Христос! Данило тоже перекрестился.
   – Бабы, идите отсель! Живо! Бабы тотчас ушли из избы.
   Лопарев поинтересовался: что еще за костыли?
   – Филаретовы, – ответил Третьяк. – В избе у него в стене костыли набиты, во какие. К тем костылям веревками привязывают еретика, когда тайный спрос вершат апостолы Филаретовы. Ох-хо-хо!
   Лопарев вспыхнул:
   – Кто дал право Филарету вершить подобные судные спросы?
   – Тихо, Александра, тихо! – урезонил Третьяк. – Экий порядок с Поморья тащим. Филарет-то – духовник собора!.. И апостолов из пустынников набрал, чтоб держать крепость веры. И всю общину в страхе держит – не пискни, огнем сожгут. Может, порушим ишшо крепость Филаретову. Потому: Сибирь – не Поморье!
   Данило Юсков перепугался, замахал руками:
   – Негоже, негоже, Третьяк! Филаретушка – святитель наш многомилостивый!..
   – Чаво там! – отмахнулся Третьяк. – С Александрой толковать можно в открытую, зело борзо. Не из верижников!
   – Один бог ведает.
   Лопарев заверил, что с ним можно говорить в открытую, и что он не принимает крепость, и даже готов высказать это на собрании общинников, чтоб укоротить руки Филарета.
   – До рук далеко, Александра, – вздохнул Третьяк. – Дай до Енисея доползти, а там…
   Третьяк недосказал, что будет «там», но Лопарев догадался и, вспомнив разговор с Филаретом про Ефимию, сказал о нем. Все слушали внимательно.
   – Беда, должно, беда! – охнул Данило. – Филаретушка и сына свово Мокея потому отправил на Енисей, чтоб извести благостную!..
   – За что извести? За что? – не понимал Лопарев. Третьяк выпил вина, попросил Семена наполнить кубки, и тогда пояснил:
   – Сказ короткий, Александра. Филаретушка чует, как земля у него из-под ног уходит. Зубами душу не удержишь, зело борзо! Такоже. И крепость Филаретова скоро лопнет – народ Сибирью дохнул, а не Поморьем верижным.
   – Но при чем же здесь Ефимия? Третьяк помигал на Лопарева, удивился:
   – Али не говорила Ефимия, как ее в Поморье еретичкой объявили и на пытку в собор вели?
   – Так ведь это же было в Поморье!
   – Много надо сказывать, Александра, – покачал головой Третьяк. – Тут ведь какая тайна? Мокей-то, сын Филаретов, силища невиданная, зело борзо! За Ефимию он а самому Филарету башку оторвет.
   – Такоже, – кивнул Данило.
   – Вот и нашла коса на камень. Порешить Ефимию – порешить Мокея. А тут еще в Поморье заявилось царское войско, не до Ефимии!.. Филипповцы пожгли себя, а Филарет с общиной в побег ударились, и мы с ними. Едем вот, зело борзо!.. Тут и пронюхал Филаретушка, что в Юсковском становище нету для него опоры, а поруха будет. Мало того: Ефимия в самом становище духовника – совсем беда. Знали мы, кабы Акулина на тайном спросе, когда висела на костылях, назвала Ефимию как искусительницу, не жить бы Ефимии!.. Да мы наказали: смерть прими, а благостную, которая ребенка твово приняла да сокрыла, что он шестипалый, вздохом не почерни!
   – Такоже. Такоже, – кудахтал захмелевший Данило. – Благостную оборони бог хулить.
   Лопарев задумался. Что-то тяжкое, тревожное прищемило сердце.
   – Не может быть! Не может быть! – проговорил он, сжимая голову ладонями. – За что? За что?
   Третьяк согласился:
   – Нету никакой провинности! Чиста, как слеза Христова. Присоветую тебе так, Александра, объявись верижником да возьми себе в тягость ружье.
   Семен, почтительно молчавший, когда говорили старшие, робко сообщил, что видел Ефимию вчера, до того как на всенощное моленье вышла община.
   – За травами собиралась будто. Третьяк повеселел:
   – К вечеру, может, возвернется. Подождем. На всенощное моленье Филарет мог и не пустить ее. На судное моленье не пустил же.
   Лопарев тоже успокоился. Не так просто повязать Ефимию! И решится ли Филарет скрутить единственную лекаршу общины да выставить на судный спрос? И ко всему – Юсковы. Стерпят ли они второе душегубство или возьмутся за рогатины и ружья?

III

   Из становища Юсковых Лопарева пошел провожать белобрысый парень Семен. Неспроста тоже. Мужики не хотели показываться с Лопаревым на виду всей общины.
   Еще в застолье Лопарев пригляделся к Семену: парень бравый, румяный, косая сажень в плечах. Золотистый пушок покрыл его губу и чуть припушил щеки. Не зря, может, старец Филарет обмолвился, что Ефимия совращала несмышленыша Юскова. Да какой же он несмышленыш?
   – Который тебе год, Семен?
   – Осьмнадцатый миновал, барин.
   – Бороды еще нет.
   – Будет, барин. От бороды, как от подружии, не отвяжешься.
   – Грамотен?
   – Читать и писать сподобился.
   – Где же ты учился?
   – На Выге. Была там школа при монастыре.
   – Отец твой погиб?
   – А хто иво знает! Море, оно хоша и шумное, а бессловесное. Заглотит, и аминь не успеешь отдать.
   – Ну, а мать… жива?
   – И мать, и две сестры. Матушка на стол собирала, видели?
   – А…
   Помолчали. Лопарев опять спросил:
   – Как народ зимовал вот в этих землянках? Морозы ведь в Сибири.
   – Не морозы, барин, – само огневище. По неделе из землянок и избушек не вылазили. Одна семья в пять душ замерзла.
   – Разве нельзя было остановиться на зимовку в какой-нибудь деревне?
   Семен боязливо оглянулся.
   – Кабы можно было!.. И деревни проезжали, и вокруг городов по тракту объезжали, а на зимовку в землю зарылись. Потому – вера наша такая. Крепость Филаретова, значит.
   – Ты рад такой крепости?
   Семен испугался. Кровь кинулась ему в лицо, и он чуть в нос, с запинкой пробормотал:
   – Не совращайте, барин!.. Грех так-то пытать… Лопарев невесело усмехнулся:
   – А Я-то думал, что ты не из пугливых.
   – Спытайте в другом, а не в верованье, барин. Нонеча вот, до того как вы объявились, разорил я логово волчицы. Шел степью и наткнулся на логово. Без палки и без ружья был. Потешно так!.. Вижу, ползают в траве волчата, пять штук. Самой волчицы не видно. Я снял рубаху, и всех волчат сложил туда, и завязал рукавами. Тут и волчица объявилась. Ох, лютая!.. Хорошо, что я сапоги тот раз тащил в руках. Кабы видели, как я ее сапогом бил по морде. Во потеха!.. Она-то кидается, а я – бах, бах по морде, да потом как схвачу за хвост!.. Тут и кинулась она по степи – на коне не догнать.
   Вот он каков, поморец Филаретовского толка! На волчицу с голыми руками не убоялся кинуться, а на судном моленье, когда безвинную Акулину с младенцем жгли огнем, онемел от страха. В нору хоть самого жги.
   – Старец Филарет говорил мне, будто тебя хотела совратить Ефимия, невестка Филаретова?
   Семен тонко усмехнулся:
   – Наговор, барин. Мало ли что старцам не привидится? И невестка она никакая – ни жена Мокея, ни приживалка, никто. Под ярмом живет. Мокей-то – кабы видели! Чудище рыжее. Силища у него страшная. Подковы гнет, яко гвозди. Костыли в бревно кулаком забивает. Положит на костыль железяку, чтоб не поранить руку, как трахнет так костыль в бревне.
   – А что, если Мокей узнает, как Ефимия ходила с тобой за травами?
   – Дык што? – пожал плечами Семен. – Мое дело третье. Позвала – пошел. Ко Гнилому озеру водила. По горло лазил в той воде, траву выискивал, на которую она показывала с берега. А пустынник Елисей вопль поднял: искушала, грит. Кабы искушала!.. Ефимия не такая, барин.
   – Какая же?
   – Благостная. Так ее все зовут. А по уму-то – страх божий. Говорить говорит, а что к чему, не поймешь. Будто из Писания, а как проникнешь, совращение с веры получается.
   Лопарев ничего не ответил. Знал ли он сам Ефимию? Не ее ли волю исполнил?..
   «Зрить хочу тебя просветленного и ясного», – вспомнил слова Ефимии и будто увидел ее перед собою – страстную, призывную и желанную. Как бы он сейчас обрадовался, если бы она шла к нему навстречу!
   Нет, не Ефимия шла навстречу, а гигант Ларивон, переваливаясь с плеча на плечо.
   – Космач идет, – буркнул Семен, на шаг отступив от Лопарева.
   Ларивон и в самом деле смахивал на космача. Борода рыжая, как у Микулы, отродясь не чесанная, взгляд исподлобья, руки длиннущие, ухватом, будто Ларивон что-то нес в охапке.
   – Ищу тя, праведник, – протрубил он, глядя в землю. – А ты эвона где гостевал! У Юсковых. Ефимия там обед сготовила.
   У Лопарева отлегло от сердца: Ефимия ждет его!
   – А ты ступай, нетопырь, – погнал Ларивон Семена и, глядя куда-то вбок, в сторону степи, нехотя сообщил: – Батюшка наказал на охоту нам идти на всю ночь. Волки одолевают. Трех жеребят вадрали. На приступ берут, тати поганые. Вот и пойдем ноне на логовище.
   Лопарев обрадовался: на охоту так на охоту. Давно из ружья не стрелял, забыл даже, чем пахнет пороховой дымок.
   Не доходя до становища Филарета, Лопарев обратил внимание, что вокруг моленной избы старца плотным кольцом расселись верижники. И утром он видел их на том же месте. Некоторые из них с ружьями. Во власяницах, босоногие, косматые, без шапок, молчаливые, как черные камни.
   – Что они тут собрались?
   Ларивон тоже поглядел на верижников, хмыкнул в бороду и через некоторое время собрался с ответом:
   – Поминать будут Елисея. Преставился раб божий. «Ничего себе преставился!..»
   На бородатом лице Ларивона – ни единого движения мысли. Да и бывает ли отражение какой-либо мысли на таком вот тупом, как обух топора, лице?
   Ефимии возле телеги не было. Понятно: там, где Ларивон, не жди Ефимию.
   В прокоптелом котелке – щи, на чугунной тарелке – жареная рыба, полкаравая хлеба на белом рушнике. Возле пепелища – бахилищи на мягкой подошве, портянки, суконная однорядка, войлочный котелок, заменяющий шляпу.
   – Может, поужинаете, коль на обед не поспели? А, у Юсковых!.. Тамо-ка жратвы от пуза. С портянками обувку носили, праведник?
   – Не носил. Но сумею обуться.
   – И то. – Задрав бороду, крикнул: – Лука-а!.. Ну да я сам управлюсь. Снаряжайтесь, праведник.