Страница:
— Дурень, — неприязненно сказал верзила. — Тебе кто это позволял трепыхаться?
В следующий миг короткий удар рукоятью топора вернул будущего обитателя ниргуанской колонии в состояние полного умиротворения.
Крун сунул под мышку свое жуткое орудие, наклонился, приподнял утратившего сознание дебошира, но почему-то сразу уложил его обратно на пол. Укоризненно ворча, достойный вышибала направился к Тиру. Тот лежал на спине, запрокинув окровавленное лицо; на его приоткрытых губах медленно вздувались и лопались багровые пузыри. Крун покосился на Нора, буркнул:
— Зря так валяться оставил. У него полная пасть кровищи, захлебнуться может. Эх-хе, учишь вас, учишь...
С тяжким вздохом вышибала перекатил хрипящего Тира на живот, за ноги проволок к выходу.
— Ишь, до чего увесистый... Какая ж это хвороба его рожала-выкармливала нам на загривок?!
Крун перевалил бесчувственное тело быкообразного человека через порог, потом вытащил туда же его приятеля и принялся командовать невесть когда успевшими столпиться зеваками, отряжая одних за квартальным, других — на Торжище, где всегда околачиваются рейтарские патрули. Возражений слышно не было: дядюшку Круна в Припортовье уважали.
Нор почти не интересовался происходящим — он боролся с собой. Парню очень хотелось куда-нибудь прилечь, но Рюни и ее батюшка поглядывали на него с таким восхищением, что любое проявление слабости казалось совершенно немыслимым. Нор даже поймал себя на вовсе дурацкой мысли: жаль, что удалось отделаться лишь ссадинами да порезами. Окажись хоть одна из полученных ран серьезной, сейчас можно было бы развалиться прямо на полу и даже позволить себе такую роскошь, как стоны. А Рюни, наверное, с плачем хлопотала бы над ним, стараясь облегчить страдания своего верного защитника...
Проведай о подобных сокровенных мечтаниях орденский трибунал, так не миновать бы Нору к граничному возрасту повторного отлучения. Впрочем, кто-то из обессмертивших свое имя песнетворцев совершенно справедливо заметил: «Влюбленный отличен от обычного идиота всего лишь тем, что способен осознать всю бездонную глубину своего идиотизма — и то не как правило». Витиевато выражались старинные творцы песнопений, ни единого слова попросту сказать не умели, однако справедливость большинства их суждений оспаривать трудно...
Вялые неуместные мысли трепыхались в мозгу, словно полудохлые мальки в обмелевшем садке, и парень вдруг понял, что Рюни придется-таки ухаживать за обессилевшим раненым. И непослушные мысли, и усиливающаяся дрожь в разбитых коленях, и временами захлестывающая горло вязкая тошнота — всему этому причина вовсе не запоздалый страх. Порезы на левой руке сгоряча показались пустячными, но не подсыхают они, сочатся себе и сочатся красненьким — левую полу куртки уже хоть выжимай.
Нор проснулся от жажды, но долго не мог решиться протянуть руку к стоящему поблизости молочному кувшинчику. Нет-нет, парень совершенно не чувствовал прежней слабости, просто очень уж хорошо и уютно было лежать. Боль ушла почти вся, оставила от себя самую малость. Ровно столько оставила, чтобы напоминать, как досаждала раньше, и заставить ценить нынешнюю свою кротость. Нор оценил. Никчемные с виду ранки оказались глубокими, в них набилось много мелких глиняных осколков, и призванный хозяином лекарь долго ковырялся в кровавом месиве длинной стальной иглой, нудно бормоча: «Терпи, сиди смирно... Все уже, все... Терпи...» Парень, может, и сам хотел бы сидеть смирно, только ведь не получалось! А тут еще Рюни... Неужели трудно было уйти, занятие какое-нибудь себе выдумать? Так нет же, сидела над душой, таращилась, переживала... Нор сквозь слезы видел ее дрожащий подбородок, глаза, которые сделались круглее стаканных донышек, — видел и отчаянно старался совладать со своим трепыхающимся телом. Но старина Крун, которому врачеватель велел удерживать раненого силой, все равно обливался потом и надсадно сопел, а хрусту стиснутых зубов никак не удавалось заглушить стоны и вскрики. Позор...
Потом, когда наконец окончился этот кошмар, Нор получил нежданную компенсацию за перенесенные боль и стыд. Пока взопревший лекарь накладывал на кровоточащие раны лоскуты липкой ткани, Рюни подошла вплотную и медленно, не стыдясь родительских взглядов, сжала ладошками щеки ошалевшего парня. Кроме названной при свидетелях жены или невесты, лишь мать могла бы позволить себе такое, только вряд ли Рюни намеревалась объявлять Нора своим ребенком.
Нору очень хотелось поверить в очевидность негаданно сбывающихся надежд, но мешало выражение девичьих глаз. Виноватыми были эти глаза, жалеющими — и не более.
Откровенный разговор пришлось отложить — не затевать же выяснение отношений в присутствии родителей Рюни и вовсе посторонних людей! А тут еще, как на грех, Нора одолела внезапная сонливость — сказались-таки усталость, боль и всевозможные переживания. Последнее, что запомнилось парню — это лекарские наставления, адресованные, очевидно, Круну и Сатимэ: «Несите в постель. И ни в коем случае не беспокоить, слышите?»
Нор осторожно сел, потом встал на ноги, держась за спинку кровати. Можно было бы, не держаться: слабость действительно пропала, и только свирепая жажда мешала парню чувствовать себя вполне сносно. Но жажда — это беда поправимая. Глиняное горлышко кувшина будто специально лепили именно для губ Нора, молоко оказалось холодным, слегка подсоленным, словом, парень и мигнуть не успел, как в кувшине осталась лишь звонкая пустота. А пить хотелось по-прежнему, к тому же сразу проявилась еще одна трудновыносимая потребность из тех, которые совершенно невозможно утолять в жилых помещениях. Нор поспешно оделся и вышел.
Сумерки — штука обманчивая. Мертвая тишина в распивочном зале, многочисленные запоры на дверях, ведущих во внутренний дворик... Или произошло что-то небывалое, или сейчас не вечер, а глубокая ночь. Последняя из догадок больше походила на правду: в случае какого-нибудь несчастья коридоры и лестницы вряд ли были бы так безлюдны. Ладно, к чему эти гадания на рыбьей печенке? Похоже, не похоже... Открой дверь да глянь. Все равно ведь выходить собрался.
Снаружи действительно была ночь — прозрачная, на удивление светлая. Квадратик, вырезанный из неба глухими стенами, кишел звездами, но глянувший вверх Нор поначалу их не заметил. Парня ослепила луна, напоминавшая иззубренный в схватках, но вновь начищенный и отполированный гвардейский бронзовый щит. А рядом с огромным лунным диском сияли еще два, поменьше и поровнее, — точь-в-точь новенькие монетки, только что без вычеканенных адмиральских девизов. Вот это да! Ночь Крабьего Оцепенения... Всего лишь раз в году полная луна и оба Крабьих фонарика одновременно появляются в небе, и уж совсем редко такая ночь бывает безоблачной. Когда подобная редкость все же случается, берега темнеют от скопищ выбравшихся из моря крабов. Легиарды многоногих тварей коченеют в недоступном пониманию столбняке, созерцая диковинную небесную иллюминацию. Их можно спокойно брать руками, можно сгребать лопатами или есть живьем — ни один даже не шевельнется. Беспомощностью крабов вовсю пользуются птицы и всяческое зверье, но люди опасаются даже случайно наступить на них. Причинить крабу вред в Ночь Оцепенения — верный способ накликать на себя скорые бедствия. Это куда хуже, чем сметать пыль собачьим хвостом или прикоснуться к уху нищего в полдень. А еще говорят, что если, глядя на луну и фонарики, загадать свое самое сокровенное желание, то оно непременно сбудется. Только сперва нужно сказать какие-то чародейственные слова...
— Крабы ждут на берегу, ждут всю ночь; просят вас меня услышать, помочь; если вас моя не тронет беда, крабам с места не сойти никогда!
Это было сказано где-то очень близко, невнятной скороговоркой, а потом тот же голос (то ли девичий, то ли детский) забормотал что-то неразборчивое. Через несколько мгновений после того, как смолк захлебывающийся шепот, хрипловатый юношеский басок спросил тоскливо:
— Думаешь, сбудется?
— Да...
И стало тихо, только время от времени кто-то вздыхал — безрадостно так, протяжно.
Нор огляделся, но ничего не увидел. Странно. Светло почти как днем, и прятаться тут вроде бы негде. Только вспучившийся посреди двора невысокий сруб ледника может служить каким-то подобием укрытия... Ну да, так и есть. Что-то шевельнулось над дальней стеной сруба и тут же исчезло. Похоже, будто приподнял голову человек, сидящий под этой самой стеной прямо на земле. А еще похоже, что он там сидит не один. Наверное, кто-то из слуг дядюшки Сатимэ жертвует сном ради душевной беседы. И правильно — в такую ночь спать грешно.
Стараясь не вспугнуть печальную парочку, Нор прокрался вдоль заваленной дровами стены к интересовавшему его чуланчику (хвала Ветрам, двери почти не скрипели — ни та, в которую вышел, ни та, в которую вошел).
Он уже возвращался, когда первый голос — конечно же, девичий, а не детский — сказал:
— Он не осудит, поймет. — Короткое молчание, и снова — Обязательно поймет. Я знаю Нора: он не захочет себе счастья ценой моего. Он добрый, хороший.
Ого! Разговор-то, оказывается, интересный! Парень замер, боясь дышать. Приятно, конечно, когда называют хорошим и добрым, но не худо бы узнать, за что ты так назван и кем. Хотя «кем» — это уже, кажется, ясно...
— Ни тебе, ни мне он никогда не делал зла — только наоборот, — мрачно произнес сиплый басок, и Нор едва не вскрикнул, узнав голос своего соседа по школьной келье. — А я... Зря они не пустили меня с переселенцами! Ты бы опять привыкла... К нему, как раньше.
— Перестань! Я так не хочу, не хочу привыкать! Он сам не захочет, если по привычке! — Девушка говорила почти зло, срываясь на вскрики, и понявший все до конца Нор бросился прочь от этих узнанных голосов, от того страшного, непоправимого, что сулил ему подслушанный разговор.
Он опомнился уже у себя в комнате. Собственно, «опомнился» — неудачное слово. Опомниться Нору предстояло очень не скоро, если предстояло вообще. Он бродил из угла в угол, пиная скудную мебель, давясь отчаянием и мутной злобой невесть на кого и за что. Злиться действительно было не на кого; разве что на самого себя, да и то поздно, а значит — глупо. Все. Отчалила лодочка. Отчалила, не вернется. Можно колотиться мордой об стенку, можно убить кого-нибудь, спалить дом — что угодно можно натворить, и только одно не получится: исправить. Отчалила лодочка. Не вернешь.
Злоба сменилась стыдом, потому что все-таки не удалось отвертеться от никчемных мыслишек: «С двумя руками небось был хорош, двурукого небось привечала... А как только...» (Несправедливо же, подло! Ни при чем здесь увечье твое, дурень ты!) «Я ради нее... А она...» (А что она? Кто за тобой в Прорву полез? И это после того, как ты ее на свою поганую Школу сменял. Ну, чего молчишь?! Ведь сменял же!) «Крело-то, Крело! Еще другом назывался, песья отрыжка... Воспользовался мигом, отнял, украл...» (Да не он украл — ты, идиот, пробросался! За что его такими словами?! За то, что ради твоего драгоценного спокойствия хотел на Ниргу сбежать! Сам ты хуже собаки — та хоть хвостом вилять умеет, а ты только облаивать да кусаться!)
Нор добрался до кровати, сел, тяжело уставился на укутанную тряпицей культю. На желтоватом стираном полотне четко проступали пока еще крохотные алые пятнышки. Допрыгался... Задел, что ли, во время беготни да метаний по комнате? Мог и задеть.
Парень снова почувствовал себя плохо: разболелась голова, в горле принялась ворочаться горькая дрянь... Еще немного, и опять придется звать лекаря. Звать? Ну уж нет! Лучше тихонько помереть в этой комнате-конуренке, чем снова ловить на себе жалостные взгляды Рюни.
Помереть... А собственно, ради чего теперь стоит жить? Что у тебя осталось? Пьяные шакальи морды, которые надобно бить ради неприкосновенности чужого добра? Изо дня в день, до старости, пока не вышвырнут за ненадобностью или (что еще хуже) оставят дармоедом-приживальщиком в память былых заслуг. Ты и не знал, а будущее уже давно поглядывало на тебя сонными глазками почтенного старины Круна, который не сошел с ума от беспросветности своей достойной работы единственно потому, что сходить-то ему почти не с чего.
А еще будет женитьба, не по любви — по предписанному Уложениями порядку. Обязательно клюнет какая-нибудь дура, уж больно нажива соблазнительная: и тебе капитанского рода, и драчун лихой (дуры от таких просто млеют), и самостоятельный, при уважаемом деле — вышибала в солидном заведении. А что калека, так это даже к лучшему. Верный кусок хлеба под старость — милостыню выклянчивать (калекам хорошо подают, охотнее, нежели всяким прочим). И потянутся дни. Как в собственных давних стихах: «Тоска тягучих серых дней». Унылая брань из-за пустяков, попреки малым достатком, хмельные приятели с низкими лбами и глазками старины Круна, кухонный чад... А вечерами — осточертевшая близость нелюбимых глаз, торопливая похоть (просто так, от безделья, чтобы все как у всех)... Вот, значит, для какой жизни отпустила свою добычу Серая Прорва! Так стоит ли?..
Может, пойти к префекту и напроситься в горный гарнизон? Ах да, без допущения к стали нельзя... Тогда на Ниргу. Нору почему-то казалось, что его, в отличие от Крело, никакие благодетели не станут удерживать от подобного шага. И пусть, так будет лучше для всех. По крайней мере, не придется путаться под ногами у Рюни и ее избранника; не придется своим присутствием постоянно растравлять в их душах чувство вины, которое очень быстро сменится досадой и неприязнью.
Ладно, хватит терзаться. Чем ныть, лучше радуйся, что теперь можно не беспокоиться за Рюни. Здорова она, просто по Крело своему сохла. И ни в какую купальню, конечно же, не ходила, а ходила искать этого сбежавшего от самого себя дурака. Вот, стало быть, почему в кассе дядюшки Лима обнаруживались лишние деньги — Рюни подсовывала обратно то, что ей давали на купания. Интересно, кто же все-таки не пустил Задумчивого Краба в ниргуанские поселения, кто заставил вернуться? А, да ну его к бесам! Тебе-то какая разница — кто? Что случилось, то случилось уже навсегда. Докопаться до сути можно, только зачем тебе это? Совершенно незачем...
Парню становилось все хуже. Повязка увлажнилась, стала тугой и жгла, как будто набухала не кровью, а кипятком. Тем не менее Нор вынудил себя встать и принялся бродить по комнате. Ноги держали плохо, приходилось то и дело приваливаться к стене, цепляться за спинку кровати, но парень никак не желал лечь — назло головокружению, назло дрожи в коленях, назло всему.
Став на колени, Нор осторожно трогал мохнатую от пыли замшу. Истерлась она, изветшала; многочисленные прорехи обнажили лубяную основу. Медные застежки съела ядовитая зелень, и парень долго возился с ними, взмок, обломал ногти, но все же управился.
Потом он сидел прямо на полу, оглаживал скрипку и удивлялся. Ему казалось, что инструмент вовсе не должен быть таким изящным, что гриф непривычно короток, а с деки почему-то исчезла незамысловатая, но приятная для глаза резьба. Дикость, бред! Неужели можно совершенно отвыкнуть от с детства знакомой вещи? Выходит, можно. Или дело не в потере привычки?
Странное ощущение прошмыгнуло по задворкам сознания. Будто бы невесть где и невесть когда уже приходилось рассматривать скрипку (другую, увесистую, громоздкую) — рассматривать и мучиться, что она так похожа на вот эту, о существовании которой почему-то не положено было знать. И будто бы такое случалось не раз, причем не только из-за скрипок... Плохо дело. Нет, в общем-то, все понятно: внезапная рана души, телесная боль... Тут у кого хочешь буек поведет. Ну и слава Ветрам-благодетелям — с надтреснутыми мозгами жить куда как спокойнее. А там граничный возраст подоспеет; может, трибунал идиотом признает, и все неприятности сами собой закончатся. Хотя насчет идиотизма — это ложкой на молоке нарисовано: не всякий, у кого в голове начинка с посвистом, обязательно идиот. Вот, к примеру, Лопоух, которого держат сторожем при шлюпочной верфи — его же в Прорву не гнали! Даже говорить не может, мычит только, но детей натворить сумел — этому делу хворые мозги не помеха. Причем они (дети то есть) все уже с дырявыми ушами, нормальные. Лопоух во младенчестве ушибся лбом о проезжающую карету, а такое, говорят, потомству не передается. И еще говорят (шепотком, с оглядкой и не первому встречному), что, будь все граждане Арсда вроде Лопоуха — немые да глупые, — Орден бы только радовался.
Пока голова Нора была занята подобными размышлениями, рука его продолжала возиться со скрипкой. Опомнившись, он изумился, до чего уютно и ловко пристроилась у него на коленях старая ворчунья — будто живая, будто сама собой. Да, именно так: сама собой. Только не скрипка — рука принялась самовольничать, пользуясь тем, что голова увлеклась вздорными мыслями. Теперь пальцы все смелее заигрывают со струнами, и даже культя, пятная гриф алой влагой, пытается управлять зарождающимися звуками. А звуки эти, между прочим, вовсе не безобразны. Странные — да; непривычные — тоже да... Но они музыкальны, и странность их привлекательна. Так, может быть, потерявшийся в Серой Прорве год жизни потерян не до конца? Может быть, руки оказались памятливее головы и вспомнили свое обращение с резной неуклюжей скрипкой, которая все-таки была на самом деле? Но тогда... Тогда получается, что он, Нор, и без левой кисти умеет извлекать из струн какое-то подобие музыки?
Нор так и не потрудился встать с пола и устроиться по-человечески. Он очень старался верить, что забыл о своей потере, о ране, недомогании — забыл все, кроме игры. Старая ворчунья опять с ним, не потерялась и ни на кого не променяла; в жизни все-таки нашлось кое-что, ради чего эту самую жизнь стоит терпеть; под пальцами гудят струны, и думать о чем-то другом преступно. Но на еле слышный скрип открывающейся двери Нор обернулся так стремительно, словно только его и ждал, убивая время игрой.
Рюни ведь и не дура, и не глухая. Там, во дворе, когда убегающий парень выдал себя гулким хлопком двери, девушка наверняка догадалась, что их с Крело подслушивали и Нор может узнать обо всем не от нее. Может быть, она даже догадалась, кто именно их подслушивал. В любом случае Рюни не могла не прийти для честного разговора. Вот она и пришла. Сидя на полу, Нор рассматривал замершую в дверях девушку. Сперва он вознамерился удостоить ее лишь безразличным коротким взглядом снизу вверх и через плечо, но, взглянув, не смог оторваться. Получилось глупо, и сразу же заболела шея.
Несколько мгновений Рюни озадаченно молчала, потом спросила:
— Тебе лучше, да?
Нор буркнул нечто малоразборчивое и, наконец-то сумев отвернуться, сгорбился над скрипкой. Ему очень хотелось принять какую-нибудь гордую позу, но для этого надо было бы встать, а вставать он боялся. Закружится голова, или ноги подкосятся, — хорошая же выйдет гордость! Никак нельзя сейчас показать слабость, нельзя давать Рюни повод для жалости. Пожалеет — отложит разговор, а нарывы надо взрезать как можно скорее, иначе только хуже получится.
Рюни между тем шагнула через порог, плотно прикрыла за собой дверь.
— Я сначала боялась входить, думала: может, спишь? Потом слышу — струны трынькают...
От этого «трынькают» Нора передернуло, но девушка не заметила. Она другое заметила — бледность, трясущиеся пальцы и кровь на грифе.
— Ты что вытворяешь?! — Голос ее задрожал. — Вставай и ложись, слышишь? Я помогу... Нор замотал головой:
— Не хочу. И помощи мне не надо. Мне уже помогли — ты и еще один...
Он не хотел говорить ничего такого, но случайно вышмыгнувшее слово еще никому не удавалось загнать обратно. Рюни плотно прикусила губу, отвернулась, пару мгновений стояла молча. Потом сказала: «Дурень». А потом подошла и села рядом с Нором.
Несколько мгновений они молчали. Нор просто не знал, что сказать и нужно ли ему говорить что-нибудь; Рюни, похоже, собиралась с духом. Впрочем, много времени на это занятие ей не потребовалось.
— Ночью, во дворе — это, значит, ты был... — Нет, девушка не спрашивала, она просто делала вывод. А раз нет вопроса, то и ответ не нужен.
Нор машинально глянул на оконные занавески. «Ночью»... Значит, сейчас уже не ночь? Ай, да какая, к бесам, разница?! Ночь, не ночь... Он скосил глаза, рассматривая Рюни, вздохнул:
— Повязка у тебя красивая. Он, что ли, подарил?
— Он. — Девушка тронула повязку. — Только учти, он перед тобой ни в чем не повинен. Я повинна.
— Боишься, что стану на нем зло срывать? Зря. Если бы хотел, так прямо там, сразу... Уж с Крело-то я бы и вовсе без рук справился.
Рюни дернула щекой:
— Тебе с ним управиться вообще легче легкого: он и пальцем не двинет ради обороны.
— Знает акула, чью добычу стянула, — буркнул Нор, глядя в сторону.
Рюни почему-то не стала обижаться и спорить. Она принялась рассказывать о том, как узнала о постигшем Нора Несчастье, как сперва решилась топиться в море, а потом, размыслив, придумала идти вслед за ним; как уговаривала батюшку своего послать ее к Каменным Воротам, а господина Тантарра — учить и выхлопотать своей ученице сталь. Уже во время этой учебы девушка начала понимать, что Крело, который постоянно был рядом, становится для нее кем-то, кто гораздо нужнее друга. Только догадки эти она ненавидела и себя ненавидела за то, что оказалась способна предать попавшего в ужасную беду Нора. Потом Нор вернулся, но оказался калекой, и девушка опять разрывалась между любовью и долгом, а Крело решил ей помочь и исчез. Она искала его, но не нашла, зато случайно встретила Учителя. Оказывается, старика снова лишили чина, но его взял к себе командиром охраны какой-то могущественный иерарх. Это учитель выискал имя Задумчивого Краба в списках переселенцев и упросил своего нынешнего хозяина воспрепятствовать отъезду глупого беглеца. А вчера (ах, это было всего-навсего вчера!) Нор так лихо разделался с подлыми оскорбителями, что Рюни поняла: он по-прежнему сильный и ни в чьей жалости не нуждается — сам кого хочешь пожалеть может. И девушка решилась на выбор.
Нор вроде бы слушал, но смысл услышанного доходил до него плохо. Прикрывшись ладонью и до боли скосив глаза, он украдкой рассматривал лицо сидящей рядом Рюни. Ни один из знатоков древних канонов изысканности не счел бы это лицо красивым. Брови слишком густы; нос изящен и тонок, но подпорчен легкой горбинкой... Да еще и два шрама — свежий, на щеке, и давний, еле заметный, из-за которого верхняя губа девушки чуть вздергивается, обнажая передние зубы (это ей камнем рассекли лет шесть назад). Но, несмотря ни на что, все — от квартального до дядюшки Круна — твердят, будто во всем Припортовье не сыщется девушки красивей Рюни. Да если бы только в Припортовье! Даже те, кто, к примеру, из Карры либо с атоллов приезжают, таращатся на Рюни так, словно она не человеческая дочь, а некое диво вроде морского змия: не лицо — чародейство какое-то!
Тем временем обладательница этого самого чародейства заметила, что говорит она либо для стен, либо сама для себя. Девушка смолкла — Нор даже не шевельнулся. Какое-то мгновение Рюни колебалась: очень уж соблазняла возможность оскорбиться его равнодушием и уйти с полным правом никогда не возобновлять тягостных объяснений. Но парень казался таким удрученным... Сидит сгорбившись, лбом почти что в колени уткнулся, лицо прикрыл — глаза прячет. Они, наверное, красные, а на ресницах повисли слезы. Глупо, очень глупо было мучить оправданиями его и себя. Тем более что оправдываться, в общем-то, не в чем.
Рюни нерешительно встала, прошлась вдоль стены, потом опять обернулась к Нору и ойкнула от неожиданности. Нор, оказывается, следил за ней не отрываясь, а глаза его... Нет, они не краснели от слез, но уж лучше бы он заплакал.
— Лечь бы тебе, — тихонько сказала девушка.
Нор сжал пальцами веки, словно хотел выдавить из-под них напугавшую Рюни непереносимую собачью тоску, потом бережно отложил в сторону скрипку и поднялся на ноги. Он недаром так опасался этого движения. Пол вдруг стал вкось, дрожащие колени подломились — только чудом каким-то удалось спастись от падения. Рюни кинулась помогать, но парень отшатнулся, словно девушка ударить его хотела.
В следующий миг короткий удар рукоятью топора вернул будущего обитателя ниргуанской колонии в состояние полного умиротворения.
Крун сунул под мышку свое жуткое орудие, наклонился, приподнял утратившего сознание дебошира, но почему-то сразу уложил его обратно на пол. Укоризненно ворча, достойный вышибала направился к Тиру. Тот лежал на спине, запрокинув окровавленное лицо; на его приоткрытых губах медленно вздувались и лопались багровые пузыри. Крун покосился на Нора, буркнул:
— Зря так валяться оставил. У него полная пасть кровищи, захлебнуться может. Эх-хе, учишь вас, учишь...
С тяжким вздохом вышибала перекатил хрипящего Тира на живот, за ноги проволок к выходу.
— Ишь, до чего увесистый... Какая ж это хвороба его рожала-выкармливала нам на загривок?!
Крун перевалил бесчувственное тело быкообразного человека через порог, потом вытащил туда же его приятеля и принялся командовать невесть когда успевшими столпиться зеваками, отряжая одних за квартальным, других — на Торжище, где всегда околачиваются рейтарские патрули. Возражений слышно не было: дядюшку Круна в Припортовье уважали.
Нор почти не интересовался происходящим — он боролся с собой. Парню очень хотелось куда-нибудь прилечь, но Рюни и ее батюшка поглядывали на него с таким восхищением, что любое проявление слабости казалось совершенно немыслимым. Нор даже поймал себя на вовсе дурацкой мысли: жаль, что удалось отделаться лишь ссадинами да порезами. Окажись хоть одна из полученных ран серьезной, сейчас можно было бы развалиться прямо на полу и даже позволить себе такую роскошь, как стоны. А Рюни, наверное, с плачем хлопотала бы над ним, стараясь облегчить страдания своего верного защитника...
Проведай о подобных сокровенных мечтаниях орденский трибунал, так не миновать бы Нору к граничному возрасту повторного отлучения. Впрочем, кто-то из обессмертивших свое имя песнетворцев совершенно справедливо заметил: «Влюбленный отличен от обычного идиота всего лишь тем, что способен осознать всю бездонную глубину своего идиотизма — и то не как правило». Витиевато выражались старинные творцы песнопений, ни единого слова попросту сказать не умели, однако справедливость большинства их суждений оспаривать трудно...
Вялые неуместные мысли трепыхались в мозгу, словно полудохлые мальки в обмелевшем садке, и парень вдруг понял, что Рюни придется-таки ухаживать за обессилевшим раненым. И непослушные мысли, и усиливающаяся дрожь в разбитых коленях, и временами захлестывающая горло вязкая тошнота — всему этому причина вовсе не запоздалый страх. Порезы на левой руке сгоряча показались пустячными, но не подсыхают они, сочатся себе и сочатся красненьким — левую полу куртки уже хоть выжимай.
* * *
В комнате было пусто, сумеречно; по ней бродили теплые сквозняки, пахнущие портом, солью и вечерней сыростью. Бродили они не просто так, а занимались всяческими делами: качали оконные занавески, поскрипывали дверью, задирались с огоньком свечи, пристроенной возле изголовья кровати, — Эти мимолетные потасовки вспугивали разлегшуюся на стенах невесомую черноту теней.Нор проснулся от жажды, но долго не мог решиться протянуть руку к стоящему поблизости молочному кувшинчику. Нет-нет, парень совершенно не чувствовал прежней слабости, просто очень уж хорошо и уютно было лежать. Боль ушла почти вся, оставила от себя самую малость. Ровно столько оставила, чтобы напоминать, как досаждала раньше, и заставить ценить нынешнюю свою кротость. Нор оценил. Никчемные с виду ранки оказались глубокими, в них набилось много мелких глиняных осколков, и призванный хозяином лекарь долго ковырялся в кровавом месиве длинной стальной иглой, нудно бормоча: «Терпи, сиди смирно... Все уже, все... Терпи...» Парень, может, и сам хотел бы сидеть смирно, только ведь не получалось! А тут еще Рюни... Неужели трудно было уйти, занятие какое-нибудь себе выдумать? Так нет же, сидела над душой, таращилась, переживала... Нор сквозь слезы видел ее дрожащий подбородок, глаза, которые сделались круглее стаканных донышек, — видел и отчаянно старался совладать со своим трепыхающимся телом. Но старина Крун, которому врачеватель велел удерживать раненого силой, все равно обливался потом и надсадно сопел, а хрусту стиснутых зубов никак не удавалось заглушить стоны и вскрики. Позор...
Потом, когда наконец окончился этот кошмар, Нор получил нежданную компенсацию за перенесенные боль и стыд. Пока взопревший лекарь накладывал на кровоточащие раны лоскуты липкой ткани, Рюни подошла вплотную и медленно, не стыдясь родительских взглядов, сжала ладошками щеки ошалевшего парня. Кроме названной при свидетелях жены или невесты, лишь мать могла бы позволить себе такое, только вряд ли Рюни намеревалась объявлять Нора своим ребенком.
Нору очень хотелось поверить в очевидность негаданно сбывающихся надежд, но мешало выражение девичьих глаз. Виноватыми были эти глаза, жалеющими — и не более.
Откровенный разговор пришлось отложить — не затевать же выяснение отношений в присутствии родителей Рюни и вовсе посторонних людей! А тут еще, как на грех, Нора одолела внезапная сонливость — сказались-таки усталость, боль и всевозможные переживания. Последнее, что запомнилось парню — это лекарские наставления, адресованные, очевидно, Круну и Сатимэ: «Несите в постель. И ни в коем случае не беспокоить, слышите?»
* * *
Сколько времени прошло, прежде чем он очнулся? Тогда был полдень, сейчас — вечер, но не следующего ли дня? Бесово врачевание могло уложить в постель и на двое суток, и на трое... Ладно, хватит валяться!Нор осторожно сел, потом встал на ноги, держась за спинку кровати. Можно было бы, не держаться: слабость действительно пропала, и только свирепая жажда мешала парню чувствовать себя вполне сносно. Но жажда — это беда поправимая. Глиняное горлышко кувшина будто специально лепили именно для губ Нора, молоко оказалось холодным, слегка подсоленным, словом, парень и мигнуть не успел, как в кувшине осталась лишь звонкая пустота. А пить хотелось по-прежнему, к тому же сразу проявилась еще одна трудновыносимая потребность из тех, которые совершенно невозможно утолять в жилых помещениях. Нор поспешно оделся и вышел.
Сумерки — штука обманчивая. Мертвая тишина в распивочном зале, многочисленные запоры на дверях, ведущих во внутренний дворик... Или произошло что-то небывалое, или сейчас не вечер, а глубокая ночь. Последняя из догадок больше походила на правду: в случае какого-нибудь несчастья коридоры и лестницы вряд ли были бы так безлюдны. Ладно, к чему эти гадания на рыбьей печенке? Похоже, не похоже... Открой дверь да глянь. Все равно ведь выходить собрался.
Снаружи действительно была ночь — прозрачная, на удивление светлая. Квадратик, вырезанный из неба глухими стенами, кишел звездами, но глянувший вверх Нор поначалу их не заметил. Парня ослепила луна, напоминавшая иззубренный в схватках, но вновь начищенный и отполированный гвардейский бронзовый щит. А рядом с огромным лунным диском сияли еще два, поменьше и поровнее, — точь-в-точь новенькие монетки, только что без вычеканенных адмиральских девизов. Вот это да! Ночь Крабьего Оцепенения... Всего лишь раз в году полная луна и оба Крабьих фонарика одновременно появляются в небе, и уж совсем редко такая ночь бывает безоблачной. Когда подобная редкость все же случается, берега темнеют от скопищ выбравшихся из моря крабов. Легиарды многоногих тварей коченеют в недоступном пониманию столбняке, созерцая диковинную небесную иллюминацию. Их можно спокойно брать руками, можно сгребать лопатами или есть живьем — ни один даже не шевельнется. Беспомощностью крабов вовсю пользуются птицы и всяческое зверье, но люди опасаются даже случайно наступить на них. Причинить крабу вред в Ночь Оцепенения — верный способ накликать на себя скорые бедствия. Это куда хуже, чем сметать пыль собачьим хвостом или прикоснуться к уху нищего в полдень. А еще говорят, что если, глядя на луну и фонарики, загадать свое самое сокровенное желание, то оно непременно сбудется. Только сперва нужно сказать какие-то чародейственные слова...
— Крабы ждут на берегу, ждут всю ночь; просят вас меня услышать, помочь; если вас моя не тронет беда, крабам с места не сойти никогда!
Это было сказано где-то очень близко, невнятной скороговоркой, а потом тот же голос (то ли девичий, то ли детский) забормотал что-то неразборчивое. Через несколько мгновений после того, как смолк захлебывающийся шепот, хрипловатый юношеский басок спросил тоскливо:
— Думаешь, сбудется?
— Да...
И стало тихо, только время от времени кто-то вздыхал — безрадостно так, протяжно.
Нор огляделся, но ничего не увидел. Странно. Светло почти как днем, и прятаться тут вроде бы негде. Только вспучившийся посреди двора невысокий сруб ледника может служить каким-то подобием укрытия... Ну да, так и есть. Что-то шевельнулось над дальней стеной сруба и тут же исчезло. Похоже, будто приподнял голову человек, сидящий под этой самой стеной прямо на земле. А еще похоже, что он там сидит не один. Наверное, кто-то из слуг дядюшки Сатимэ жертвует сном ради душевной беседы. И правильно — в такую ночь спать грешно.
Стараясь не вспугнуть печальную парочку, Нор прокрался вдоль заваленной дровами стены к интересовавшему его чуланчику (хвала Ветрам, двери почти не скрипели — ни та, в которую вышел, ни та, в которую вошел).
Он уже возвращался, когда первый голос — конечно же, девичий, а не детский — сказал:
— Он не осудит, поймет. — Короткое молчание, и снова — Обязательно поймет. Я знаю Нора: он не захочет себе счастья ценой моего. Он добрый, хороший.
Ого! Разговор-то, оказывается, интересный! Парень замер, боясь дышать. Приятно, конечно, когда называют хорошим и добрым, но не худо бы узнать, за что ты так назван и кем. Хотя «кем» — это уже, кажется, ясно...
— Ни тебе, ни мне он никогда не делал зла — только наоборот, — мрачно произнес сиплый басок, и Нор едва не вскрикнул, узнав голос своего соседа по школьной келье. — А я... Зря они не пустили меня с переселенцами! Ты бы опять привыкла... К нему, как раньше.
— Перестань! Я так не хочу, не хочу привыкать! Он сам не захочет, если по привычке! — Девушка говорила почти зло, срываясь на вскрики, и понявший все до конца Нор бросился прочь от этих узнанных голосов, от того страшного, непоправимого, что сулил ему подслушанный разговор.
Он опомнился уже у себя в комнате. Собственно, «опомнился» — неудачное слово. Опомниться Нору предстояло очень не скоро, если предстояло вообще. Он бродил из угла в угол, пиная скудную мебель, давясь отчаянием и мутной злобой невесть на кого и за что. Злиться действительно было не на кого; разве что на самого себя, да и то поздно, а значит — глупо. Все. Отчалила лодочка. Отчалила, не вернется. Можно колотиться мордой об стенку, можно убить кого-нибудь, спалить дом — что угодно можно натворить, и только одно не получится: исправить. Отчалила лодочка. Не вернешь.
Злоба сменилась стыдом, потому что все-таки не удалось отвертеться от никчемных мыслишек: «С двумя руками небось был хорош, двурукого небось привечала... А как только...» (Несправедливо же, подло! Ни при чем здесь увечье твое, дурень ты!) «Я ради нее... А она...» (А что она? Кто за тобой в Прорву полез? И это после того, как ты ее на свою поганую Школу сменял. Ну, чего молчишь?! Ведь сменял же!) «Крело-то, Крело! Еще другом назывался, песья отрыжка... Воспользовался мигом, отнял, украл...» (Да не он украл — ты, идиот, пробросался! За что его такими словами?! За то, что ради твоего драгоценного спокойствия хотел на Ниргу сбежать! Сам ты хуже собаки — та хоть хвостом вилять умеет, а ты только облаивать да кусаться!)
Нор добрался до кровати, сел, тяжело уставился на укутанную тряпицей культю. На желтоватом стираном полотне четко проступали пока еще крохотные алые пятнышки. Допрыгался... Задел, что ли, во время беготни да метаний по комнате? Мог и задеть.
Парень снова почувствовал себя плохо: разболелась голова, в горле принялась ворочаться горькая дрянь... Еще немного, и опять придется звать лекаря. Звать? Ну уж нет! Лучше тихонько помереть в этой комнате-конуренке, чем снова ловить на себе жалостные взгляды Рюни.
Помереть... А собственно, ради чего теперь стоит жить? Что у тебя осталось? Пьяные шакальи морды, которые надобно бить ради неприкосновенности чужого добра? Изо дня в день, до старости, пока не вышвырнут за ненадобностью или (что еще хуже) оставят дармоедом-приживальщиком в память былых заслуг. Ты и не знал, а будущее уже давно поглядывало на тебя сонными глазками почтенного старины Круна, который не сошел с ума от беспросветности своей достойной работы единственно потому, что сходить-то ему почти не с чего.
А еще будет женитьба, не по любви — по предписанному Уложениями порядку. Обязательно клюнет какая-нибудь дура, уж больно нажива соблазнительная: и тебе капитанского рода, и драчун лихой (дуры от таких просто млеют), и самостоятельный, при уважаемом деле — вышибала в солидном заведении. А что калека, так это даже к лучшему. Верный кусок хлеба под старость — милостыню выклянчивать (калекам хорошо подают, охотнее, нежели всяким прочим). И потянутся дни. Как в собственных давних стихах: «Тоска тягучих серых дней». Унылая брань из-за пустяков, попреки малым достатком, хмельные приятели с низкими лбами и глазками старины Круна, кухонный чад... А вечерами — осточертевшая близость нелюбимых глаз, торопливая похоть (просто так, от безделья, чтобы все как у всех)... Вот, значит, для какой жизни отпустила свою добычу Серая Прорва! Так стоит ли?..
Может, пойти к префекту и напроситься в горный гарнизон? Ах да, без допущения к стали нельзя... Тогда на Ниргу. Нору почему-то казалось, что его, в отличие от Крело, никакие благодетели не станут удерживать от подобного шага. И пусть, так будет лучше для всех. По крайней мере, не придется путаться под ногами у Рюни и ее избранника; не придется своим присутствием постоянно растравлять в их душах чувство вины, которое очень быстро сменится досадой и неприязнью.
Ладно, хватит терзаться. Чем ныть, лучше радуйся, что теперь можно не беспокоиться за Рюни. Здорова она, просто по Крело своему сохла. И ни в какую купальню, конечно же, не ходила, а ходила искать этого сбежавшего от самого себя дурака. Вот, стало быть, почему в кассе дядюшки Лима обнаруживались лишние деньги — Рюни подсовывала обратно то, что ей давали на купания. Интересно, кто же все-таки не пустил Задумчивого Краба в ниргуанские поселения, кто заставил вернуться? А, да ну его к бесам! Тебе-то какая разница — кто? Что случилось, то случилось уже навсегда. Докопаться до сути можно, только зачем тебе это? Совершенно незачем...
Парню становилось все хуже. Повязка увлажнилась, стала тугой и жгла, как будто набухала не кровью, а кипятком. Тем не менее Нор вынудил себя встать и принялся бродить по комнате. Ноги держали плохо, приходилось то и дело приваливаться к стене, цепляться за спинку кровати, но парень никак не желал лечь — назло головокружению, назло дрожи в коленях, назло всему.
* * *
А потом он едва не упал, споткнувшись о торчащий из-под кровати футляр — длинный, округлый, затянутый линялой замшей. От нечаянного пинка футляр этот с певучим гулом вылетел на середину комнаты, и Нор замер, впился в него почти испуганным взглядом. Парень давно уже думать забыл о скрипке — вернувшись, не увидел ее на обычном месте и решил, что пропала, что хозяева выкинули. А она, оказывается, цела. Больше года подарено школьной науке, еще год растрачен вообще неизвестно где, и все это время убранная с глаз старая ворчунья терпеливо дожидалась своего владельца. Ну вот, дождалась. Отыскалась. И что с ней делать? Проку-то от нее теперь с крабий хвост, даже продать рука не поднимется. А хоть бы и поднялась, так все равно никто не позарится: старенькая она, исцарапанная и без двух струн. Единственно, чем ценна, — это памятью о родителях да прошлых неплохих временах, но подобную ценность никто, кроме самого Нора, разглядеть не способен.Став на колени, Нор осторожно трогал мохнатую от пыли замшу. Истерлась она, изветшала; многочисленные прорехи обнажили лубяную основу. Медные застежки съела ядовитая зелень, и парень долго возился с ними, взмок, обломал ногти, но все же управился.
Потом он сидел прямо на полу, оглаживал скрипку и удивлялся. Ему казалось, что инструмент вовсе не должен быть таким изящным, что гриф непривычно короток, а с деки почему-то исчезла незамысловатая, но приятная для глаза резьба. Дикость, бред! Неужели можно совершенно отвыкнуть от с детства знакомой вещи? Выходит, можно. Или дело не в потере привычки?
Странное ощущение прошмыгнуло по задворкам сознания. Будто бы невесть где и невесть когда уже приходилось рассматривать скрипку (другую, увесистую, громоздкую) — рассматривать и мучиться, что она так похожа на вот эту, о существовании которой почему-то не положено было знать. И будто бы такое случалось не раз, причем не только из-за скрипок... Плохо дело. Нет, в общем-то, все понятно: внезапная рана души, телесная боль... Тут у кого хочешь буек поведет. Ну и слава Ветрам-благодетелям — с надтреснутыми мозгами жить куда как спокойнее. А там граничный возраст подоспеет; может, трибунал идиотом признает, и все неприятности сами собой закончатся. Хотя насчет идиотизма — это ложкой на молоке нарисовано: не всякий, у кого в голове начинка с посвистом, обязательно идиот. Вот, к примеру, Лопоух, которого держат сторожем при шлюпочной верфи — его же в Прорву не гнали! Даже говорить не может, мычит только, но детей натворить сумел — этому делу хворые мозги не помеха. Причем они (дети то есть) все уже с дырявыми ушами, нормальные. Лопоух во младенчестве ушибся лбом о проезжающую карету, а такое, говорят, потомству не передается. И еще говорят (шепотком, с оглядкой и не первому встречному), что, будь все граждане Арсда вроде Лопоуха — немые да глупые, — Орден бы только радовался.
Пока голова Нора была занята подобными размышлениями, рука его продолжала возиться со скрипкой. Опомнившись, он изумился, до чего уютно и ловко пристроилась у него на коленях старая ворчунья — будто живая, будто сама собой. Да, именно так: сама собой. Только не скрипка — рука принялась самовольничать, пользуясь тем, что голова увлеклась вздорными мыслями. Теперь пальцы все смелее заигрывают со струнами, и даже культя, пятная гриф алой влагой, пытается управлять зарождающимися звуками. А звуки эти, между прочим, вовсе не безобразны. Странные — да; непривычные — тоже да... Но они музыкальны, и странность их привлекательна. Так, может быть, потерявшийся в Серой Прорве год жизни потерян не до конца? Может быть, руки оказались памятливее головы и вспомнили свое обращение с резной неуклюжей скрипкой, которая все-таки была на самом деле? Но тогда... Тогда получается, что он, Нор, и без левой кисти умеет извлекать из струн какое-то подобие музыки?
Нор так и не потрудился встать с пола и устроиться по-человечески. Он очень старался верить, что забыл о своей потере, о ране, недомогании — забыл все, кроме игры. Старая ворчунья опять с ним, не потерялась и ни на кого не променяла; в жизни все-таки нашлось кое-что, ради чего эту самую жизнь стоит терпеть; под пальцами гудят струны, и думать о чем-то другом преступно. Но на еле слышный скрип открывающейся двери Нор обернулся так стремительно, словно только его и ждал, убивая время игрой.
Рюни ведь и не дура, и не глухая. Там, во дворе, когда убегающий парень выдал себя гулким хлопком двери, девушка наверняка догадалась, что их с Крело подслушивали и Нор может узнать обо всем не от нее. Может быть, она даже догадалась, кто именно их подслушивал. В любом случае Рюни не могла не прийти для честного разговора. Вот она и пришла. Сидя на полу, Нор рассматривал замершую в дверях девушку. Сперва он вознамерился удостоить ее лишь безразличным коротким взглядом снизу вверх и через плечо, но, взглянув, не смог оторваться. Получилось глупо, и сразу же заболела шея.
Несколько мгновений Рюни озадаченно молчала, потом спросила:
— Тебе лучше, да?
Нор буркнул нечто малоразборчивое и, наконец-то сумев отвернуться, сгорбился над скрипкой. Ему очень хотелось принять какую-нибудь гордую позу, но для этого надо было бы встать, а вставать он боялся. Закружится голова, или ноги подкосятся, — хорошая же выйдет гордость! Никак нельзя сейчас показать слабость, нельзя давать Рюни повод для жалости. Пожалеет — отложит разговор, а нарывы надо взрезать как можно скорее, иначе только хуже получится.
Рюни между тем шагнула через порог, плотно прикрыла за собой дверь.
— Я сначала боялась входить, думала: может, спишь? Потом слышу — струны трынькают...
От этого «трынькают» Нора передернуло, но девушка не заметила. Она другое заметила — бледность, трясущиеся пальцы и кровь на грифе.
— Ты что вытворяешь?! — Голос ее задрожал. — Вставай и ложись, слышишь? Я помогу... Нор замотал головой:
— Не хочу. И помощи мне не надо. Мне уже помогли — ты и еще один...
Он не хотел говорить ничего такого, но случайно вышмыгнувшее слово еще никому не удавалось загнать обратно. Рюни плотно прикусила губу, отвернулась, пару мгновений стояла молча. Потом сказала: «Дурень». А потом подошла и села рядом с Нором.
Несколько мгновений они молчали. Нор просто не знал, что сказать и нужно ли ему говорить что-нибудь; Рюни, похоже, собиралась с духом. Впрочем, много времени на это занятие ей не потребовалось.
— Ночью, во дворе — это, значит, ты был... — Нет, девушка не спрашивала, она просто делала вывод. А раз нет вопроса, то и ответ не нужен.
Нор машинально глянул на оконные занавески. «Ночью»... Значит, сейчас уже не ночь? Ай, да какая, к бесам, разница?! Ночь, не ночь... Он скосил глаза, рассматривая Рюни, вздохнул:
— Повязка у тебя красивая. Он, что ли, подарил?
— Он. — Девушка тронула повязку. — Только учти, он перед тобой ни в чем не повинен. Я повинна.
— Боишься, что стану на нем зло срывать? Зря. Если бы хотел, так прямо там, сразу... Уж с Крело-то я бы и вовсе без рук справился.
Рюни дернула щекой:
— Тебе с ним управиться вообще легче легкого: он и пальцем не двинет ради обороны.
— Знает акула, чью добычу стянула, — буркнул Нор, глядя в сторону.
Рюни почему-то не стала обижаться и спорить. Она принялась рассказывать о том, как узнала о постигшем Нора Несчастье, как сперва решилась топиться в море, а потом, размыслив, придумала идти вслед за ним; как уговаривала батюшку своего послать ее к Каменным Воротам, а господина Тантарра — учить и выхлопотать своей ученице сталь. Уже во время этой учебы девушка начала понимать, что Крело, который постоянно был рядом, становится для нее кем-то, кто гораздо нужнее друга. Только догадки эти она ненавидела и себя ненавидела за то, что оказалась способна предать попавшего в ужасную беду Нора. Потом Нор вернулся, но оказался калекой, и девушка опять разрывалась между любовью и долгом, а Крело решил ей помочь и исчез. Она искала его, но не нашла, зато случайно встретила Учителя. Оказывается, старика снова лишили чина, но его взял к себе командиром охраны какой-то могущественный иерарх. Это учитель выискал имя Задумчивого Краба в списках переселенцев и упросил своего нынешнего хозяина воспрепятствовать отъезду глупого беглеца. А вчера (ах, это было всего-навсего вчера!) Нор так лихо разделался с подлыми оскорбителями, что Рюни поняла: он по-прежнему сильный и ни в чьей жалости не нуждается — сам кого хочешь пожалеть может. И девушка решилась на выбор.
Нор вроде бы слушал, но смысл услышанного доходил до него плохо. Прикрывшись ладонью и до боли скосив глаза, он украдкой рассматривал лицо сидящей рядом Рюни. Ни один из знатоков древних канонов изысканности не счел бы это лицо красивым. Брови слишком густы; нос изящен и тонок, но подпорчен легкой горбинкой... Да еще и два шрама — свежий, на щеке, и давний, еле заметный, из-за которого верхняя губа девушки чуть вздергивается, обнажая передние зубы (это ей камнем рассекли лет шесть назад). Но, несмотря ни на что, все — от квартального до дядюшки Круна — твердят, будто во всем Припортовье не сыщется девушки красивей Рюни. Да если бы только в Припортовье! Даже те, кто, к примеру, из Карры либо с атоллов приезжают, таращатся на Рюни так, словно она не человеческая дочь, а некое диво вроде морского змия: не лицо — чародейство какое-то!
Тем временем обладательница этого самого чародейства заметила, что говорит она либо для стен, либо сама для себя. Девушка смолкла — Нор даже не шевельнулся. Какое-то мгновение Рюни колебалась: очень уж соблазняла возможность оскорбиться его равнодушием и уйти с полным правом никогда не возобновлять тягостных объяснений. Но парень казался таким удрученным... Сидит сгорбившись, лбом почти что в колени уткнулся, лицо прикрыл — глаза прячет. Они, наверное, красные, а на ресницах повисли слезы. Глупо, очень глупо было мучить оправданиями его и себя. Тем более что оправдываться, в общем-то, не в чем.
Рюни нерешительно встала, прошлась вдоль стены, потом опять обернулась к Нору и ойкнула от неожиданности. Нор, оказывается, следил за ней не отрываясь, а глаза его... Нет, они не краснели от слез, но уж лучше бы он заплакал.
— Лечь бы тебе, — тихонько сказала девушка.
Нор сжал пальцами веки, словно хотел выдавить из-под них напугавшую Рюни непереносимую собачью тоску, потом бережно отложил в сторону скрипку и поднялся на ноги. Он недаром так опасался этого движения. Пол вдруг стал вкось, дрожащие колени подломились — только чудом каким-то удалось спастись от падения. Рюни кинулась помогать, но парень отшатнулся, словно девушка ударить его хотела.