— Что за черт!.. — сказал Хэнбери, не утратив флегматичности.
   — Да что же это такое! — вскричал Арчер вполне рассудительно, хотя и сбиваясь на визг.
   — Решение принято, — промолвил судья.
   — Нет, — начал Арчер, — нельзя же, честное слово…
   — Где порядок? — спросил Мэррел. — Работать невозможно! Где уважение к суду?
   Никто не заметил этих реплик, но все, кто глядел на судью, видели, что серьезность его переходит в суровость, ибо ему нелегко и сохранять напряжение, и оставаться бесстрастным.


Глава 17

ОТРЕЧЕНИЕ ДОН КИХОТА


   В этой суматохе два поименованных аристократа сидели неподвижно, как мумии, хотя причины их неподвижности, вероятно, были разными. Лорд Сивуд просто обомлел; такое выражение лица было бы у головы, если бы из-под нее выдернули тело. Конечно, судья вправе пошутить; но судьи шутят не так. А если это не шутка, что же это? Лорд Иден, как ни странно, улыбался, словно все это ему нравилось. Судья тем временем заговорил снова.
   — Нужно правильно понимать такие вещи, — сказал он. — Если мы определяем или описываем цехи и гильдии, закон таков и другого мы не ищем. Но прежний порядок признавал и другие права, в том числе — право частной собственности. Ремесленник работал, торговец торговал, и собственность у них была. В случаях, подобных нынешнему, приходится признать, что абстрактная власть принадлежит рабочим, материалы же и доходы принадлежат тем, кого я назвал.
   — Ну, это еще ничего!.. — хором выдохнули сторонники Арчера, а старый Сивуд закивал, как болванчик. Но Иден сидел неподвижно.
   — Если говорить в общих чертах, — продолжал Херн, — средневековая нравственность и средневековое право вникали в принцип частной собственности глубже, чем более поздние системы. Скажем, тогда знали, что человек иногда владеет тем, чем владеть не вправе, ибо приобрел это способом, несовместимым с христианской нравственностью. Существовали законы против тех, кто отдавал деньги в рост или придерживал товары, чтобы повысить цену. Такие преступления карались позорным столбом и даже виселицей. В других же, честных случаях дозволялось владеть имуществом. Насколько мне известно, в красильную промышленность вложены деньги поименованных мною лиц. Деньги эти — основная часть их имущества, ибо земли, которыми владеют двое из них, частью заложены и приносят все меньше дохода. Богатством своим наши истцы обязаны успешной деятельности Красильной Компании, пайщиками которой состоят. Деятельность эта столь успешна, что во всем охваченном промышленностью мире продаются лишь те краски и красители, которые производят здесь. Остается узнать, какими способами достигла Компания такого успеха.
   Со слушателями произошла странная перемена. Большинство, убаюканное знакомыми фразами реклам и отчетов, мерно кивало. Лорд Сивуд улыбался; лорд Иден хранил серьезность.
   — Благодаря приключению или, вернее, подвигу одного из отважнейших наших рыцарей мы узнали правду о типичном случае, из которого и будем исходить. Перед нами предстала судьба настоящего мастера. Он сам, по своему разумению изготовлял краски, которые восхваляли живописцы его времени и тщетно пытаются заменить нынешние живописцы. Красильная Компания не продает этих красок. Мастер в Компании не служит. Что же случилось с образцовой работой и с самим мастером?
   Из донесений, представленных рыцарем, я смог это уяснить. Мастера довели до нищеты. Отчаяние настолько сломило его, что его признали безумным. Способы, при помощи которых его лишили и ремесла, и дома, не согласны с нравственностью; это — скупание нужных материалов и намеренное понижение цен. За такие дела наши предки вешали или ставили к столбу. Делали это пайщики Компании, нынешние мастера.
   Он твердо повторил имена и титулы, но на слове «Сивуд» голос его дрогнул. Ни на одно лицо в толпе он не смотрел.
   — Итак, суд полагает, что частная собственность, вложенная в эти предприятия, приобретена бесчестным путем и не пользуется защитой закона. Ремеслом должны ведать ремесленники, подчиняющиеся правилам честности; в данном же случае собственники не имеют права на иск. Мы предписываем гильдии…
   Сивуд вскочил, словно мумию гальванизировали. Простодушное тщеславие, которое лежит глубже викторианской спеси, выплыло, хватая ртом воздух. Он даже забыл, что снобы боятся снобизма.
   — Я думал, — проговорил он, заикаясь от волнения, — что вы возрождаете почтение к знати. Я не знал, что эти лавочные правила относятся и к нам.
   — А, — тихо и как бы в сторону сказал Херн, — вот оно наконец…
   Он впервые заговорил человеческим голосом, и это было особенно странно, ибо сказал он так:
   — Я не человек. Я здесь лишь для того, чтобы разъяснить закон, не знающий лицеприятия. Но я прошу вас, пока не поздно, не ссылайтесь на титулы! Не предъявляйте прав аристократа и пэра.
   — Почему это? — спросил неугомонный Арчер.
   — Потому, — отвечал смертельно бледный Херн, — что у вас хватило глупости поручить мне и здесь поиски правды.
   — Что он такое говорит? — крикнул Арчер.
   — Ни черта не пойму, — отозвался флегматичный Хэнбери.
   — О, да!.. — сказал судья. — Вы не простые ремесленники. Вы не учились составлять краски, вы не пачкали рук. Вы прошли через высшие испытания, хранили честь меча, в бою заслужили шпоры. Ваши титулы и гербы достались вам от давних предков, и вы не забыли своих имен.
   — Конечно, мы не забыли имен, — брюзгливо сказал Иден.
   — Как ни странно, — сказал судья, — именно их вы и забыли.
   Снова все замолчали, только Хэнбери с Арчером грозно, почти громко глядели на судью, чей голос опять удивил собрание, ибо обрел свинцовую судейскую тяжесть.
   — Применив научные методы к геральдике и генеалогии, мы обнаружили, что все обстоит не так, как думают непосвященные. Чрезвычайно малая часть нынешней знати может быть названа знатью в феодальном смысле слова. Те, кто действительно принадлежит к знати, бедны, неприметны и не относятся даже к так называемому среднему классу. В трех графствах, вверенных мне, аристократы не имеют ни малейшего права на знатность.
   Он произнес это безжизненным и бесстрастным тоном, словно читал лекцию о хеттах. Быть может, тон был слишком бесстрастным и для лекции.
   — Поместья они приобрели недавно, и такими способами, которые плохо согласуются с нравственностью, не говоря уж о рыцарстве. Мелкие дельцы и крючкотворы помогали им скупать выморочные и заложенные земли. Приобретая поместья, эти люди присваивали не только титул, но и фамилию древнего рода. Фамилия Иденов — не Имс, а Ивенс. Фамилия Сивудов — не Северн, а Смит.
   При этих словах Мартышка Мэррел, с состраданием глядевший на бледное лицо, что-то вскрикнул и все понял.
   Кругом стоял страшный шум. В крик он еще не слился, но все говорили разом, а выше, над ними, звучал твердый голос:
   — В этой части графства претендовать на знатность могут лишь два человека, возница омнибуса и зеленщик. Никто не имеет права на звание armiger generosus[63], кроме Уильяма Понда и Джорджа Картера.
   — Боже мой, старый Джордж! — воскликнул Мэррел и звонко рассмеялся. Смех его порвал путы, всю толпу охватил хохот, прибежище англичан. Даже Брейнтри вспомнил важную улыбку в «Зеленом Драконе» и улыбнулся сам.
   Однако, как верно подметил Иден, король был лишен юмора.
   — Не понимаю, — сказал он, — что здесь смешного. Насколько мне известно, он ничем не запятнал щита. Он не сообщался с вором, чтобы разорить праведника. Он не давал денег в рост, не прирезал поля к полю, не служил сильным, как пес, и не пожирал слабых, как ястреб. Но вы, кичащиеся перед бедным вашей родовитостью, а теперь — и рыцарством, кто вы такие? Вы живете в чужом доме, вы носите чужое имя, чужой герб на вашем щите и на ваших воротах. Ваша повесть — повесть о человеке, рядящемся в чужое платье. И вы требуете, чтобы я попрал правду ради ваших доблестных предков!
   Смех улегся, шум усилился, и смысл его был ясен. Выклики слились в крик негодующей толпы. Арчер, Хэнбери и еще человек десять повскакивали со своих мест; но выше, над криками, звучал спокойный голос:
   — Итак, запишем третий приговор, отвечающий на третий пункт иска. Три истца требовали власти над производством и повиновения рабочих. Мы рассмотрели дело. Они ссылаются на власть, но они не мастера. Они ссылаются на собственность, но ею не владеют. Они ссылаются на знатность, но они не дворяне. Все три иска признаны неосновательными. Мы их отвергаем.
   — Так! — проговорил Арчер. — А до каких пор мы будем терпеть все это?
   Шум утих, словно устал, и все глядели друг на друга, как бы спрашивая, что же будет дальше.
   Лорд Иден неспешно поднялся, не вынимая рук из карманов.
   — Здесь говорили о том, — сказал он, — что одного человека признали сумасшедшим. Мне очень жаль, но придется это повторить. Не пора ли кому-нибудь вмешаться?
   — Пошлите за доктором! — дико закричал Арчер.
   — Вы сами поддержали его, Иден, — сказал Мэррел.
   — Все мы ошибаемся, — признал мудрый Иден. — Сумасшедший меня провел. Но дамам лучше бы всего этого не видеть.
   — Да, — сказал Брейнтри. — Дамам лучше не видеть, чем кончились ваши клятвы верности.
   — Кончилась ваша верность мне, — спокойно сказал судья, — но я верен вам, точнее — закону, которому присягал. Мне ничего не стоит сойти с трона, но здесь я обязан говорить правду, и мне безразлично, как вы ее примете.
   — Вы всегда были актером, — сердито крикнул Джулиан Арчер.
   Бледный судья улыбнулся странной улыбкой.
   — Вы ошибаетесь, — сказал он. — Я не всегда был актером. Я был очень тихим, скучным человеком, пока не понадобился вам. Актером меня сделали вы, но пьеса ваша оказалась живее вашей жизни. Стихи, которые вы читали на этой самой лужайке, необычайно походили на жизнь. А как похожи они на то, что происходит теперь! — голос его не изменился, только речь потекла быстро и плавно, словно стихи были для него естественней прозы:

 
Я презираю все короны мира
И властвовать над стадом не хочу.
Лишь злой король сидит на троне прочно,
Врачуя стыд привычкой. Добродетель
Для знати ненавистна в короле.
Его вассалы на него восстанут,
И рыцарей увидит он измену,
И прочь уйдет, как я от вас иду.

 
   Он встал и показался выше, чем был до сей поры.
   — Я больше не король и не судья, — вскричал он, — но рыцарем я остался! А вы останетесь лицедеями. Плуты и бродяги, где вы украли ваши шпоры?
   Лицо старого Идена свела судорога, словно он неожиданно испытал унижение, и он сказал:
   — Хватит.
   Конец мог быть только один. Брейнтри угрюмо ликовал; сторонники его понимали так же мало, как противники, но издавали дерзкие выклики. Рыцари отвечали ропотом на призыв былого вождя, откликнулись лишь двое: из дальних рядов медленно, как принцесса, вышла Оливия и, бросив сияющий темный взгляд на предводителя рабочих, встала у трона. На белое, окаменевшее лицо своей подруги она смотреть не могла. Вслед за ней поднялся Дуглас Мэррел и, странно скривившись, встал по другую руку судьи. Они казались карикатурой на оруженосца и даму, державших щит и меч в достопамятный день.
   Судья ритуальным жестом разорвал одежды сверху донизу. Пурпурная с черным мантия упала на землю, и все увидели узкий зеленый камзол, который он носил с самого спектакля.
   — Я ухожу, — сказал он. — Большая дорога — место разбоя, а я пойду туда вершить правду, и это вменят мне в преступление.
   Он повернулся к зрителям спиной, и дикий его взор с минуту блуждал у трона.
   — Вы что-нибудь потеряли? — спросил Мэррел, глядя в полные ужаса глаза.
   — Я все потерял, — ответил Херн, схватил копье и зашагал к воротам.
   Мэррел смотрел ему вслед и вдруг побежал за ним по тропинке. Человек в зеленом обернул к нему бледное, кроткое лицо.
   — Можно мне с вами? — спросил Мэррел.
   — Зачем вам идти со мной? — спросил Херн не резко, а отрешенно, словно обращался к чужому.
   — Неужели вы меня не знаете? — воскликнул Мэррел. — Неужели вы не знаете моего имени? Да, наверно, не знаете.
   — О чем вы? — спросил Херн.
   — Меня зовут Санчо Панса, — ответил Мэррел.
   Минут через двадцать из парка выехал экипаж, как бы созданный для того, чтобы показать связь нелепицы с романтикой. Дуглас Мэррел побежал за какой-то сарай, появился оттуда на верхушке прославленного кеба, склонился, как вышколенный слуга, и пригласил господина войти. Но великому и смешному было суждено подняться еще выше: рыцарь в зеленом вскочил на коня и вскинул вверх копье.
   Всесокрушающий смех еще затихал, как гром, а в озарении молнии немногим явилось видение, такое яркое, словно из гроба встал мертвец. Все было здесь — и худое лицо, и пламя бородки, и впалые, почти безумные глаза. Оборванный человек верхом на кляче потрясал копьем, над которым мы смеемся триста лет; за ним зияющей тенью, хохочущим левиафаном вставал кеб, словно его преследовал дракон, как преследует смех красоту и доблесть, как набегает волна сего мира; а с самой вышины тот, кто и меньше, и легче, жалостливо глядел на высокого духом.
   Нелепица тяжкой ношей загромыхала за рыцарем, но ее навсегда смело и смыло страстное благородство его лица.


Глава 18

ТАЙНА СИВУДСКОГО АББАТСТВА


   Многие удивились, когда пророк, пришедший благословить, проклял и удалился. Но больше всех удивился тот, кого он не проклинал. Джону Брейнтри казалось, что законы каменного века выкопали и вручили ему, словно каменный топорик. Чего бы он ни ждал — феодальной ли мести, рыцарского ли великодушия — такого он услышать не думал. Когда он оказался самым средневековым из всех, ему стало не по себе.
   Он растерянно взирал на завершение торжественного действа, когда вперед вышла Оливия. Тогда он застыл на минуту, собрался и с коротким смешком направился к пустому трону. Положив ей руки на плечи, он сказал:
   — Ну вот, моя дорогая. Кажется, мы помирились.
   Она медленно улыбнулась.
   — Мне очень жаль, — сказала она, — что вы не примете его суда. Но я радуюсь всему, что нас помирило.
   — Вы уж меня простите, — сказал Брейнтри. — Я только радуюсь, мне не жаль. Те, кто с ним, должны быть теперь со мной — то есть те, кто поистине с ним, как вы.
   — Мне не так уж трудно быть с вами, — сказала она. — Мне было очень трудно без вас. Особенно когда вы проигрывали.
   — Теперь мы выиграем, — сказал он. — Мои люди приободрятся. Да и сам я, как орел из псалма… юность обновилась. Но причиной тому не Херн.
   Она смутилась и сказала:
   — Наверное, кто-то займет его место.
   — Какое там место! — воскликнул Брейнтри. — Неужели вы верите, что нас победило движение? Нас победил человек и те, кто за ним пошли. Неужели вам кажется, что я буду бороться с теми, кто его бросил? Я говорил, что не боюсь боевых топориков, и не боялся, и уж никак не побоюсь, если на меня замахнется старый Сивуд. Как же, они будут доигрывать пьесу! Мы еще услышим о том, какой блестящий судья и великодушный властелин сэр Джулиан Арчер. Но неужели вы думаете, что мы не прорвемся сквозь бумажный круг? Душа ушла, душа скачет по дороге за милю отсюда.
   — Вы правы, — не сразу сказала Оливия. — Дело не только в том, что Херн — человек великий. Они утратили честь, утратили невинность. Они слышали правду и знают, что это правда. Но одного из них, нет — одну мне очень жаль.
   — И мне жалко многих, — сказал Брейнтри, — но вы…
   — Такой беды не случалось ни с кем, — перебила она. — Нам было гораздо легче.
   — Я не совсем понимаю, — сказал он.
   — Конечно, не понимаете! — вскричала она. Он растерянно смотрел на нее, она пылко продолжала: — Как вам понять! Я знаю, вам было трудно… и мне было трудно. Но мы не прошли через то, через что прошли они… проходит она. Мы расстались, потому что каждый из нас думал, что другой — враг истине. Но мы, слава Богу, не стали врагами друг другу. Вам не пришлось оскорблять моего отца, мне не пришлось это терпеть. Я не знаю, что бы я сделала. Наверное, умерла бы. Каково же ей?
   — Простите, — сказал он, — кто это «она»? Розамунда Северн?
   — Конечно, Розамунда! — сердито воскликнула Оливия. — Он даже имени ей не оставил. Что вы смотрите? Неужели вы не знали, что Розамунда и Херн любят друг друга?
   — Я вообще знаю мало, — сказал он. — Если так, это ужасно.
   — Мне надо пойти к ней, — сказала она, — а я не пойму, что делать.
   Она пошла к дому через покинутый сад, оглянувшись по пути на серый обломок. И вдруг она увидела странные вещи. В ослепительном свете счастья и беды она разглядела их впервые.
   Она осмотрелась, словно пугаясь тишины, так быстро сменившей суматоху. Лужайка, окаймленная с трех сторон фасадом и крыльями старого дома, всего час назад кишела сердитыми людьми, а сейчас была пуста, как город мертвых. Уже смеркалось, всходила круглая луна, и слабые тени ложились на старый камень, утративший яркие тени, отбрасываемые солнцем. Старые камни здания менялись в меняющемся свете, а в душе Оливии становилось все четче то, чего она не понимала, хотя ей и надо было понять это раньше всех. Стрельчатые окна и своды, о которых она так легко говорила когда-то с Мэррелом, и витражи, чей густой и яркий цвет можно увидеть лишь изнутри, поведали ей странную весть. Внутри были свет и цвета, снаружи — тьма и свинец. Кто же там, внутри?.. Ей показалось, что стены с самого начала следят за всеми безумствами, совершавшимися здесь, следят — и чего-то ждут.
   Вдруг она увидела, что в воротах стоит Розамунда. Она не могла и не решалась взглянуть на трагическую маску, но взяла подругу за руку и проговорила:
   — Не знаю, что тебе сказать…
   Ответа не было, и она начала иначе:
   — За что это тебе? Ты всем делала добро. Как можно было так говорить?
   Розамунда глухо сказала:
   — Он всегда говорит правду.
   — Ты самая благородная женщина в мире! — воскликнула Оливия.
   — Нет, самая несчастная, — сказала Розамунда. — Никто не виноват. Это место как будто проклято.
   Именно тогда все и открылось Оливии в слепящем свете. Она поняла, почему ей было страшно в тени подстерегающих стен.
   — Конечно, проклято! — вскричала она. — Проклято, потому что благословенно. Нет, это не то, о чем мы все время говорили. Это не то, о чем говорил он. Не имя твое проклято, каким бы оно ни было, старым или новым. Проклятие лежит на имени этого дома.
   — На имени дома, — повторила ее подруга.
   — Ты сотни раз видела его на своей писчей бумаге, — продолжала Оливия, — и не замечала, что это — ложь. Не важно, знатен твой отец или нет. Этот дом, все это место не принадлежит ни старым семьям, ни новым. Оно принадлежит Богу.
   Розамунда застыла, словно камень, но всякий бы увидел, что у нее есть уши, чтоб слышать.
   — Почему развеялись наши рыцарские выдумки? — вопрошала Оливия. — Почему рухнул наш круглый стол? Потому что мы начали не с начала. Мы не поняли, на чем он стоит. Мы не подумали о том, ради чего, ради Кого все это делалось. На этом самом месте сотни две человек думали только об этом.
   Она остановилась, вдруг догадавшись, что сама начала не с начала, и отчаянно попыталась объяснить свои слова.
   — Понимаешь, нынешние люди вправе быть такими, нынешними… Наверное, многим действительно нужны только маклеры и банки… многим нравится Милдайк. Твой отец и его друзья по-своему правы… ну, не так виноваты, как нам казалось, когда он их обличал… ах, зачем же это он, хоть бы тебя предупредил!
   Каменная статуя заговорила снова; вероятно, она могла произносить лишь каменные слова защиты:
   — Он предупреждал. Это хуже всего.
   — Разреши, я скажу то, что пытаюсь сказать, — жалобно проговорила Оливия. — У меня такое чувство, будто это — не мое, и я должна отдать это тебе. Есть люди, которым и не стоит говорить о цвете рыцарства, все равно получится что-то вроде цветов жестокости. Но если мы хотим, чтобы рыцарство снова расцвело, надо найти его корень, хотя он зарос шипами богословия. Надо иначе смотреть на свободную волю, на суд, на смерть, на спасение. Ты понимаешь, это как с народным искусством. Все можно обратить в моду — и пляски, и процессии, и гильдии. Но наши отцы, сотни людей, самых обычных, не безумцев, просто делали все это. Мы вечно думаем о том, как они это делали. А надо подумать о том, почему они делали это. Розамунда, вот поэтому! Здесь Кто-то жил. Они Его любили. Некоторые любили Его очень сильно… Нам ли с тобой не знать, чем поверяется любовь? Они хотели остаться с Ним наедине.
   Розамунда пошевелилась, словно решила уйти, и Оливия вцепилась ей в руку.
   — Ты думаешь, я сошла с ума. Как можно тебе это говорить, когда тебе так плохо? Ты пойми, эта весть прожигает меня… Она больше, чем мир и скорбь. Розамунда, есть на свете радость. Не развлечение, а радость. Развлекаются тем или этим, тут — оно само, главное. Мы видим это лишь в зеркале, а зеркала разбиваются. Но здесь это обитало. Вот почему они не хотели больше ничего, даже самого лучшего… И оно ушло. Добро ушло отсюда. Нам осталось лишь зло, и слава Богу, что мы хотя бы ненавидим его.
   Она указала на серый обломок. Трещины его и выпуклости четко обрисовал свет луны, и казалось, что сверкающее чудище вышло наконец из морских глубин.
   — Нам остался дракон. Я сотни раз глядела на него, и ненавидела его, и не понимала. Над ним стоял Архистратиг или святая Маргарита, они побеждали его — и вот, исчезли. Мы их и представить себе не можем. Мы плясали вокруг него и думали о чем угодно, кроме них. Здесь, на этом самом лугу, пылал костер любви, его видели за сотни миль духовным взором, грелись его теплом. Теперь у нас одни пустоты. Мы страдаем, что чего-то нет в мире. Люди борются за правду — а ее нет. Люди борются за честь — а ее нет. Они тысячу раз правы, но кончается тем, что правда и честь борются друг с другом, как боролись Майкл и бедный Джон. Мы и представить себе не можем места, где правда и честь — в мире, где они не искажены. Я люблю Джона, Джон любит правду, но он видит ее не там. Надо увидеть ее, найти — и полюбить.
   — Где она? — тихо спросила Розамунда.
   — Откуда же нам знать? — вскричала Оливия. — Мы выгнали единственного человека, который мог сказать нам.
   Бездна молчания разверзлась между ними. Наконец Розамунда тихо сказала:
   — Я очень глупая. Попробую подумать о том, что ты говоришь. А сейчас — ты не обижайся, больше говорить не надо.
   Оливия медленно пошла через сад и в тени серых стен нашла Джона Брейнтри, который ее ждал. Они пошли вместе и довольно долго молчали. Потом Оливия произнесла:
   — Как это все странно… Ну, все это, с того дня, когда я послала Мартышку за краской. Я так злилась на вас и на ваш галстук, а это ведь был один и тот же цвет. Ни я, ни вы об этом не знали… но именно вы пытались вернуть цвет, за которым я гонялась, как ребенок за облачком. Именно вы хотели отомстить за друга моего отца.
   — Я вернул бы ему его права, — отвечал Брейнтри.
   — Вечно вы о правах, — сказала она и нетерпеливо, но тихо засмеялась. — А бедная Розамунда… Да, вы вечно толкуете о правах… но точно ли вы знаете, на что человек имеет право?
   — Узнать я успею, а пока мое дело — бороться, — отвечал неумолимый политик.
   — Как по-вашему, — спросила она, — есть ли право на счастье?
   Он засмеялся, и они вышли на пыльную дорогу, ведущую в Милдайк.


Глава 19

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОН КИХОТА


   Быть может, когда-нибудь расскажут, как новый Дон Кихот и новый Санчо Панса бродили по английским дорогам. Холодный и насмешливый взор англичан видел лишь кеб, ползущий сквозь сцены и пейзажи, в которых кебы редко увидишь. Но вдохновенный летописец мог бы порассказать, как вознице и седоку удавалось утешать угнетенных. Он поведал бы о том, как они подвозили бродяг и катали детей; о том, как они обращали кеб и в передвижной ларек, и в шатер, и в купальню; о том, как простые душой кальвинисты принимали его за бродячую кафедру и слушали поучительные проповеди Дугласа Мэррела; о том, как Мэррел вторил Херну, читавшему лекции по истории, разъясняя неясное и собирая деньги к неудовольствию лектора. Возможно, рыцарю и оруженосцу не хватало важности, но добро они творили. К ним вязалась полиция, а это само по себе свидетельствует о праведности; они бросали вызов только тем, кто сильнее; и Херн понемногу убеждался, что общественную пользу приносит лишь частная борьба. Он был и печальней, и в своем роде мудрее оруженосца, и в долгих беседах доказывал ему, что Дон Кихоту пора вернуться. Особенно долгой была их беседа в холмах Сассекса.
   — Говорят, что я отстал от века, — сказал Херн, — и живу во времена, о которых грезил Дон Кихот. Но сами они тоже отстали столетия на три и живут во времена, когда Сервантес грезил о Дон Кихоте. Они застряли в Возрождении. Тогда казалось, что многое рождается заново; но ребенок трехсот лет от роду немного недоразвит. Ему надо бы родиться еще раз, в ином обличье.
   — Почему же, — спросил Мэррел, — он должен родиться в обличье странствующего рыцаря?
   — Что тут невозможного? — в свою очередь спросил Херн. — Человек Возрождения родился в облике древнего грека. Сервантес считал, что романтика гибнет, и место ее занимает разум. Сейчас гибнет разум, и старость его более убога, чем старость романтики. Нам нужно проще и прямее бороться со злом. Нам нужен человек, который верит в бой с великанами.