Страница:
Гуфа тяжело поднялась, обошла зачем-то вокруг очага, потом склонилась над лежащим парнишкой.
— А такого, как ты, до сих пор еще ни одного не случалось, — выговорила она раздельно и тихо. — Руки твои воинское мастерство помнят, но бешеного из тебя не вышло: по малолетству ум твой гибок, не успели неведомые наставники обстругать да выдолбить его по общей для проклятых мерке. И обычного Незнающего из тебя не вышло. Ведь прежде все они старше бывали — того несчастного возраста, когда разум уже утерял ребяческое любопытство, а руки еще не обзавелись никаким особым умением. Самое же главное твое отличие в том, что ты — певец. Вспоминающие мастерство струнной игры руки заставляют голову вспоминать напевы, выученные по ту сторону Мглы, переживания, их породившие... Ведь Бездонная не навсегда убивает память, она лишь ограждает ее от проникновений. Витязь знает, и я тоже знаю: чем необузданнее чувства бешеного (страх, ненависть — любые), тем искуснее он рубится; тем, стало быть, тоньше становится ограда его памяти. А ты — песнетворец, и чувства твои куда необузданней, нежели у других... Впрочем, для чего я говорю это? Вовсе напрасны мои слова: уж о собственных чувствах тебе все лучше меня ведомо.
Старуха выпрямилась, обеими ладонями отерла взмокшие от возбуждения щеки. Потом проговорила, отводя виноватый взгляд:
— Думаешь, я не знаю, что из слов моих тебе нынче и чуточки не понять? Зря так думаешь. Только настала пора, когда ты должен узнать все. Узнать, услышать. Понять не поздно будет и после. А теперь спать надо. Вот сейчас настоится отваришко, выпьешь — и спать...
Лефу и самому казалось уже, что хватит с него хитроумных измышлений. Больно много их пришлось на одну ночь (или там, снаружи, уже утро?); почти непосильно много для измученного переживаниями и раной ума. Возможно, Гуфа права. Ведь взять хотя бы песенное умение — оно же без всякой науки появилось, вдруг, ниоткуда... Значит, в тот день, когда случилось Лефу натолкнуться на виолу среди Хонова столярного хлама, вовсе не впервые в жизни рука его коснулась певучего дерева? Значит, известные ему прежде виолы совсем такие же, как здешние? Ну пусть так. А голубые клинки? В здешних землях этих диковин не сохранилось... Или просто богатые железом соседи древних избегали выставлять на мену подобные редкости? Да, редкости. Было бы у тех, которые нынче становятся бешеными, такое в избытке, то не стали бы они панцири делать из обычного железа, которое мягче и тяжелее боевой стали... Боевой стали?! Внезапные странные слова... Откуда, зачем?! Плохо. Все плохо, потому что объяснять можно и этак, и так, а правда — будто насмешки строит! — прячется среди неясных догадок и никак не позволяет себя изловить. Можно же и так сказать, как недавно Хон говорил: уж если Бездонная способна сотворять людские подобия, то почему бы ей не творить их бритыми, бронными и даже обученными песнетворству? Если старая женщина Гуфа может совершать недоступное прочим, то почему бы Бездонной Мгле не уметь большего? Хватит, не надо, не хочу!
Леф задергался, заколотил пятками, будто капризный щенок-недоросток. Пусть сон, пусть что угодно, лишь бы избавиться, убежать от непосильных раздумий, более мучительных, чем тяжкая рана. Возившаяся в дальнем углу ведунья метнулась к парнишке, с силой притиснула его к ложу:
— Потерпи... Чуточку малую потерпи, вареву совсем недолго вызревать осталось...
— Плохо мне, Гуфа! — Леф не говорил — плакал, выл, будто мутные глаза его уже на Вечную Дорогу глядели. — Не хочу, не могу так... Без Ларды, без руки — огрызком никчемным... Ты жалостливая, добрая — помоги же, не лечи меня! Пусть засну навсегда, а? Хорошее-хорошее пусть приснится, а потом — навсегда... Помоги, помоги, пожалей!
Он осекся, увидав под выцветшими ресницами ведуньи отражение собственных слез. А старуха тихонько сказала:
— Не плачь, глупый, тебе жить надо. Для себя, для других... А ты что же? А ты решил, будто впереди ни добра, ни радостей... Зря. Все будет. Все. Даже самое лучшее.
— Правда?
— Правда. Ты верь мне, уж я-то знаю...
— И Ларда будет?
Гуфа, наверное, не расслышала, она очень старательно укрывала Лефовы ноги.
Леф выждал немного, потом спросил:
— А ты действительно знаешь, что еще будет хорошее?
— Да, — Гуфа оставила его и снова ушла возиться с закутанным в мех пахучим горшочком.
— А почему ты знаешь?
— Есть такое ведовство — узнавать людскую судьбу, — старуха говорила как-то слишком спокойно. — Я ведовала о тебе.
— Когда?
— Давно, еще зимой.
Леф сел, будто его за волосы вздернули.
— Так, значит, ты обо всем заранее знала?! Зачем же?..
— Зачем я не пыталась мешать случиться плохому? — все так же спокойно договорила Гуфа за подавившегося возмущенным выкриком парня. — Потому что пытаться можно, помешать — нет. Я же узнала, что все сложится не иначе, а так значит, что бы я ни делала, все сложится не иначе, а так, как узналось.
Леф зажмурился, обвалился на ложе. Если Гуфа сказала «нельзя», стало быть — нельзя. Вот, оказывается, почему мерещилась иногда виноватость в ее глазах...
— Расскажи, что случится дальше, — попросил он жалобно.
— Поверь, не надобно тебе это знать. — Ведунья, сопя, мешала в горшке чудодейственной тростинкой. — Не бывает добра, когда жизнь наперед ведома. Одно скажу: послушники тебя более донимать не станут. Они, трухлоголовые, вообразили, будто увечный ты ни к чему не годен. Только зря, ой как зря они это вообразили!..
— А суд-то чем закончился? — спохватился Леф.
— А ничем. Это дело вовсе пустое было. Никак бы мы с Нурдом не смогли доказать пакостное коварство Истовых. Уж чего, кажется, яснее — Амд ведь ростом не вышел, бешеные такими не бывают... И то Истовые вывернулись: никто-де знать не способен, что Бездонная решит сотворить. Захочет — бешеного маленьким сделает, захочет — самого Амда обратно в Мир из себя выпустит...
Леф снова едва не заплакал.
— Ну почему же так? Почему всегда можно выдумать ложь, которая кажется правдивее правды?!
Гуфа не ответила. Она тщательно отерла о подол чудодейственную тростинку, встала, осторожно держа в обеих ладонях совсем остывший горшок. Понимая, что пришла пора глотать усыпляющее варево, парень заторопился с вопросом:
— А такого вот, безрукого, станет меня Нурд витязному искусству учить?
В ответ ведунья улыбнулась устало и скорбно:
— Зачем же ты от меня домогался что с тобой будет, Леф? Ты ведь сам обо всем уже догадался... Не бойся, примет тебя Нурд на учение, только сперва на ноги подняться сумей. Пей вот да спи, хватит уже язык о зубы мочалить.
Вместо нового солнца удумала родиться скучная туманная морось, и трава поседела от множества холодных капель. А тучи с трудом волокли себя над самой землей, и поэтому зримая даль съежилась до десятка шагов — прочее было украдено неспешным падением мутной туманной серости.
Леф, невесть сколько дней безвылазно проведший в очажном угаре Гуфиной землянки, лишь с немалым трудом сумел устоять на ногах, когда опустился за его спиной отсырелый увесистый полог и пришлось вдохнуть подменившую собой воздух пронзительную чистую свежесть. И не сладить бы парню с закружившимся, норовящим встать дыбом Миром, если бы не хваткие Гуфины пальцы. И если бы не Гуфа, вряд ли удалось бы ему разыскать украденную туманом тропу к Гнезду Отважных. Тем более что прежде он и не видел ее никогда, тропу эту.
Старуха бережно вела Лефа за собой, как иногда пастухи уводят на весенние пастбища ослепших от зимней бескормицы круглорогов. Леф и впрямь походил на слепого. Полагаясь на Гуфу, он не глядел ни под ноги, ни вокруг — брел, то и дело оступаясь на склизких камнях, словно бы спал на ходу. В ничем не занятую голову лезли воспоминания о недавнем: слезливые причитания почти каждодневно появлявшейся в землянке Рахи; ее перебранка с Гуфой, не желавшей терпеть в своем и без того тесном жилище горы снеди, приволакиваемые ополоумевшей от горя женщиной... Сумрачное молчание Хона и Торка, их неловкие прикосновения, в которых смысла было куда больше, чем в иных пространных речах... Виноватые глаза вздыхающей Гуфы, мерзкий вкус снадобий, собственное привыкание к бестолковой легкости левой руки...
Путь был недолгим. Ведунья остановилась, и Леф, встряхнувшись, увидел перед собой нечто, принятое им сперва за крутой склон истрескавшейся замшелой скалы. Но это, конечно же, была осыпавшаяся стена древней обители Витязей. Гуфа как-то по-особому крикнула, приблизив к губам растопыренные пальцы. Не успели скатиться с дальних вершин глуховатые отголоски этого ее выкрика, как Нынешний Витязь Нурд объявился на гребне стены.
— Вот, привела тебе... — старухе трудно было орать, задрав голову. Не договорив, она схватилась за горло, раскашлялась. Леф глубоко вздохнул, будто готовился лезть в снеговую воду, и решился разлепить губы:
— Она ученика тебе привела, Нурд! Это меня то есть.
Витязь неторопливо перебрался через замшелые валуны, осторожно спустился по грозящему осыпаться склону. Ласково похлопав по спине все еще не способную говорить старуху, он подошел к Лефу вплотную, улыбнулся неожиданно и лукаво:
— Значит, ученик... Так ты думаешь, что мне пора покидать Мир?
— Ты не понял, Нурд... — Леф судорожно сглотнул — ему показалось вдруг, будто в горле провернулось что-то колючее. — Ты не понял. В Бездонную уйду я.
12
— А такого, как ты, до сих пор еще ни одного не случалось, — выговорила она раздельно и тихо. — Руки твои воинское мастерство помнят, но бешеного из тебя не вышло: по малолетству ум твой гибок, не успели неведомые наставники обстругать да выдолбить его по общей для проклятых мерке. И обычного Незнающего из тебя не вышло. Ведь прежде все они старше бывали — того несчастного возраста, когда разум уже утерял ребяческое любопытство, а руки еще не обзавелись никаким особым умением. Самое же главное твое отличие в том, что ты — певец. Вспоминающие мастерство струнной игры руки заставляют голову вспоминать напевы, выученные по ту сторону Мглы, переживания, их породившие... Ведь Бездонная не навсегда убивает память, она лишь ограждает ее от проникновений. Витязь знает, и я тоже знаю: чем необузданнее чувства бешеного (страх, ненависть — любые), тем искуснее он рубится; тем, стало быть, тоньше становится ограда его памяти. А ты — песнетворец, и чувства твои куда необузданней, нежели у других... Впрочем, для чего я говорю это? Вовсе напрасны мои слова: уж о собственных чувствах тебе все лучше меня ведомо.
Старуха выпрямилась, обеими ладонями отерла взмокшие от возбуждения щеки. Потом проговорила, отводя виноватый взгляд:
— Думаешь, я не знаю, что из слов моих тебе нынче и чуточки не понять? Зря так думаешь. Только настала пора, когда ты должен узнать все. Узнать, услышать. Понять не поздно будет и после. А теперь спать надо. Вот сейчас настоится отваришко, выпьешь — и спать...
Лефу и самому казалось уже, что хватит с него хитроумных измышлений. Больно много их пришлось на одну ночь (или там, снаружи, уже утро?); почти непосильно много для измученного переживаниями и раной ума. Возможно, Гуфа права. Ведь взять хотя бы песенное умение — оно же без всякой науки появилось, вдруг, ниоткуда... Значит, в тот день, когда случилось Лефу натолкнуться на виолу среди Хонова столярного хлама, вовсе не впервые в жизни рука его коснулась певучего дерева? Значит, известные ему прежде виолы совсем такие же, как здешние? Ну пусть так. А голубые клинки? В здешних землях этих диковин не сохранилось... Или просто богатые железом соседи древних избегали выставлять на мену подобные редкости? Да, редкости. Было бы у тех, которые нынче становятся бешеными, такое в избытке, то не стали бы они панцири делать из обычного железа, которое мягче и тяжелее боевой стали... Боевой стали?! Внезапные странные слова... Откуда, зачем?! Плохо. Все плохо, потому что объяснять можно и этак, и так, а правда — будто насмешки строит! — прячется среди неясных догадок и никак не позволяет себя изловить. Можно же и так сказать, как недавно Хон говорил: уж если Бездонная способна сотворять людские подобия, то почему бы ей не творить их бритыми, бронными и даже обученными песнетворству? Если старая женщина Гуфа может совершать недоступное прочим, то почему бы Бездонной Мгле не уметь большего? Хватит, не надо, не хочу!
Леф задергался, заколотил пятками, будто капризный щенок-недоросток. Пусть сон, пусть что угодно, лишь бы избавиться, убежать от непосильных раздумий, более мучительных, чем тяжкая рана. Возившаяся в дальнем углу ведунья метнулась к парнишке, с силой притиснула его к ложу:
— Потерпи... Чуточку малую потерпи, вареву совсем недолго вызревать осталось...
— Плохо мне, Гуфа! — Леф не говорил — плакал, выл, будто мутные глаза его уже на Вечную Дорогу глядели. — Не хочу, не могу так... Без Ларды, без руки — огрызком никчемным... Ты жалостливая, добрая — помоги же, не лечи меня! Пусть засну навсегда, а? Хорошее-хорошее пусть приснится, а потом — навсегда... Помоги, помоги, пожалей!
Он осекся, увидав под выцветшими ресницами ведуньи отражение собственных слез. А старуха тихонько сказала:
— Не плачь, глупый, тебе жить надо. Для себя, для других... А ты что же? А ты решил, будто впереди ни добра, ни радостей... Зря. Все будет. Все. Даже самое лучшее.
— Правда?
— Правда. Ты верь мне, уж я-то знаю...
— И Ларда будет?
Гуфа, наверное, не расслышала, она очень старательно укрывала Лефовы ноги.
Леф выждал немного, потом спросил:
— А ты действительно знаешь, что еще будет хорошее?
— Да, — Гуфа оставила его и снова ушла возиться с закутанным в мех пахучим горшочком.
— А почему ты знаешь?
— Есть такое ведовство — узнавать людскую судьбу, — старуха говорила как-то слишком спокойно. — Я ведовала о тебе.
— Когда?
— Давно, еще зимой.
Леф сел, будто его за волосы вздернули.
— Так, значит, ты обо всем заранее знала?! Зачем же?..
— Зачем я не пыталась мешать случиться плохому? — все так же спокойно договорила Гуфа за подавившегося возмущенным выкриком парня. — Потому что пытаться можно, помешать — нет. Я же узнала, что все сложится не иначе, а так значит, что бы я ни делала, все сложится не иначе, а так, как узналось.
Леф зажмурился, обвалился на ложе. Если Гуфа сказала «нельзя», стало быть — нельзя. Вот, оказывается, почему мерещилась иногда виноватость в ее глазах...
— Расскажи, что случится дальше, — попросил он жалобно.
— Поверь, не надобно тебе это знать. — Ведунья, сопя, мешала в горшке чудодейственной тростинкой. — Не бывает добра, когда жизнь наперед ведома. Одно скажу: послушники тебя более донимать не станут. Они, трухлоголовые, вообразили, будто увечный ты ни к чему не годен. Только зря, ой как зря они это вообразили!..
— А суд-то чем закончился? — спохватился Леф.
— А ничем. Это дело вовсе пустое было. Никак бы мы с Нурдом не смогли доказать пакостное коварство Истовых. Уж чего, кажется, яснее — Амд ведь ростом не вышел, бешеные такими не бывают... И то Истовые вывернулись: никто-де знать не способен, что Бездонная решит сотворить. Захочет — бешеного маленьким сделает, захочет — самого Амда обратно в Мир из себя выпустит...
Леф снова едва не заплакал.
— Ну почему же так? Почему всегда можно выдумать ложь, которая кажется правдивее правды?!
Гуфа не ответила. Она тщательно отерла о подол чудодейственную тростинку, встала, осторожно держа в обеих ладонях совсем остывший горшок. Понимая, что пришла пора глотать усыпляющее варево, парень заторопился с вопросом:
— А такого вот, безрукого, станет меня Нурд витязному искусству учить?
В ответ ведунья улыбнулась устало и скорбно:
— Зачем же ты от меня домогался что с тобой будет, Леф? Ты ведь сам обо всем уже догадался... Не бойся, примет тебя Нурд на учение, только сперва на ноги подняться сумей. Пей вот да спи, хватит уже язык о зубы мочалить.
Вместо нового солнца удумала родиться скучная туманная морось, и трава поседела от множества холодных капель. А тучи с трудом волокли себя над самой землей, и поэтому зримая даль съежилась до десятка шагов — прочее было украдено неспешным падением мутной туманной серости.
Леф, невесть сколько дней безвылазно проведший в очажном угаре Гуфиной землянки, лишь с немалым трудом сумел устоять на ногах, когда опустился за его спиной отсырелый увесистый полог и пришлось вдохнуть подменившую собой воздух пронзительную чистую свежесть. И не сладить бы парню с закружившимся, норовящим встать дыбом Миром, если бы не хваткие Гуфины пальцы. И если бы не Гуфа, вряд ли удалось бы ему разыскать украденную туманом тропу к Гнезду Отважных. Тем более что прежде он и не видел ее никогда, тропу эту.
Старуха бережно вела Лефа за собой, как иногда пастухи уводят на весенние пастбища ослепших от зимней бескормицы круглорогов. Леф и впрямь походил на слепого. Полагаясь на Гуфу, он не глядел ни под ноги, ни вокруг — брел, то и дело оступаясь на склизких камнях, словно бы спал на ходу. В ничем не занятую голову лезли воспоминания о недавнем: слезливые причитания почти каждодневно появлявшейся в землянке Рахи; ее перебранка с Гуфой, не желавшей терпеть в своем и без того тесном жилище горы снеди, приволакиваемые ополоумевшей от горя женщиной... Сумрачное молчание Хона и Торка, их неловкие прикосновения, в которых смысла было куда больше, чем в иных пространных речах... Виноватые глаза вздыхающей Гуфы, мерзкий вкус снадобий, собственное привыкание к бестолковой легкости левой руки...
Путь был недолгим. Ведунья остановилась, и Леф, встряхнувшись, увидел перед собой нечто, принятое им сперва за крутой склон истрескавшейся замшелой скалы. Но это, конечно же, была осыпавшаяся стена древней обители Витязей. Гуфа как-то по-особому крикнула, приблизив к губам растопыренные пальцы. Не успели скатиться с дальних вершин глуховатые отголоски этого ее выкрика, как Нынешний Витязь Нурд объявился на гребне стены.
— Вот, привела тебе... — старухе трудно было орать, задрав голову. Не договорив, она схватилась за горло, раскашлялась. Леф глубоко вздохнул, будто готовился лезть в снеговую воду, и решился разлепить губы:
— Она ученика тебе привела, Нурд! Это меня то есть.
Витязь неторопливо перебрался через замшелые валуны, осторожно спустился по грозящему осыпаться склону. Ласково похлопав по спине все еще не способную говорить старуху, он подошел к Лефу вплотную, улыбнулся неожиданно и лукаво:
— Значит, ученик... Так ты думаешь, что мне пора покидать Мир?
— Ты не понял, Нурд... — Леф судорожно сглотнул — ему показалось вдруг, будто в горле провернулось что-то колючее. — Ты не понял. В Бездонную уйду я.
12
Над грустнеющим Миром белоснежными вершинами скальных хребтов нависла близость зимы. Морозная белизна с каждым днем сползала все ниже, подбираясь к прячущемуся в долинах людскому жилью, и неспешность ее приближения выдавала спокойную уверенность в беззащитности жертв.
В Галечную Долину зачастили бродячие менялы из Жирных Земель — еще одна примета близких холодов. Ведь Черноземелье богаче прочих мест не только обильно родящими огородами, но и прожорливыми едоками, а потому тамошние всегда стремились запасти к зиме как можно больше съестного, выменивая его где только возможно. Их не пугала даже дорога, из-за бесконечных дождей ставшая почти непроходимой.
Среди прочих заявился к подножию Лесистого Склона и тот бесстыжий меняла, что послужил причиной несчастья с Торковой дочерью. Никуда не сворачивая с езженной колеи, не трудясь даже предлагать что-либо редким по вечерней поре прохожим, он погнал измученное долгим и трудным путем вьючное прямиком к корчме — словно приехал одной только браги ради.
В тот вечер многие решились заглянуть к Кутю, чтобы обогреться изнутри и снаружи. На сломе осени, когда с огородов убрано все, кроме способной произрастать в морозы малости, настает время всяческих расчетов и возвращения всевозможных долгов. А где же сыщется лучшее место для подобных занятий, чем корчма? Да нигде. Долгие вдумчивые подсчеты, для которых зачастую не хватает пальцев и памяти; многогласный спокойный гомон; чадная духота, которая в собственной хижине злит, а здесь вроде бы хороша и кстати; Умощенный в удобной близости початый уже горшочек с истинной благодатью... И лица, лица вокруг — привычные, свои, человечьи, от созерцания которых заволакиваются слезами истинного умиления глаза возвратившихся из горного безлюдия пастухов — хранителей общинного стада... Хорошо! Вот такой-то прекрасный вечер перепакостил собравшемуся у Кутя обществу внезапно объявившийся в корчме меняла. Глупый был он, меняла этот. Ему бы после всего держаться от Галечной Долины как можно дальше, а он... Да еще удумал поставить себя чуть ли не победителем: вот, мол, что приключается с теми, кто меня обидеть решится! Я, мол, хоть кого под Высший Суд подведу! Нашел, чем и, главное, где куражиться, дурень трухлоголовый... Живущие в постоянной опасности привыкли стоять за своих общинников. Обычай, конечно, и поблизости от Бездонной уважаем и нерушим; решения Высших принимаются здесь беспрекословно; однако же разве означает это, что следует терпеливо любоваться наглой ухмылкой скотоподобного обидчика невызревших девок?! Так что все равно пришлось бы меняле последний раз покидать Галечную Долину во весь дух и с крепко побитой рожей, даже если бы не коротал тот вечер в корчме столяр Хон.
Хон пришел к Кутю не для дела и тем более не для драки (это ежели у кого повернется язык наименовать дракой стремительное избиение). Хону хотелось прополоскать бражным хмелем хворающую тоской душу. В иное время за этим можно было бы не ходить так далеко, а нынче... Вот именно: нынче. Прошлогоднюю брагу Раха сменяла у соседей на огородную всячину, новой же не заквасила вовсе: побоялась, что не хватит на зиму скудных запасов. Очень уж много снеди перетаскала она Гуфе, а позже и Нурду на прокормление Лефа (старуха с Витязем пытались убеждать, спорить, ругаться — не помогало). И по хозяйству Раха теперь управлялась куда хуже, чем прежде, все у нее не спорилось, все валилось из рук. Поэтому о браге, патоке и прочих излишествах пришлось на время забыть. Но хоть бы и водилось в доме хмельное, что с того проку? Пить одному, наедине с тягостными мыслями — это ведь только еще хуже станет. Зазвать же кого-нибудь возможности не было. Сосед Руш хворает, снова кашляет кровью, не до бражничания ему. А Торку предлагать такое не шевельнется язык. Страшным он стал, Торк, поседел, не глядит — зыркает мутно. И молчит. С тех пор как дочка его в Бездонную канула, кажется, трех слов подряд не сказал. Вечно в горах пропадает, но добычи почти что не приносит. В одну из подобных его отлучек выбравшегося на Лесистый Склон беззубого Устру насмерть пришибло как-то очень уж кстати обвалившееся трухлявое дерево.
Да, Тору худо сейчас. И Хону не легче. Торкова дочь сгинула, потерялась в Бездонной Мгле, и Хонову сыну скоро подойдет срок туда же кидаться. Вот так: скоро. Столяр-то надеялся, что Лефу долго обучаться придется — прочих Витязей по нескольку лет учили, а ведь одноруких среди них вроде до сих пор не бывало... Но Нурд говорит, будто Леф уже теперь его самого не хуже — это Гуфа, случайно зашедшая переждать дождь, рассказала такое. И еще рассказала, что скоро уже мальчонке срок подойдет.
Бешеный его разберет, почему оно этак получается. То ли и впрямь парень вовсе не таков, как прочие, то ли Нурд решил, что раз Лефа за себя оставлять не придется, то и стараться нечего... Только Нурд вряд ли на подобное скотство способен. Да и неважно это — не было еще случая, чтобы витязное искусство кому-нибудь помогло из Мглы воротиться.
Ну почему, почему даже не попытался Нурд отговорить, запретить парнишке выдуманную им глупость? Ведь глупость же! И Ларду не выручит, и сам сгинет не за древогрызью отрыжку... А может, не поздно еще? Может, умолить Нурда, чтоб сам уходил, а Лефа ремнями прикрутить к хижине, не пускать? Напрасная мысль. Жизнь к телу ремнем не привяжешь.
Потому-то Хон и не отважился Лефову затею ломать, что понял: все равно парень либо тоской себя изведет, либо вовсе... Как сестрица Лардина, легкой ей Дороги... Пусть уж лучше в Бездонную — вдруг да помилует, отпустит обратно? Верно, и Раха похоже думала, иначе бы мужниных запретов перечить парнишке боялась, как прошлогодних плевков. Раха... Хорошо, хоть она к колодцу отлучилась, не слыхала страшных Гуфиных слов...
Принесенная старой ведуньей новость и погнала Хона от враз опостылевшей работы в корчму. Да еще страх перед тем, что не сумеет он скрыть эту самую новость от Рахи, которая вот-вот вернется домой. Да еще внезапная муторная неприязнь к собственной хижине. Просторная хижина, крепкая, долговечная — сам ведь перестраивал... Умение, душу клал...
Зачем? Для кого? На их-то с Рахой век и худой берложки хватило бы. Забрезжило нынешним летом, что вот, может, Леф с Лардой... Что на вот этот сучок так и просится люльку подвесить... А теперь, похоже, несколько дней не пройдет, как Истовые объявят, будто Мгла милостиво дозволила парню владеть проклятым снаряжением (уж они-то медлить не станут, они-то знают, кому из Витязей нынче убираться из Мира). И все. Как в той песне Лефовой: «...и над могилами надежд...».
В узкий проем незавешенного оконца впархивали снежинки — впархивали и гибли, сожранные чадным пламенем трескучего факела. Леф следил за их медленным невесомым полетом с таким вниманием, словно важнее всего была теперь судьба этой мерзлой влаги, рожденной среди черноты ночного ненастного неба лишь затем, чтобы, провалившись сквозь похожую на лезвие обоюдоосторого ножа щель ветхой стены, умереть от тепла и скудного света. Но, может, и впрямь не было сейчас ничего важнее?
Где-то за спиной возится Нурд, полязгивает железом, вздыхает, двигает что-то увесистое. Тихо-тихо. Или напоминать о своем существовании не хочет, или просто он далеко — очень уж велика эта неуютная пещера, которую Прошлый Витязь называет чудным словом «зал». Смешно: Нурд — Прошлый Витязь. А Нынешним Витязем со вчерашнего дня стал Леф. Только это ненадолго.
Днем Истовые присылали сюда, к Гнезду Отважных, вестуна, и тот проорал под стеной, что свершилось, что Мгла дозволила брату-человеку Лефу наложить руку на сотворенное ею и сказать: «Отныне — мое». А еще возвестил посланник, будто до рождения нового солнца заявятся двое послушников на телеге, дабы везти одного из Витязей к Бездонной. Затемно повезут, укутанного в черное, — все, как велит обычай.
Обычай мудр. Кому из Витязей уходить — прошлому, нынешнему ли — это им самим решать надлежит. Те, кто обычай выдумывали, они все-таки предусмотреть догадались. Даже такую нелепость, что прошлый может остаться, а нынешний уйти. Сам. Собственной доброй волей. Воля, конечно, добрая и своя, но почему-то никак не получается заснуть. Наверное, просто жалко растранжирить на сон последнюю возможность сидеть, глядя на снежинки, на ночное окно, ощущать плечом промозглую сырость камня, пальцами — струганую прохладу лежащей на коленях виолы... Ощущать себя. Выдастся ли завтра такая возможность, ведомо одной только Мгле. Вот именно — Мгле.
И Нурд тоже не спит, мается. Нурд хороший. В тот день, когда Гуфа привела к нему увечного парня, Витязь (тогда еще просто Витязь, не Прошлый) сказал, глядя сверху вниз в Лефовы умоляющие глаза: «Не бойся. Ежели только ты сам себе помехой не станешь, то до стойкого холода я тебе все отдам, что умею». И он отдал все. Отдал и сумел заставить принять отданное, хотя Леф поначалу действительно крепко мешал и ему, и себе.
За недолгую Лефову жизнь в этом Мире многие учили его разным разностям, но никто еще не пытался учить так, как Нурд. Витязь не втолковывал, не показывал, он говорил: делай. И часто уходил, словно ему безразлично было, выполняет ли парень то, что велено.
Прыгать на одной ноге взад-вперед по заваленной битым камнем площадке, пока от изнеможения не потемнеет в глазах. Когда потемнеет — прыгать на другой.
С маху валиться на щебень — спиной, животом, боком — как угодно, только чтобы с маху и не ушибаясь.
Тяжеленной дубиной попадать по не то перьям, не то пушинкам каким-то, летящим из подвешенного на ветру дырявого мешка, пока этот самый мешок не опустеет. Если чаще промахивался, чем попадал (если ты сам считаешь, что чаще промахивался, чем попадал), — наполнить мешок вновь.
Той же дубиной отбивать крохотные камушки, которые внезапно швыряет в тебя нелепый твой учитель — швыряет и вскрикивает: «Середина! Конец! Рукоять!» Прежде чем он угомонится, ты либо с голоду околеешь, либо поперек себя извернешься, чтобы отбивать каждый из этих ненавистных камней именно той частью дубины, какой приказано.
Напялить на культю почти доверху забитый песком узкогорлый горшок и выделывать им те же глупости с пухом и камешками.
А после всего этого драться с Нурдом, с умелым здоровым мужиком Нурдом, у которого две стремительные руки и в каждой зажата палка.
От тягостного непонимания Лефу хотелось бесноваться и выть. Временами мнилось ему, что Нурд решил показать, насколько несбыточно желание однорукого дурня сделаться Витязем. Или по внезапно открывшейся черствости души он просто измывается над увечным? Или (что вернее всего) вознамерился невыносимыми сложностями отвратить приятелева сынка от смертельной затеи?
Чем дольше мытарил себя Леф подобными домыслами, тем сильнее озлялся, тем чаще срывалось с его кривящихся губ угрюмое «не могу» в ответ на Нурдовы изощренные выдумки. Слыша такое, Витязь не бранился, не пытался принуждать, уговаривать. Он просто вовсе переставал замечать парня, пока тот, хрипя от ярости, не принимался выполнять назначенное. Лишь однажды, когда вконец изнемогший от безуспешных попыток разогнуть скрученную узлом бронзовую полоску Леф повалился на землю с громким надрывным плачем, Нурд хмуро сказал:
— При встрече с бешеным покажи ему свою культю и заплачь. Думаешь, пожалеет? Вставай и делай, пока не сделаешь.
Леф обернул к нему мокрое лицо:
— Ведь это же нельзя, никак нельзя сделать такое одной рукой! Ну зачем же ты?..
— Я обещал учить тебя витязному искусству, а не считать твои руки, — Нурд устало вздохнул. — Вставай. Земля нынче холодная, захвораешь.
Но Леф не вставал. Он только задергался, съежился, словно впрямь знобило его, и вдруг почти спокойно сказал:
— Ты плохо учишь, неправильно. Иначе надо. Витязь удивленно и чуть насмешливо заломил бровь:
— А иначе — это как?
Парнишка молчал, супился, глядел в сторону. Нурд выждал несколько мгновений, потом подхватил его под мышки и осторожно поставил на ноги.
— У меня надобность объявилась в Несметные Хижины съездить. Дней на пять, но, может, и скорей обернусь. Пока меня не будет, станешь сам себя учить. Понял?
Леф уже досадовал, что вздумал говорить Нурду обидное, но ведь сказанное не запихнешь обратно в несдержанный рот! Хороший же подарок Витязю достался: ревет, будто щенок-недоросток, да еще после такого позора поучать осмеливается... А Нурд вроде и не обиделся. Разговаривает, смотрит по-доброму — это вместо того, чтоб объедку противному на пакостном его языке узлов навязать или вовсе прогнать за нахальство. Плохо...
От понимания собственной вины и никчемности Леф надулся еще сильнее. Оно даже не ответил Нурду, лишь кивнул угрюмо: понял, мол. Витязь согнутым пальцем отер с парнишкиных щек грязь и подсыхающие слезы, потянул за плечо:
— Ну-ка, пошли.
Идти пришлось недалеко — в зал, в тот его угол, где хранились проклятые клинки и доспехи. Считанные оконца скудно цедили белый ленивый свет, от очага тянуло уютным дымком... Лефу, успевшему с недавнего утра так вымотаться, что и на целый день бы хватило, сразу же захотелось спать. Он с тоской глянул туда, где под недальней стеной валялась облезлая шкура — его здешнее ложе, — но тут Нурд принялся разворачивать кожаные тюки, под пальцами его заиграли тусклые холодные блики, и парнишка мгновенно забыл обо всем, кроме вымазанного круглорожьим жиром железа. А Витязь коротко взглядывал через плечо, щурился добродушно:
— Смотришь? Смотри. Отберешь себе что захочешь и, пока я не вернусь, будешь учиться. Когда вернусь, драться станем. Одолеешь меня — я к тебе в ученики попрошусь и всему Миру в этом признаюсь. Ну а уж если я тебя одолею, то будешь постигать мастерство по-моему. Уразумел, что ли? Вот и ладно. Да ты не стой, как жердь на меже, ты подходи, потрогай, к руке примерь. Только сперва... — Нурд, пряча улыбку, принялся вытирать о накидку залоснившиеся ладони. — Сперва вернись-ка наружу да узел бронзовый развяжи. А то хуже нет, чем недоделанную работу забросить, — это Хон, отец твой, всегда говорит такое, когда приходится пораненных бешеных добивать.
Быстрее чем за пять дней Витязю обернуться не удалось. Восемь солнц родились и умерли, прежде чем он возвратился. Восемь. Леф за это время вконец извелся. Уже на второй день Нурдова отсутствия ему стало мерещиться, будто всю воинскую мудрость он превзошел и нечего больше дожидаться здесь, в изувеченных собственной древней тяжестью стенах Гнезда Отважных. Каждый растранжиренный им на пустое безделье миг подл, потому что в безжалостной мгле, в лишенном пределов нездешнем мире, который сочится злом, — там Ларда. И если она жива, то каждый миг может оказаться мигом ее мучений и гибели.
Пережитые уже не раз и не десять, мысли эти почти сумел вымести из Лефовой головы Нурд, но теперь они возвратились — мутные, прилипчивые, прогрызающие сердце тупой бесконечной болью. Снова стало казаться, что напрасной была, затея обучаться витязному мастерству, что надо было сразу, едва оправившись, торопиться следом за Лардой. Да, торопиться! Слабому, хворому, непривычному к однорукости своей — да, да, да! Какой прок от запоздалой сноровки, для чего нужна сила, которой некого защищать?!
Теперь трудно сказать, почему Леф все-таки не решился на самовольный уход. Может, где-то в глубине его измаявшейся души тлела еще надежда на невозможное? Никто не сможет ответить наверняка, и сам Леф — тем более. Тянулись дни; одно за другим умирали уже по-зимнему слабосильные солнца, а он так и не смог выдумать ничего умнее, чем следовать давнему отцовскому наставлению: «Когда не знаешь, как поступить, поступай как велено старшими».
В Галечную Долину зачастили бродячие менялы из Жирных Земель — еще одна примета близких холодов. Ведь Черноземелье богаче прочих мест не только обильно родящими огородами, но и прожорливыми едоками, а потому тамошние всегда стремились запасти к зиме как можно больше съестного, выменивая его где только возможно. Их не пугала даже дорога, из-за бесконечных дождей ставшая почти непроходимой.
Среди прочих заявился к подножию Лесистого Склона и тот бесстыжий меняла, что послужил причиной несчастья с Торковой дочерью. Никуда не сворачивая с езженной колеи, не трудясь даже предлагать что-либо редким по вечерней поре прохожим, он погнал измученное долгим и трудным путем вьючное прямиком к корчме — словно приехал одной только браги ради.
В тот вечер многие решились заглянуть к Кутю, чтобы обогреться изнутри и снаружи. На сломе осени, когда с огородов убрано все, кроме способной произрастать в морозы малости, настает время всяческих расчетов и возвращения всевозможных долгов. А где же сыщется лучшее место для подобных занятий, чем корчма? Да нигде. Долгие вдумчивые подсчеты, для которых зачастую не хватает пальцев и памяти; многогласный спокойный гомон; чадная духота, которая в собственной хижине злит, а здесь вроде бы хороша и кстати; Умощенный в удобной близости початый уже горшочек с истинной благодатью... И лица, лица вокруг — привычные, свои, человечьи, от созерцания которых заволакиваются слезами истинного умиления глаза возвратившихся из горного безлюдия пастухов — хранителей общинного стада... Хорошо! Вот такой-то прекрасный вечер перепакостил собравшемуся у Кутя обществу внезапно объявившийся в корчме меняла. Глупый был он, меняла этот. Ему бы после всего держаться от Галечной Долины как можно дальше, а он... Да еще удумал поставить себя чуть ли не победителем: вот, мол, что приключается с теми, кто меня обидеть решится! Я, мол, хоть кого под Высший Суд подведу! Нашел, чем и, главное, где куражиться, дурень трухлоголовый... Живущие в постоянной опасности привыкли стоять за своих общинников. Обычай, конечно, и поблизости от Бездонной уважаем и нерушим; решения Высших принимаются здесь беспрекословно; однако же разве означает это, что следует терпеливо любоваться наглой ухмылкой скотоподобного обидчика невызревших девок?! Так что все равно пришлось бы меняле последний раз покидать Галечную Долину во весь дух и с крепко побитой рожей, даже если бы не коротал тот вечер в корчме столяр Хон.
Хон пришел к Кутю не для дела и тем более не для драки (это ежели у кого повернется язык наименовать дракой стремительное избиение). Хону хотелось прополоскать бражным хмелем хворающую тоской душу. В иное время за этим можно было бы не ходить так далеко, а нынче... Вот именно: нынче. Прошлогоднюю брагу Раха сменяла у соседей на огородную всячину, новой же не заквасила вовсе: побоялась, что не хватит на зиму скудных запасов. Очень уж много снеди перетаскала она Гуфе, а позже и Нурду на прокормление Лефа (старуха с Витязем пытались убеждать, спорить, ругаться — не помогало). И по хозяйству Раха теперь управлялась куда хуже, чем прежде, все у нее не спорилось, все валилось из рук. Поэтому о браге, патоке и прочих излишествах пришлось на время забыть. Но хоть бы и водилось в доме хмельное, что с того проку? Пить одному, наедине с тягостными мыслями — это ведь только еще хуже станет. Зазвать же кого-нибудь возможности не было. Сосед Руш хворает, снова кашляет кровью, не до бражничания ему. А Торку предлагать такое не шевельнется язык. Страшным он стал, Торк, поседел, не глядит — зыркает мутно. И молчит. С тех пор как дочка его в Бездонную канула, кажется, трех слов подряд не сказал. Вечно в горах пропадает, но добычи почти что не приносит. В одну из подобных его отлучек выбравшегося на Лесистый Склон беззубого Устру насмерть пришибло как-то очень уж кстати обвалившееся трухлявое дерево.
Да, Тору худо сейчас. И Хону не легче. Торкова дочь сгинула, потерялась в Бездонной Мгле, и Хонову сыну скоро подойдет срок туда же кидаться. Вот так: скоро. Столяр-то надеялся, что Лефу долго обучаться придется — прочих Витязей по нескольку лет учили, а ведь одноруких среди них вроде до сих пор не бывало... Но Нурд говорит, будто Леф уже теперь его самого не хуже — это Гуфа, случайно зашедшая переждать дождь, рассказала такое. И еще рассказала, что скоро уже мальчонке срок подойдет.
Бешеный его разберет, почему оно этак получается. То ли и впрямь парень вовсе не таков, как прочие, то ли Нурд решил, что раз Лефа за себя оставлять не придется, то и стараться нечего... Только Нурд вряд ли на подобное скотство способен. Да и неважно это — не было еще случая, чтобы витязное искусство кому-нибудь помогло из Мглы воротиться.
Ну почему, почему даже не попытался Нурд отговорить, запретить парнишке выдуманную им глупость? Ведь глупость же! И Ларду не выручит, и сам сгинет не за древогрызью отрыжку... А может, не поздно еще? Может, умолить Нурда, чтоб сам уходил, а Лефа ремнями прикрутить к хижине, не пускать? Напрасная мысль. Жизнь к телу ремнем не привяжешь.
Потому-то Хон и не отважился Лефову затею ломать, что понял: все равно парень либо тоской себя изведет, либо вовсе... Как сестрица Лардина, легкой ей Дороги... Пусть уж лучше в Бездонную — вдруг да помилует, отпустит обратно? Верно, и Раха похоже думала, иначе бы мужниных запретов перечить парнишке боялась, как прошлогодних плевков. Раха... Хорошо, хоть она к колодцу отлучилась, не слыхала страшных Гуфиных слов...
Принесенная старой ведуньей новость и погнала Хона от враз опостылевшей работы в корчму. Да еще страх перед тем, что не сумеет он скрыть эту самую новость от Рахи, которая вот-вот вернется домой. Да еще внезапная муторная неприязнь к собственной хижине. Просторная хижина, крепкая, долговечная — сам ведь перестраивал... Умение, душу клал...
Зачем? Для кого? На их-то с Рахой век и худой берложки хватило бы. Забрезжило нынешним летом, что вот, может, Леф с Лардой... Что на вот этот сучок так и просится люльку подвесить... А теперь, похоже, несколько дней не пройдет, как Истовые объявят, будто Мгла милостиво дозволила парню владеть проклятым снаряжением (уж они-то медлить не станут, они-то знают, кому из Витязей нынче убираться из Мира). И все. Как в той песне Лефовой: «...и над могилами надежд...».
В узкий проем незавешенного оконца впархивали снежинки — впархивали и гибли, сожранные чадным пламенем трескучего факела. Леф следил за их медленным невесомым полетом с таким вниманием, словно важнее всего была теперь судьба этой мерзлой влаги, рожденной среди черноты ночного ненастного неба лишь затем, чтобы, провалившись сквозь похожую на лезвие обоюдоосторого ножа щель ветхой стены, умереть от тепла и скудного света. Но, может, и впрямь не было сейчас ничего важнее?
Где-то за спиной возится Нурд, полязгивает железом, вздыхает, двигает что-то увесистое. Тихо-тихо. Или напоминать о своем существовании не хочет, или просто он далеко — очень уж велика эта неуютная пещера, которую Прошлый Витязь называет чудным словом «зал». Смешно: Нурд — Прошлый Витязь. А Нынешним Витязем со вчерашнего дня стал Леф. Только это ненадолго.
Днем Истовые присылали сюда, к Гнезду Отважных, вестуна, и тот проорал под стеной, что свершилось, что Мгла дозволила брату-человеку Лефу наложить руку на сотворенное ею и сказать: «Отныне — мое». А еще возвестил посланник, будто до рождения нового солнца заявятся двое послушников на телеге, дабы везти одного из Витязей к Бездонной. Затемно повезут, укутанного в черное, — все, как велит обычай.
Обычай мудр. Кому из Витязей уходить — прошлому, нынешнему ли — это им самим решать надлежит. Те, кто обычай выдумывали, они все-таки предусмотреть догадались. Даже такую нелепость, что прошлый может остаться, а нынешний уйти. Сам. Собственной доброй волей. Воля, конечно, добрая и своя, но почему-то никак не получается заснуть. Наверное, просто жалко растранжирить на сон последнюю возможность сидеть, глядя на снежинки, на ночное окно, ощущать плечом промозглую сырость камня, пальцами — струганую прохладу лежащей на коленях виолы... Ощущать себя. Выдастся ли завтра такая возможность, ведомо одной только Мгле. Вот именно — Мгле.
И Нурд тоже не спит, мается. Нурд хороший. В тот день, когда Гуфа привела к нему увечного парня, Витязь (тогда еще просто Витязь, не Прошлый) сказал, глядя сверху вниз в Лефовы умоляющие глаза: «Не бойся. Ежели только ты сам себе помехой не станешь, то до стойкого холода я тебе все отдам, что умею». И он отдал все. Отдал и сумел заставить принять отданное, хотя Леф поначалу действительно крепко мешал и ему, и себе.
За недолгую Лефову жизнь в этом Мире многие учили его разным разностям, но никто еще не пытался учить так, как Нурд. Витязь не втолковывал, не показывал, он говорил: делай. И часто уходил, словно ему безразлично было, выполняет ли парень то, что велено.
Прыгать на одной ноге взад-вперед по заваленной битым камнем площадке, пока от изнеможения не потемнеет в глазах. Когда потемнеет — прыгать на другой.
С маху валиться на щебень — спиной, животом, боком — как угодно, только чтобы с маху и не ушибаясь.
Тяжеленной дубиной попадать по не то перьям, не то пушинкам каким-то, летящим из подвешенного на ветру дырявого мешка, пока этот самый мешок не опустеет. Если чаще промахивался, чем попадал (если ты сам считаешь, что чаще промахивался, чем попадал), — наполнить мешок вновь.
Той же дубиной отбивать крохотные камушки, которые внезапно швыряет в тебя нелепый твой учитель — швыряет и вскрикивает: «Середина! Конец! Рукоять!» Прежде чем он угомонится, ты либо с голоду околеешь, либо поперек себя извернешься, чтобы отбивать каждый из этих ненавистных камней именно той частью дубины, какой приказано.
Напялить на культю почти доверху забитый песком узкогорлый горшок и выделывать им те же глупости с пухом и камешками.
А после всего этого драться с Нурдом, с умелым здоровым мужиком Нурдом, у которого две стремительные руки и в каждой зажата палка.
От тягостного непонимания Лефу хотелось бесноваться и выть. Временами мнилось ему, что Нурд решил показать, насколько несбыточно желание однорукого дурня сделаться Витязем. Или по внезапно открывшейся черствости души он просто измывается над увечным? Или (что вернее всего) вознамерился невыносимыми сложностями отвратить приятелева сынка от смертельной затеи?
Чем дольше мытарил себя Леф подобными домыслами, тем сильнее озлялся, тем чаще срывалось с его кривящихся губ угрюмое «не могу» в ответ на Нурдовы изощренные выдумки. Слыша такое, Витязь не бранился, не пытался принуждать, уговаривать. Он просто вовсе переставал замечать парня, пока тот, хрипя от ярости, не принимался выполнять назначенное. Лишь однажды, когда вконец изнемогший от безуспешных попыток разогнуть скрученную узлом бронзовую полоску Леф повалился на землю с громким надрывным плачем, Нурд хмуро сказал:
— При встрече с бешеным покажи ему свою культю и заплачь. Думаешь, пожалеет? Вставай и делай, пока не сделаешь.
Леф обернул к нему мокрое лицо:
— Ведь это же нельзя, никак нельзя сделать такое одной рукой! Ну зачем же ты?..
— Я обещал учить тебя витязному искусству, а не считать твои руки, — Нурд устало вздохнул. — Вставай. Земля нынче холодная, захвораешь.
Но Леф не вставал. Он только задергался, съежился, словно впрямь знобило его, и вдруг почти спокойно сказал:
— Ты плохо учишь, неправильно. Иначе надо. Витязь удивленно и чуть насмешливо заломил бровь:
— А иначе — это как?
Парнишка молчал, супился, глядел в сторону. Нурд выждал несколько мгновений, потом подхватил его под мышки и осторожно поставил на ноги.
— У меня надобность объявилась в Несметные Хижины съездить. Дней на пять, но, может, и скорей обернусь. Пока меня не будет, станешь сам себя учить. Понял?
Леф уже досадовал, что вздумал говорить Нурду обидное, но ведь сказанное не запихнешь обратно в несдержанный рот! Хороший же подарок Витязю достался: ревет, будто щенок-недоросток, да еще после такого позора поучать осмеливается... А Нурд вроде и не обиделся. Разговаривает, смотрит по-доброму — это вместо того, чтоб объедку противному на пакостном его языке узлов навязать или вовсе прогнать за нахальство. Плохо...
От понимания собственной вины и никчемности Леф надулся еще сильнее. Оно даже не ответил Нурду, лишь кивнул угрюмо: понял, мол. Витязь согнутым пальцем отер с парнишкиных щек грязь и подсыхающие слезы, потянул за плечо:
— Ну-ка, пошли.
Идти пришлось недалеко — в зал, в тот его угол, где хранились проклятые клинки и доспехи. Считанные оконца скудно цедили белый ленивый свет, от очага тянуло уютным дымком... Лефу, успевшему с недавнего утра так вымотаться, что и на целый день бы хватило, сразу же захотелось спать. Он с тоской глянул туда, где под недальней стеной валялась облезлая шкура — его здешнее ложе, — но тут Нурд принялся разворачивать кожаные тюки, под пальцами его заиграли тусклые холодные блики, и парнишка мгновенно забыл обо всем, кроме вымазанного круглорожьим жиром железа. А Витязь коротко взглядывал через плечо, щурился добродушно:
— Смотришь? Смотри. Отберешь себе что захочешь и, пока я не вернусь, будешь учиться. Когда вернусь, драться станем. Одолеешь меня — я к тебе в ученики попрошусь и всему Миру в этом признаюсь. Ну а уж если я тебя одолею, то будешь постигать мастерство по-моему. Уразумел, что ли? Вот и ладно. Да ты не стой, как жердь на меже, ты подходи, потрогай, к руке примерь. Только сперва... — Нурд, пряча улыбку, принялся вытирать о накидку залоснившиеся ладони. — Сперва вернись-ка наружу да узел бронзовый развяжи. А то хуже нет, чем недоделанную работу забросить, — это Хон, отец твой, всегда говорит такое, когда приходится пораненных бешеных добивать.
Быстрее чем за пять дней Витязю обернуться не удалось. Восемь солнц родились и умерли, прежде чем он возвратился. Восемь. Леф за это время вконец извелся. Уже на второй день Нурдова отсутствия ему стало мерещиться, будто всю воинскую мудрость он превзошел и нечего больше дожидаться здесь, в изувеченных собственной древней тяжестью стенах Гнезда Отважных. Каждый растранжиренный им на пустое безделье миг подл, потому что в безжалостной мгле, в лишенном пределов нездешнем мире, который сочится злом, — там Ларда. И если она жива, то каждый миг может оказаться мигом ее мучений и гибели.
Пережитые уже не раз и не десять, мысли эти почти сумел вымести из Лефовой головы Нурд, но теперь они возвратились — мутные, прилипчивые, прогрызающие сердце тупой бесконечной болью. Снова стало казаться, что напрасной была, затея обучаться витязному мастерству, что надо было сразу, едва оправившись, торопиться следом за Лардой. Да, торопиться! Слабому, хворому, непривычному к однорукости своей — да, да, да! Какой прок от запоздалой сноровки, для чего нужна сила, которой некого защищать?!
Теперь трудно сказать, почему Леф все-таки не решился на самовольный уход. Может, где-то в глубине его измаявшейся души тлела еще надежда на невозможное? Никто не сможет ответить наверняка, и сам Леф — тем более. Тянулись дни; одно за другим умирали уже по-зимнему слабосильные солнца, а он так и не смог выдумать ничего умнее, чем следовать давнему отцовскому наставлению: «Когда не знаешь, как поступить, поступай как велено старшими».