Из других членов братства обращал на себя внимание интереснейший тип: тот самый Иван Трофимович Попов, о котором я упоминал, как, о союзнике волостных воротил. Это было самое последнее "моральное завоевание" крестьянской организации, живое свидетельство того глубокого влияния, которое она оказывала на умы и сердца. Иван Трофимович, сивобородый гигант лет за пятьдесят, был мужик гордого несгибаемого нрава. Он не мирился с жал-коп крестьянской долей и хотел во чтобы то ни стало выбиться из нее и заставить себя уважать.
   {320} Увы! единственным путем к этому было в старой русской деревне обогащение, а оно достигалось за счет ближнего. И вот Иван Трофимович достиг своего. Никто им не смел помыкать, от всех, и от властей в том числе, ему были почет и уважение. Якшаясь с деревенскими "ястребами", он и сам беспощадно грабил соседей. Вся недюжинная сила его натуры ушла на это. Ивану Трофимовичу, видимо, и раньше не легко давалась эта хищническая роль. Он сильно, упорно, порой запойно пил. Сначала он с явным недоверием отнесся к походу Щербинина и Добронравова против сельских воротил, подозревая обычное подкапывание одной кучки дельцов - голодных - под другую кучку дельцов, - уже отъевшихся. Но время шло, и полное бескорыстие "смутьянов" выяснялось с абсолютной бесспорностью. Это послужило толчком, разбудившим у Попова совесть. Глядя на него, я думал: в старое время из него наверное вышел бы Некрасовский "Влас", у которого, после духовного потрясения
   Сила вся души великая
   В дело Божие ушла,
   Словно сроду жадность дикая
   Непричастна ей была ...
   На этот раз, вместо того, чтобы "сбирать на построение храма Божьего пойти", Попов явился к вожакам крестьянской организации и стал проситься, чтобы они приняли его в свою среду. Вот уж подлинно задал он им задачу. Долго судили да рядили - что же с ним делать? Наконец, решили подвергнуть его серьезному испытанию: ему предложили, в доказательство отказа от прошлого, {321} уничтожить все векселя, которые имел он на крестьян. Крепко задумался Попов, уединился, пить бросил, дней десять никому не показывался на глаза, проверяя собственную душу. Наконец, явился к Щербинину с пачкой векселей, которых оказалось не на один десяток тысяч рублей - сумма, по тому времени, для деревни грандиозная. На торжество сожжения векселей, а с ними и прежнего Ивана Трофимовича Попова, сошлись все члены организации. После этого, все прошлое было забыто. Попов с распростертыми объятиями был принят и посвящен во все планы группы. Для него началась новая жизнь...
   Все семеро основных деревенских "заговорщиков" производили впечатление таких основательных и твердых, по истине отборных людей, что при разговоре с ними только сердце радовалось. Тщательно обсудить приходилось два вопроса.
   Первый - о формулировке целей и задач организации в ее уставе, второй - о ближайших действиях.
   Я уже говорил, что первоначальное имя организации, придуманное Щербининым, было "Общество братолюбия". Я оставил в этом названии идею братской близости членов, но филантропический привкус названия, так мало гармонировавший со свирепыми карами за измену и слабость, очевидно, надо было удалить. И я предложил название "Братство для защиты народных прав". Надо сказать, что еще раньше подумывая о легальной брошюре, в которой намеком можно было бы бросить в деревню мысль о самоорганизации, я остановился было, как на теме, на братствах юго-западной Руси времен угнетения польскими панами. Эти самобытные низовые организации, полукультурные, {322} полуэкономические, внутри которых таилась сила национальной самозащиты угнетенной народности, казались довольно благодарным материалом для кое-каких аналогий. Таким образом, это слово "братство" уже было освящено историей, хотя и в несколько иных условиях; кроме того, оно, как созданное самим народом, казалось подходящим и для организации, самобытно создавшейся в народной среде.
   Устав "Общества братолюбия" говорил, как о главной задаче, о борьбе "с помещиками и другими угнетателями народа, стоящими между народом и царем". Осторожный Щербинин нарочно дал такую формулировку, чтобы на случай, если устав попадется, прикрыться этими словами: мы де верноподданные, и только против "средостения". Однако мое предложение говорить о своих целях напрямик, чтобы не вводить в обман, вместо властей (которых все равно не проведешь), народа - после внимательного обсуждения, было принято единогласно. В устав была введена мысль о царе, как крупнейшем помещике и "первом дворянине" русского государства, как о естественном главе всех народных врагов.
   Средством добиться своих целей было признано подготовление всеобщего народного восстания, "чтобы одолеть народных угнетателей одним разом, повсюду". Местную борьбу на почве ближайших интересов предполагалось вести в виде практической школы для воспитания в народе активности, не придавая ей решающего значения. Это было важно, чтобы отвести мысли крестьян от разрозненных местных вспышек в сторону выдержанности и терпеливого накопления сил для будущих битв в широком общенародном масштабе.
   {323} Кое-какие общеморальные обязанности членов братства были оставлены, как в первоначальном уставе; террористический же элемент, поставленный с некоторыми излишествами на стражу дисциплины, был сильно смягчен.
   В области социальных требований мною был предложен неупомянутый в уставе "Общества братолюбия" пункт о земле, которой нельзя торговать и барышничать, которая должна быть как общенародное достояние, открыта на равных правах для доступа всех, кто пожелает прилагать к ней свой труд.
   Все эти пункты принимались после того, как общими усилиями приискивалась такая форма изложения, на которой достигалось полное единогласие. При заслушании последнего пункта произошел забавный инцидент.
   Едва я огласил его, как вдруг послышался сильный треск. Это Иван Трофимович Попов, слушавший дотоле с молчаливой сосредоточенностью, - бац своим богатырским кулаком по столу - и захлебывающимся голосом прокричал:
   - Вот оно. Самое-то главное. Вот чего моя душа давно просит. Вот уж, ну... ну... в самую точку.
   Это было так неожиданно и стихийно, что все "братчики" сначала ошеломленные, разразились дружным, весело добродушным смехом ...
   - Ну, уж вы. Эка разоржались... обиделся Иван Трофимович. Подумаешь, пожалуй, что сами то всегда понимали... а коли понимали, чего же молчали? Небось такого не придумали... Ну - совсем разобиделся он - если я один дурак обрадовался, а вы все такие умные, так обсуждайте уж без меня ... А я пойду ...
   {324} И он приподнялся и пошел было к двери. Его, конечно, остановили и уговорили. Хлопот с ним вообще было не мало. Мужик он был гордый и самовластный. Он так бесстрашно дерзил на сходах земскому, что подвел таки себя однажды под арест. - Как? арестовать? Меня? Нет, шалишь, руки коротки, - рявкнул он. - Только попробуй кто, подступись. И с этими словами он проложил себе дорогу к дому - сотские опасливо расступались перед ним - и через некоторое время выскочил оттуда вооруженный каким-то ветхозаветным пистолетом-самопалом (он сам палил, когда никто того не ожидал, но предварительно подолгу упрямился, если вы хотели произвести из него выстрел). В воздухе запахло делом "о вооруженном сопротивлении". Тогда "братчики" решили уговорить Попова, чтобы он сам согласился для виду "сесть" в холодную, обещая, что устроют ему самое веселое сиденье с гостями и даже с разрешением - ради этого особенного случая - "вина и елея". Он долго упрямился. Тогда Петр Данилыч нашел выход, заявив ему: "Ну, брат Иван Трофимович, шабаш; иди без рассуждений; братство так постановило". И гордый старик отправился беспрекословно. Нечего и говорить, что "сиденье" было сплошной комедией. Но земский был доволен, считая, что одержал победу... точь в точь, как "последыш" в поэме Некрасова "Кому на Руси жить хорошо".
   Переход во враждебный лагерь Ивана Трофимовича нанес волостным воротилам последний смертельный удар. Он сам был соучастником их и потому смог доставить Щербинину данные, на основании которых тот составил целый обвинительный акт - список плутней и проделок, ужасающий {325} своим немым красноречием и убедительностью.
   Но самым убийственным доказательством было личное выступление Ивана Трофимовича. Когда для расследования явился исправник с усиленной стражей, уполномоченный вызвать для подкрепления в любой момент воинский отряд, Попов, не жалея себя, на сходе принес публичное покаяние во всем, что делал вместе со своими прежними друзьями. Припертый к стене, уличаемый с документами в руках, Качалин совершенно потерялся. Кое-кто из его помощников, струсив, стали сознаваться. При виде этого ободрились самые робкие и смиренные мужики и довершили падение своего мучителя. С необыкновенной ловкостью Щербинин выставил всю агитацию, развитую группой, как простую защиту закона. Свою роль сыграл он великолепно. Попытки Качалина доказать, что под этим кроется крамола, что в обращение пущены нелегальные книжки и такие же лозунги, разбились о единодушный "заговор сочувствия" всего села. Революционная организация в деревне - по тому времени (1896- 1897 г. г.) была вещь настолько небывалая, что показалась исправнику злостной выдумкой уличенного плута. Качалину оставалось только хвататься за земского начальника и его покровительство: "вот Ерема стал тонуть, Фому за ногу тянуть".
   Результат превзошел все самые блестящие ожидания. Вместо расследования о бунте и агитации, исправник привез в Тамбов доклад о злоупотреблениях по службе, хищениях, подлогах и превышениях власти... В итоге - распоряжение об отстранении Качалина от службы без права поступления и выговор земскому начальнику.
   Не наказанным оставался только один из всей {326} шайки: местный помещик. И вот с головой, вскружившейся от успеха, крестьяне стали говорить о том, чтобы потребовать от него немедленного выезда в город, а землю его распределить между собою. Самые робкие и темные безудержно требовали этого шага. "Сами же нас разбередили, а теперь как до дела, так вы в кусты кричали они более сдержанным и осторожным "братчикам". - Так-то вы? А кто говорил: что земля не дело рук человеческих, и что поэтому никто не может ее присваивать? Кто говорил, что она - общая мать кормилица, что ею нельзя барышничать, что нельзя загораживать к ней доступ родным ее детям труженикам? Коли помещичье владение неправое, - долой помещика, туда же его, куда сбросили Пересыпкина и Качалина.
   Сырые непосредственные умы темной массы от общей мысли перескакивали прямо к делу, не соразмеряя целей и средств, не взвешивая препятствий, наивно веруя в возможность добиться "царского распоряжения" везде, где за них - сущая справедливость. "Братчикам" приходилось туго. С одной стороны было ясно, что аграрные беспорядки кончатся расправой, которая унесет все плоды только что одержанной победы. С другой стороны, было не особенно приятно из передовых вожаков толпы, превратиться в живые тормозы движения, расхолаживать и призывать к терпению и осторожности. Чувства и мысли "братчиков" раздваивались и порой брал верх соблазн нового выступления, игры ва-банк, проникнутой своеобразным "героизмом отчаяния". Мне с Добронравовым пришлось укреплять их в занятой с самого начала позиции. Самым азартным и неукротимым был, конечно, Иван {327} Трофимович Щербинин, наоборот, раньше и прочнее всех утвердился на том, что идти на захват земли сейчас преждевременно; что по всей России крестьянство еще далеко не готово к восприятию такого призыва действенным примером, да и сами инициаторы нуждаются в том, чтобы духовно и организационно окрепнуть. С крестьянами пришлось таки повозиться, но в конце концов все обошлось благополучно.
   Между тем, пропаганда путем бесед и книжек давала тоже свои результаты. Добронравов познакомил меня с кружком крестьянской молодежи, упивавшейся "нашею летучей библиотекой". Бр. Зайцевы, Концов, Щербаков и несколько других производили прямо удивительное впечатление. Способные, вдумчивые, одушевленные, непосредственные - они были, словно свежие полевые цветки, всем существом своим жадно тянущиеся к солнцу и раскрывающие свои лепестки его живительным лучам. И этим солнцем была правда социализма и революции. Было так радостно наслаждаться ароматом этих молодых душ, чистых и открытых во всей своей девственной непосредственности. Они немедленно образовали второе Павлодарское братство, пока только подготовлявшееся к действиям. Они считали себя как бы рекрутами второго призыва, ожидающими, когда падет или будет разорван первый строй, чтобы стать на его место.
   Стоит отметить одну бытовую особенность: возрастной состав революционеров в деревне здесь, как и везде, был значительно выше, чем в городе. Революцию вел вошедший в лета крестьянин - средняк; молодежь терпеливо ждала своей очереди. Так, например, когда Щербинин впервые предложил всем {328} подписать "клятвенную присягу" в верности делу, то из двух братьев подписывался только старший, и его подпись, как "большака", считалась данной и за него, и за младшего - так же, как водилось в мирских приговорах.
   С большим сожалением покидал я Павлодар, таким ярким красочным пятном врезавшийся в мою память, хотя и не думал, что почти никого из этих пионеров крестьянской революции мне больше не придется увидеть. Чувство беспредельной уверенности в них наполняла душу. Здесь не на ветер даны были тяжеловесные мужицкие "Аннибаловы клятвы" борьбы. И они сдержали эти клятвы. Вплоть до взрыва революции 1905 года Павлодар был застрельщиком движения в своем районе. По образцу Павлодарского "братства", вдохновляясь его примером, а на первых порах даже и уставом, стали образовываться, а затем принялись уже расти, как грибы, все новые и новые "братства". В 1905 году Павлодар был в открытом восстании. Его усмирили. Расправа была жестокой. Те самые смелые и великолепные деревенские парни, с которыми я по русскому обычаю крепко расцеловался при прощаньи, успевшие превратиться в большаков-домохозяев, были в первых рядах и первые поплатились. Многие погибли жестокой смертью: на смерть запоротые казацкими нагайками. Вместе с именем Ерофея Фирсина, их имена, из которых я запомнил братьев Зайцевых, Концова, Щербакова - должны быть святыми именами крестьянского социально-революционного движения, как имена его первых застрельщиков и великомучеников...
   В 1898 году мы справляли "маевку", отправившись на лодках в лес. Мы попытались сделать {329} популярной идею первомайского праздника и среди крестьян. Кое-что в этом отношении сделать удалось. Как водится, деревня все преломляла в своем сознании своеобразно. Разговоры о "маевке" расходились из наших деревенских "центров" концентрическими кругами, все слабея и слабея по мере отдаления. На дальней периферии все это отразилось "слушком", что первого мая по всей России "назначено" кем-то таинственным, но добрым и сильным, у всех помещиков отбирать и делить между крестьянами их земли.
   В конце того же года я попытался собрать, первый в нашей губернии, маленький крестьянский революционный съезд. Мужиков, впрочем, съехалось очень немного, избранные из избранных, человек восемь, от пяти уездов: Борисоглебского, Тамбовского, Моршанского, Козловского и Кирсановского. Кроме того, я пригласил одного от нашего рабоче-ремесленного кружка, руководясь той же мыслью - сближения крестьян и рабочих. Труднее был для меня вопрос, кого пригласить еще из нашей революционной интеллигенции. Старшее поколение туго сходилось с крестьянами. Одни, как Лебедев и Макарьев, были чересчур "заговорщики", привыкшие шептаться с глазу на глаз и притом исключительно между своими. Другие, как Щерба, ближе принимал к сердцу деревенскую работу, но были слишком поглощены земско-культурными вопросами и, пожалуй, чересчур приспособили весь свой склад к политическому обслуживанию земского либерализма. Третьи, как И. Мягков и А. Я. Тимофеев, были довольно близки с крестьянами; один был присяжным поверенным, другой помощником; вместе с еще одним молодым адвокатом, они составляли земское {330} бюро бесплатной юридической консультации; к ним я постоянно направлял то своих молокан, когда им угрожали преследования по делам о совращениях кощунствах и т. п., то крестьян тех местностей где шла борьба и споры из за земли с соседними помещиками. Крестьяне их любили и ценили, как своих надежных друзей и защитников; но на революционной почве сношений с ними у крестьян как-то не вытанцовывалось. Вероятно потому, что эти двое товарищей уже тогда, незаметно для себя самих, эволюционировали совсем в особую сторону естественным концом их эволюции было их примыкание впоследствии к "освобожденцам", а затем и вхождение в конституционно-демократическую партию. Иное пришлось бы сказать о нашей зеленой молодежи. Та всей душой прицеплялась к крестьянскому движению, о котором слыхала кое что краем уха. Некоторые юноши даже затеяли маленькие авантюры: летом пустились в обход деревень в которых велась пропаганда, используя случайные связи и расширяя их далее на свой страх. Похождения их - наше собственное, доморощенное "хождение в народ" в миниатюре - были довольно любопытны, но порою чересчур рискованны. Для привлечения в центр работы они еще не годились Идя отчасти путем исключения, я остановился в конце концов на одном: на исключенном за участие в беспорядках студенте С. Н. Слетове.
   С. Н. Слетов был тогда худощавым, невысоким вечно горбившемся, как старик, юношей, с некрасивым, но умным лицом; вечно в очках, близорукий и угловатый, он очень мучился своей угловатостью и, быть может и потому, был несколько резким в своих движениях. Было большим несчастьем, что {331} природа не одарила его соответствующими богатству его внутреннего содержания внешними данными. И он вечно оставался каким-то "недоконченным". Ни писательского, ни ораторского дара у него никакого не было; "блистать" ему было нечем. Самое остроумие его - меткое и порою злое - было не светлое, а темное и горькое. Но в нем чувствовался, во-первых, совершенно недюжинный самобытный критический ум, - быть может, более сильный в скепсисе и отрицании, чем в творчестве. А затем в нем был виден настоящий большой характер, дополняемый богатым темпераментом. Если бы ему подбавить "внешних" талантов, он легко стал бы естественным центром всей работы и умственной жизни любой политической группы. И он это, по-видимому, сам чувствовал; но проклятая обделенность внешними дарованиями заставляла его то мучительно съеживаться и замыкаться в себя, то прорываться чересчур неукладистыми "диковатыми" порывами. - "Орленок с подрезанными крыльями", думал порою я. Он говорил, между прочим, что его судьба - быть вечно "нечетным". "Поедем бывало, целой компанией на лодке, смешанной, мужской и женской компанией. Высадимся на берег, и сейчас же как-то так само по себе выходит, что сворачивают - пара направо, пара налево, а я уж непременно останусь один, нечетный. Это, кажется, символ моей жизни - как в этом, так и во всем, я как-то один и сам по себе." В хоре ли захочет участвовать как на грех, при сильном и резком голосе он обнаруживал полный недостаток слуха и "срывал" всю музыку; ему кидались зажимать рот, а он отбивался, хохотал и приговаривал: "ну вот, и тут я нечетный".
   {332} Нетрудно было, однако, видеть, ото этот неукладистый и несколько желчноватый "вечно нечетный", пожалуй, умом-то будет поценнее всех, по внешности более его "казистых" и наружностью и внешними талантами. Мы со Щербой давно поговаривали между собой, что всего ценнее было бы приобрести для нашего дела именно
   С. Н. Слетова, вырвав его из под марксистских влияний. И вот, долго думая о том, кому в случае ареста или отъезда передать все деревенские связи, я окончательно остановился на нем. Он был на съезде, перезнакомился со всеми крестьянами и оказалось, что я не ошибся: он сразу сошелся с ними и всем существом отдался крестьянскому движению.
   На съезде наметились самые заманчивые перспективы расширения и пропаганды, и даже организации. При таком расширении дела приходилось, однако, подумать о том, чтобы создать необходимую для него специальную революционную литературу, а для этого нужно было нечто большее, чем силы одного провинциального кружка. Надо было завязать более широкие революционные связи, надо было ознакомить другие кружки с опытом нашей работы и толкнуть их на такую же работу в их местности. Словом, во весь рост вставала проблема работы в общероссийском масштабе.
   Прежде всего, я попытался связаться с ближайшим крупным революционным центром - Саратовом, где явился к Ник. Ив. Ракитникову и жене его Инне Ивановне, которую знал еще, как кончившую петербургские курсы студентку Альтовскую. Долго и одушевленно рассказывал им про нашу деревенскую работу и открываемые ею широкие горизонты. Но до какой степени тогда, отчасти под давлением {333} марксизма, была утрачена вера в значение крестьянства, как активной силы для предстоявшей революции, видно было из того, что все мое красноречие не проломило льда. Супруги Ракитниковы, впоследствии такие столпы партийной работы в деревне, тогда отнеслись к моим повествованиям весьма скептически, считая их преувеличениями моего юношеского пыла. Они в то время идейно переживали момент перелома. Марксизм повлиял и на них, - но не марксизм западноевропейских социалистических партий, подстриженный и приглаженный применительно к спокойному темпу мирной парламентской работы, а марксизм "коммунистического манифеста", максималистский и социально-революционный. От Ракитниковых я толкнулся к кружку Аргунова. Это кружок только что закончил свое "самоопределение", изложив свое политическое сrеdо в рукописном проекте программы. Проект произвел на меня очень невыгодное впечатление. Когда меня попросили дать свой отзыв, я мог только сказать: "рукопись принадлежит перу народовольца эпохи упадка, по обеим сторонам которого сидели, постоянно одергивая его то за правую, то за левую фалду, - народоправец и социал-демократ".
   Впечатление чего-то неуверенного, колеблющегося, какой-то "ни павы, ни вороны". По отношению к крестьянству - полный скептицизм для настоящего, теоретическая защита для будущего, когда доступ в деревню будет облегчен завоеванной без нее и помимо нее политической свободой. Я уехал из Саратова глубоко разочарованный. Несколько позднее приехал в Тамбов из Воронежа мой старый саратовский знакомый - Анат. Владим. Сазонов. Он совершал объезд разных городов по поручению {334} южного объединения групп новонародившихся "социалистов-революционеров". Он рассказал нам о первом их съезде, на котором, если не ошибаюсь, был представлен Тамбов бывшим воронежцем Макарьевым, очень милым, но чудаковатым господином, забавно шепелявившим, имевшим всегда чрезвычайно конспиративный вид и абсолютно несвязанным ни с (какою низовою массовою работой - типичный радикал из "пущающих революцию промежду себя".
   Сазонов говорил, что новое объединение ставит себе весьма скромные задачи чисто практического свойства и прежде всего - издание "Бюллетеня", революционного органа чисто информационного характера. Никакой революционной программы развить он перед нами не сумел. Он говорил лишь, что марксизм не может удовлетворять революционных запросов мыслящего человека нашего времени; что нужен был бы какой-то новый революционный синтез, но переживаемая нами глухая пора - пора безвременья и безлюдья - не выдвинула для этого "настоящего человека" - крупного, с творческим умом мыслителя. - "Делать нечего, заключал он - пока что будем как-нибудь сообща, совокупными силами многих, кустарным способом подготовлять новую программу и ее обоснование". Приглашение это напоминало собою сказочную формулу: "пойдем туда - не знаю куда, принесем то, не знаю что". Наконец, несколько раньше, проезжала через Тамбов и останавливалась у нас молодая девица от петербургской "группы народовольцев"; у нас ее узнали, она оказалось Екатериной Прейс.
   Она принадлежала к так называемой "группе второго призыва", в которой видную роль играл будущий ренегат социализма и демократии, колчаковец Белевский; в то {335} время, под давлением его ультиматума, группа только что исключила из своей программы террор, оставив на его месте зияющую, ничем не заполненную пустоту. Защищать полинялую и обезличенную экс-народовольческую программу было задачей, вообще вряд ли удоборазрешимой, и уж, конечно, превышавшей ее личные силы. Она вообще производила впечатление крайней растерянности. Наша публика, чаявшая каких-то откровений из северной столицы, была до того разочарована, что крайне безжалостно отнеслась к "посланнице", подавленной тяжестью своей миссии, и приняла ее, что называется, "в штыки..." О посещении Войнаральского я уже говорил. От всех этих лиц и кружков оставалось впечатление чего-то беспочвенного...