Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Григорий Чхартишвили
Писатель и самоубийство
Предисловие
Название этой книги может ввести в заблуждение.
На первом месте стоит «писатель», «самоубийство» на втором, но на самом деле автора в первую очередь занимает именно самоубийство, «неизъяснимый феномен в нравственном мире» (Карамзин), а почему этот феномен рассматривается через призму писательских судеб, будет объяснено чуть ниже. Итак, это не литературоведческое исследование.
Причин для написания книги было две — субъективная и объективная или, если угодно, частная и общественная.
Причина внутренняя, сделавшая процесс работы над книгой полезным для автора, — давняя и с годами все более настоятельная потребность разобраться в вопросе, которым задавались многие.
Допустимо ли самоубийство, не нарушает ли оно правил «честной игры», в которой участвует каждый из живущих?
Ответ у всякого свой, да иначе и быть не может — ведь здесь сталкиваются две разносистемные аргументации: нравственная и рациональная. Проблема осложняется еще и тем, что мировоззрение автора, как и у большинства соотечественников той же генерации, представляет собой вполне языческую мешанину из материалистического воспитания, головного почтения к христианству, философских теорий и личных предположений. Собрать воедино всю информацию по данной теме, взвесить доводы «за» и «против» — вот субъективная мотивация этого исследования.
А внешняя причина, которая, хочется надеяться, сделает книгу полезной для читателя, такова: тема самоубийства, одна из важнейших для человека (как известно, А. Камю считал ее самой важной) и в особенности актуальная для России, освещена на русском языке крайне скупо. Можно сказать, вовсе не освещена. В каталоге мировой суицидологической литературы содержится более 5000 названий, но нет ни одной русской книги, попытавшейся бы объединить и обобщить различные аспекты явления, в котором, вероятно, заключается главное отличие человека от животного — человек знает о том, что смертен, и именно это знание дает ему возможность выбора между to be и not to be.
Отсутствие русской литературы о самоубийстве понятно. Настоящий, то есть востребованный обществом интерес к проблеме суицида возник лишь в конце прошлого века, когда в урбанизированной Европе самоубийство стало превращаться в серьезную социальную проблему. Именно тогда появилось классическое исследование Э. Дюркгейма «Самоубийство» (1897), за которым в первые десятилетия XX века потянулся пятитысячный шлейф последующих суицидологических штудий. В дореволюционной России темы самоубийства (вернее, лишь ее религиозно-нравственного среза) успела коснуться только художественная литература. После 1917 года в течение семидесяти лет существование проблемы в нашей стране отрицалось, а посттоталитарный период, очевидно, еще слишком короток, чтобы могло появиться фундаментальное исследование столь сложного предмета.
Отсюда нежелание автора придавать книге наукообразие при помощи сносок, отсылок, комментариев и прочих атрибутов научного издания. Перед вами не научный трактат, а эссе, то есть сочинение исключительно приватное, никоим образом не пытающееся занять место первого русского всеобъемлющего труда по суицидологии. В библиографическом списке названы лишь те работы, которые, с моей точки зрения, могут быть полезны или интересны читателю, желающему глубже изучить тему.
Личные пристрастия автора также выразились в следующем:
В злоупотреблении его любимыми знаками препинания — тире, двоеточиями и скобками.
В обилии всего японского — из-за того что автор японист и еще потому, что с точки зрения суицидологии Япония — страна, представляющая совершенно особый интерес.
В большом количестве цитат[1]], что несомненно объясняется некоторым страхом перед темой, изучение которой подобно прогулке по минному полю.
Высказывания мудрых предшественников по тому или иному ее аспекту подобны флажкам, означающим, что здесь уже побывали саперы (впрочем, мины остались необезвреженными). Признаюсь, что страх — вообще один из главных стимулов написания этой книги. Но, как сказал Милорад Павич: «Если движешься в том направлении, в котором твой страх растет, ты на правильном пути».
Однако пора объяснить, почему книга названа не просто «Самоубийство», а «Писатель и самоубийство». Литераторы взяты как частный пример homo sapiens, достаточно компактный, легко идентифицируемый и к тому же наиболее удобный для изучения. Вообще-то эта книга не о писателе-самоубийце, а о человеке-самоубийце. От обычного человека писатель отличается тем, что в силу своей эксгибиционистской профессии выставляет душу на всеобщее обозрение, мы знаем, что у него внутри. Человек пишущий привык в себе копаться, его душевное устройство — то топливо, которым питается перо (стилос, авторучка, пишущая машинка, компьютер). Он лучше понимает мотивы своих поступков и уж во всяком случае лучше их вербализирует. Если литератор покончил с собой, обычно не приходится ломать голову, из-за чего он совершил этот поступок: писатель заранее дает ответ или напрямую (письмом, дневниковой записью, прощальным стихотворением), или косвенно — своим творчеством, даже самой своей жизнью. Вспомним стихотворение Олега Григорьева, ставшее народной классикой «черного юмора»:
Люди творческих профессий относятся к так называемой группе высокого суицидального риска. Это объясняется обнаженностью нервов, особой эмоциональной незащищенностью и еще — опасной кощунственностью избранного ими ремесла. Человеческое творчество в известном смысле святотатственно; ведь с точки зрения большинства религий Творец только один, а земные творцы — узурпаторы, берущие на себя прерогативу Высшей Силы. В первую очередь это относится именно к писателям, создающим собственный космос. Чем писатель талантливей, тем эта бумажная вселенная правдоподобней и жизнеспособней. Но писатель не бог, и ноша, которую он на себя взваливает, иногда оказывается непосильной.
Всякий человек, живущий не только телесной, но и умственной жизнью, рано или поздно примеряет на себя возможность самоубийства. Но человеку творческому, и прежде всего литератору, эта идея особенно близка, она всегда витает где-то рядом. Более того, она соблазнительна. Возможно, дело в том, что истинно творческому человеку трудно мириться с мыслью, что он — тварь, то есть кем-то сотворен; если ты не смог себя создать, то по крайней мере можешь сам себя уничтожить.
Об искусе самоуничтожения литераторы писали много и красиво.
Но пора объяснить, как построена эта книга.
Ее главное архитектурное достоинство состоит в том, что книгу совершенно необязательно читать насквозь, с первой до последней страницы. Каждый раздел и каждая глава представляют собой автономное эссе, читать (или пропускать) которые можно в произвольном порядке. Людям, хорошо осведомленным о предмете, автор рекомендует вовсе пропустить первую часть «Человек и самоубийство» — они не найдут там для себя ничего нового. Эта часть посвящена истории суицида и накопленному суицидологическому опыту. Она включена в книгу вынужденно, вследствие уже упомянутого отсутствия отечественной литературы по теме.
Отдельный пласт образуют приложения, завершающие каждый из разделов первой, теоретической части. Приложение — это вставная новелла, которая выполняет роль иллюстрации к данному аспекту суицидологии; это крупный план какой-то одной детали, представляющейся автору особенно важной или интересной.
Основная часть книги — вторая, титульная, в которой предпринята попытка классификации самоубийств по мотивам. Почти все из выявленных Всемирной организацией здравоохранения причин добровольной смерти встречаются и у литераторов, которые, будучи наделенными талантом облекать мысли и чувства в слова, являются идеальными свидетелями и защиты, и обвинения суицида. Главы второй части так и названы: «Юность», «Старость», «Болезнь», «Политика», «Любовь» и так далее. Большинство описываемых в книге случаев взяты из жизни писателей-самоубийц.
Третья часть книги, «Энциклопедия литературицида», содержит биографические сведения о 350 литераторах-самоубийцах разных стран и эпох. По тайному авторскому замыслу «Энциклопедия» должна способствовать тому, чтобы книгу по прочтении не выбросили, а поставили на полку в качестве полезного справочного издания.
И в завершение о тех, кому адресовано это сочинение.
Самоубийство — происшествие гораздо более распространенное и обыденное, чем представляется многим из нас. Наверняка у каждого из читателей есть родственник, друг или хотя бы знакомый, ушедший из жизни добровольно. Ежедневно около 1200 обитателей Земли убивают себя и еще семь с половиной тысяч пытаются это сделать. В статистике смертей развитых стран суицид опережает убийство и ненамного отстает от дорожно-транспортных происшествий. Современная Россия — в первом ряду стран с высокой суицидной смертностью. В течение полутора лет, пока писалась эта книга, без малого сто тысяч моих соотечественников выбрали вторую часть дилеммы, которая в зависимости от перевода формулируется несколько по-разному:
Быть иль не быть? (Б. Пастернак)
Жить иль не жить? (А. Соколовский)
Жизнь или смерть? (А. Месковский)
Одно из недавних социопсихологических исследований делит все человечество на пять суицидологических категорий:
— люди, никогда не задумывающиеся о самоубийстве;
— люди, иногда думающие о самоубийстве;
— люди, угрожающие совершить самоубийство;
— люди, пытающиеся совершить самоубийство;
— люди, совершающие самоубийство.
Счастливцев, относящихся к первой категории, заинтересовать своей книгой я не надеюсь. Она посвящена остальным четырем пятым человечества.
На первом месте стоит «писатель», «самоубийство» на втором, но на самом деле автора в первую очередь занимает именно самоубийство, «неизъяснимый феномен в нравственном мире» (Карамзин), а почему этот феномен рассматривается через призму писательских судеб, будет объяснено чуть ниже. Итак, это не литературоведческое исследование.
Причин для написания книги было две — субъективная и объективная или, если угодно, частная и общественная.
Причина внутренняя, сделавшая процесс работы над книгой полезным для автора, — давняя и с годами все более настоятельная потребность разобраться в вопросе, которым задавались многие.
Допустимо ли самоубийство, не нарушает ли оно правил «честной игры», в которой участвует каждый из живущих?
Ответ у всякого свой, да иначе и быть не может — ведь здесь сталкиваются две разносистемные аргументации: нравственная и рациональная. Проблема осложняется еще и тем, что мировоззрение автора, как и у большинства соотечественников той же генерации, представляет собой вполне языческую мешанину из материалистического воспитания, головного почтения к христианству, философских теорий и личных предположений. Собрать воедино всю информацию по данной теме, взвесить доводы «за» и «против» — вот субъективная мотивация этого исследования.
А внешняя причина, которая, хочется надеяться, сделает книгу полезной для читателя, такова: тема самоубийства, одна из важнейших для человека (как известно, А. Камю считал ее самой важной) и в особенности актуальная для России, освещена на русском языке крайне скупо. Можно сказать, вовсе не освещена. В каталоге мировой суицидологической литературы содержится более 5000 названий, но нет ни одной русской книги, попытавшейся бы объединить и обобщить различные аспекты явления, в котором, вероятно, заключается главное отличие человека от животного — человек знает о том, что смертен, и именно это знание дает ему возможность выбора между to be и not to be.
Отсутствие русской литературы о самоубийстве понятно. Настоящий, то есть востребованный обществом интерес к проблеме суицида возник лишь в конце прошлого века, когда в урбанизированной Европе самоубийство стало превращаться в серьезную социальную проблему. Именно тогда появилось классическое исследование Э. Дюркгейма «Самоубийство» (1897), за которым в первые десятилетия XX века потянулся пятитысячный шлейф последующих суицидологических штудий. В дореволюционной России темы самоубийства (вернее, лишь ее религиозно-нравственного среза) успела коснуться только художественная литература. После 1917 года в течение семидесяти лет существование проблемы в нашей стране отрицалось, а посттоталитарный период, очевидно, еще слишком короток, чтобы могло появиться фундаментальное исследование столь сложного предмета.
Отсюда нежелание автора придавать книге наукообразие при помощи сносок, отсылок, комментариев и прочих атрибутов научного издания. Перед вами не научный трактат, а эссе, то есть сочинение исключительно приватное, никоим образом не пытающееся занять место первого русского всеобъемлющего труда по суицидологии. В библиографическом списке названы лишь те работы, которые, с моей точки зрения, могут быть полезны или интересны читателю, желающему глубже изучить тему.
Личные пристрастия автора также выразились в следующем:
В злоупотреблении его любимыми знаками препинания — тире, двоеточиями и скобками.
В обилии всего японского — из-за того что автор японист и еще потому, что с точки зрения суицидологии Япония — страна, представляющая совершенно особый интерес.
В большом количестве цитат[1]], что несомненно объясняется некоторым страхом перед темой, изучение которой подобно прогулке по минному полю.
Высказывания мудрых предшественников по тому или иному ее аспекту подобны флажкам, означающим, что здесь уже побывали саперы (впрочем, мины остались необезвреженными). Признаюсь, что страх — вообще один из главных стимулов написания этой книги. Но, как сказал Милорад Павич: «Если движешься в том направлении, в котором твой страх растет, ты на правильном пути».
Однако пора объяснить, почему книга названа не просто «Самоубийство», а «Писатель и самоубийство». Литераторы взяты как частный пример homo sapiens, достаточно компактный, легко идентифицируемый и к тому же наиболее удобный для изучения. Вообще-то эта книга не о писателе-самоубийце, а о человеке-самоубийце. От обычного человека писатель отличается тем, что в силу своей эксгибиционистской профессии выставляет душу на всеобщее обозрение, мы знаем, что у него внутри. Человек пишущий привык в себе копаться, его душевное устройство — то топливо, которым питается перо (стилос, авторучка, пишущая машинка, компьютер). Он лучше понимает мотивы своих поступков и уж во всяком случае лучше их вербализирует. Если литератор покончил с собой, обычно не приходится ломать голову, из-за чего он совершил этот поступок: писатель заранее дает ответ или напрямую (письмом, дневниковой записью, прощальным стихотворением), или косвенно — своим творчеством, даже самой своей жизнью. Вспомним стихотворение Олега Григорьева, ставшее народной классикой «черного юмора»:
В том-то и дело, что электрик Петров на этот вопрос не ответит, а писатель ответит, да подчас так аппетитно, что кое-кто из читателей тоже потянется к проводу.
Я спросил электрика Петрова:
«Ты зачем надел на шею провод?»
Ничего Петров не отвечает.
Только тихо ботами качает.
Люди творческих профессий относятся к так называемой группе высокого суицидального риска. Это объясняется обнаженностью нервов, особой эмоциональной незащищенностью и еще — опасной кощунственностью избранного ими ремесла. Человеческое творчество в известном смысле святотатственно; ведь с точки зрения большинства религий Творец только один, а земные творцы — узурпаторы, берущие на себя прерогативу Высшей Силы. В первую очередь это относится именно к писателям, создающим собственный космос. Чем писатель талантливей, тем эта бумажная вселенная правдоподобней и жизнеспособней. Но писатель не бог, и ноша, которую он на себя взваливает, иногда оказывается непосильной.
Всякий человек, живущий не только телесной, но и умственной жизнью, рано или поздно примеряет на себя возможность самоубийства. Но человеку творческому, и прежде всего литератору, эта идея особенно близка, она всегда витает где-то рядом. Более того, она соблазнительна. Возможно, дело в том, что истинно творческому человеку трудно мириться с мыслью, что он — тварь, то есть кем-то сотворен; если ты не смог себя создать, то по крайней мере можешь сам себя уничтожить.
Об искусе самоуничтожения литераторы писали много и красиво.
«Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья… Есть особый соблазн гибели, упоение гибелью как трагически прекрасной… Всякий мужчина, кто брал в руки бритву, не мог не подумать о том, как легко он мог бы прервать серебряную нить жизни… Мысль о самоубийстве — сильное утешительное средство: с ней благополучно переживаются иные мрачные ночи…»В одном из первых сохранившихся литературных памятников, написанном на египетском папирусе, изложен спор между уставшим от несчастий человеком и его душой: следует ли цепляться за жизнь или лучше выбрать смерть. Тема самоубийства возникла одновременно с литературой. Среди первых жертв — мать Эдипа Иокаста и утопившийся в море своего имени царь Эгей. Пращур всех писателей легендарный Гомер, согласно одному из преданий, повесился, не сумев разгадать загадку. История этого и многих других писательских самоубийств изложены в третьей части книги, которая называется «Энциклопедия литературицида» (термин litteraturicide, то есть «самоубийство посредством литературы», придуман Артюром Рембо).
(Пушкин — Бердяев — Байрон — Ницше).
Но пора объяснить, как построена эта книга.
Ее главное архитектурное достоинство состоит в том, что книгу совершенно необязательно читать насквозь, с первой до последней страницы. Каждый раздел и каждая глава представляют собой автономное эссе, читать (или пропускать) которые можно в произвольном порядке. Людям, хорошо осведомленным о предмете, автор рекомендует вовсе пропустить первую часть «Человек и самоубийство» — они не найдут там для себя ничего нового. Эта часть посвящена истории суицида и накопленному суицидологическому опыту. Она включена в книгу вынужденно, вследствие уже упомянутого отсутствия отечественной литературы по теме.
Отдельный пласт образуют приложения, завершающие каждый из разделов первой, теоретической части. Приложение — это вставная новелла, которая выполняет роль иллюстрации к данному аспекту суицидологии; это крупный план какой-то одной детали, представляющейся автору особенно важной или интересной.
Основная часть книги — вторая, титульная, в которой предпринята попытка классификации самоубийств по мотивам. Почти все из выявленных Всемирной организацией здравоохранения причин добровольной смерти встречаются и у литераторов, которые, будучи наделенными талантом облекать мысли и чувства в слова, являются идеальными свидетелями и защиты, и обвинения суицида. Главы второй части так и названы: «Юность», «Старость», «Болезнь», «Политика», «Любовь» и так далее. Большинство описываемых в книге случаев взяты из жизни писателей-самоубийц.
Третья часть книги, «Энциклопедия литературицида», содержит биографические сведения о 350 литераторах-самоубийцах разных стран и эпох. По тайному авторскому замыслу «Энциклопедия» должна способствовать тому, чтобы книгу по прочтении не выбросили, а поставили на полку в качестве полезного справочного издания.
И в завершение о тех, кому адресовано это сочинение.
Самоубийство — происшествие гораздо более распространенное и обыденное, чем представляется многим из нас. Наверняка у каждого из читателей есть родственник, друг или хотя бы знакомый, ушедший из жизни добровольно. Ежедневно около 1200 обитателей Земли убивают себя и еще семь с половиной тысяч пытаются это сделать. В статистике смертей развитых стран суицид опережает убийство и ненамного отстает от дорожно-транспортных происшествий. Современная Россия — в первом ряду стран с высокой суицидной смертностью. В течение полутора лет, пока писалась эта книга, без малого сто тысяч моих соотечественников выбрали вторую часть дилеммы, которая в зависимости от перевода формулируется несколько по-разному:
Быть иль не быть? (Б. Пастернак)
Жить иль не жить? (А. Соколовский)
Жизнь или смерть? (А. Месковский)
Одно из недавних социопсихологических исследований делит все человечество на пять суицидологических категорий:
— люди, никогда не задумывающиеся о самоубийстве;
— люди, иногда думающие о самоубийстве;
— люди, угрожающие совершить самоубийство;
— люди, пытающиеся совершить самоубийство;
— люди, совершающие самоубийство.
Счастливцев, относящихся к первой категории, заинтересовать своей книгой я не надеюсь. Она посвящена остальным четырем пятым человечества.
Часть первая. Человек и самоубийство
Раздел I. История вопроса
Человек становится человеком
Отличие человека от животного
состоит в том, что человек может
покончить жизнь самоубийством.
Жан-Поль Сартр
Если теория эволюции верна и человек действительно произошел от обезьяны или какого-то доисторического прачеловека, не вполне ясно, в какой именно момент была преодолена черта, отделяющая один из видов млекопитающих от «высшей ступени живых организмов». «В череде трудноразличимых форм, отделяющих ныне существующего человека от неких обезьяноподобных существ, невозможно определить конкретный пункт, начиная с которого можно применять термин „человек“» (Ч. Дарвин).
Когда же все-таки человек стал человеком?
Тогда, когда две верхние конечности освободились от ходьбы и появилась потребность их чем-то занять? Когда появились первые орудия труда и охоты? Когда крики, мычание и повизгивание стали приобретать черты членораздельности? Когда появилось представление о высшей силе?
Все это безусловно очень важные этапы нашей биографии, но в них ли дело? Обезьяны ведь тоже могут передвигаться на задних лапах, размахивают палками и кидаются камнями. Дельфины, кажется, издают осмысленные звуки. А что касается высшей силы, то для собаки хозяин — такая же непостижимая в своем всемогуществе инстанция, как для верующего бог.
Попробуем по-другому. В чем главное отличие человека от животного? Это более или менее ясно: в абстрактном мышлении, то есть способности делать выводы, заключения и предположения на основании некоей частичной информации. Однажды прямоходящее и размахивающее палкой существо с выпирающими надбровными дугами и скошенным подбородком посмотрело на засохшее дерево, на убитую птицу или, скажем, на упавшего со скалы родича и вдруг поняло: оно тоже рано или поздно умрет. В тот самый миг homo erectus сделал первый рывок к превращению в homo sapiens. А второй и уже окончательный рывок был сделан, когда недосапиенс осознал, что обладает свободой выбора: может стоять на скале и смотреть сверху вниз, а может лежать под скалой и никак не реагировать на происходящее вокруг. Достаточно сделать один-единственный шаг.
Так у человека впервые возникло представление о свободе, и он стал человеком.
Правда, некоторые ученые утверждают, что суицид существует и в животном мире. В качестве доказательства приводят массовое самоубийство китов, или отказ некоторых диких зверей жить в условиях неволи, или домашних животных, умирающих от тоски по любимому хозяину. Рассказывают, что собака Моцарта уморила себя голодной смертью на его могиле. Кантака, верный конь царевича Шакьямуни, не перенес разлуки с хозяином, избравшим путь аскезы, лег на солому и умер, чтобы затем возродиться в буддийском раю.
Такие случаи не столь уж редки (имеется в виду не вознесение домашних животных в рай, а их безграничная, саморазрушительная преданность хозяину), однако здесь вряд ли корректен термин «самоубийство». Это — от извечной человеческой склонности к антропоморфизму и романтике. Когда животное ведет себя таким образом, что это приводит его к гибели, следует говорить не о суициде, а об угасании жизненного инстинкта, каковое может быть обусловлено разными обстоятельствами: стрессом, бешенством, стадным чувством и проч.
Подобное утверждение проистекает вовсе не из антропоцантристской гордыни, а из определения, точно и исчерпывающе сформулированного Эмилем Дюркгеймом сто лет назад.
«Самоубийством называется всякий смертный случай, являющийся непосредственным или опосредованным результатом положительного или отрицательного поступка, совершенного самим пострадавшим, если этот пострадавший знал об ожидавших его результатах».Более лаконично ту же дефиницию излагает современный суицидолог Морис Фарбер:
«Самоубийство — это сознательное, намеренное и быстрое лишение себя жизни».Здесь существенен каждый из трех компонентов.
«Сознательное» и «намеренное» в данном случае не синонимы. Намерение выбрасывающегося на берег кита сомнений не вызывает, но говорить о сознательности этого поступка у нас нет оснований, поскольку нас учили, что животные сознанием не обладают. Возможно, некий мощный, но вероломный инстинкт подсказывает киту, что на берегу его ожидает нечто неописуемо приятное, а вовсе не острые камни и тесаки охотников за ворванью.
Вряд ли можно назвать сознательным и самоумерщвление бедного Николая Гоголя, заморившего себя голодом во время Великого Поста. Намерение писателя довести себя до смерти было очевидно: «Надобно меня оставить, — говорил он. — Я знаю, что должен умереть» (свидетельство Н. Погодина); «Надобно ж умирать, а я уже готов, и умру» (свидетельство А. Хомякова); перед самой смертью сказал: «Как сладко умирать!» (свидетельство С. Шевырева). Однако как страстный, фанатичный христианин, Гоголь не мог сознательно стремиться к суициду, и потому в «Энциклопедии литературицида» биографической справки о нем вы не найдете.
Наконец, уточнение о «быстром» лишении себя жизни понадобилось для того, чтобы отделить суицид от суицидального поведения, которому подвержено большинство людей, ибо современная суицидология относит сюда и выбор сопряженной с риском профессии (гонщик, альпинист, полицейский, военный), и наркоманию, и алкоголизм, и курение, и даже несоблюдение диеты. Все эти люди (процентов этак девяносто от населения планеты) совершают медленное самоубийство, отлично зная, что гоночные машины разбиваются, капля никотина убивает лошадь, пьянство приводит к циррозу, соль — это «белая смерть», а холестерин — эвфемизм для чаши с цикутой.
Человек научился лишать себя жизни сознательно, намеренно и быстро очень давно — задолго до изобретения колеса и покорения огня. Это подтверждается трагической историей тасманских туземцев, истребленных белыми поселенцами: аборигены находились на очень низкой стадии материального развития, однако уже знали, что, если жизнь становится невыносимой, ее можно прекратить. Многие из тасманийцев, на которых вчерашние каторжники охотились, как на диких зверей, так и поступили.
Мы можем до известной степени реконструировать практику и восприятие суицида в доисторическом обществе, используя исследования антропологов первой половины XX века, когда на Земле еще существовало немало оазисов первобытной жизни, а суицидология уже считалась важной и самостоятельной дисциплиной.
У одних племен самоубийство было распространено в большей степени и почиталось одним из дозволенных стереотипов поведения, у других табуировалось и сурово каралось, но тем не менее все равно присутствовало в культуре.
Там, где условия жизни были особенно суровы и община балансировала на грани голодной смерти, существовал обычай избавляться от членов, которые перестали быть полезными из-за увечья или старости. Обычно старики уходили из жизни добровольно. В древней Европе (у датчан, готов) этот ритуал сохранялся вплоть до христианской эры. У вестготов была так называемая «Скала предков», с которой бросались старики, не желавшие обременять собой сородичей. Такой же обычай описан у испанских кельтов. На острове Кеос во времена античности старики украшали головы венками и устраивали веселый праздник, в конце которого пили цикуту. Еще совсем недавно, в Новое время, в голодных горных деревнях провинциальной Японии старики и старухи, которые больше не могли работать и чувствовали, что превратились в обузу для своих детей, требовали, чтобы их отнесли в горы и оставили там умирать голодной смертью. Этот обычай, известный нам по литературе и кинематографу, оставил о себе память и в географии: название горы Обасутэяма буквально означает «Гора, где оставляют бабушек». Когда миссионеры добрались до голодных снежных пустынь, где обитали эскимосы, христианских пастырей потряс жестокий туземный обычай: старики, чувствуя приближение дряхлости, сами уходили в тундру и замерзали там. Один из миссионеров, с успехом распространявший среди дикарей Слово Божье, убедил свою паству отказаться от этого варварского обычая. Когда несколько лет спустя просветитель вернулся в те же места, обнаружилось, что род вымер — новообращенным христианам не хватило пропитания.
Жители Меланезийского архипелага, сохранявшие родоплеменной строй еще в 20-е годы нашего века, воспринимали самоубийство без осуждения. Это был вполне укорененный способ самонаказания (в виде извинения или кары за нарушение табу) и даже мести. Меланезийские самоубийцы прыгали с высокой пальмы или принимали отраву.
В доклассовых сообществах, находящихся на чуть более продвинутой стадии развития, появляются первые ограничения против самоубийства как наносящего ущерб общине. Во многих племенах Нигерии, Уганды и Кении, изученных в начале века, суицид считался безусловным злом. Родственникам самоубийцы запрещалось прикасаться к трупу. Злодеяние требовало обряда очищения: дерево, на котором повесился преступник, сжигали; той же участи подвергалось его жилище. Родственники должны были принести искупительную жертву — быка или овцу.
Историческая тенденция такова: с возникновением и развитием классов и государства общество относилось к самоубийству все более строго. Это и понятно — интересы государства требовали все большего и большего ограничения частной свободы; механизм насилия над личностью неминуемо должен был покуситься на главную область человеческой свободы.
Античность
Если ничего не чувствовать, то это все
равно что сон, когда спишь так, что
даже ничего не видишь во сне; тогда
смерть — удивительное приобретение…
С другой стороны, если смерть есть как
бы переселение отсюда в другое место
и верно предание, что там сходятся все
умершие, то есть ли что-нибудь лучше
этого, судьи?
Платон. «Апология Сократа»
В античном обществе отношение к суициду менялось от терпимого и, в отдельных случаях, даже поощрительного в ранних греческих государствах к законодательно закрепленному запрету в поздней римской империи. Философские воззрения древних на суицид будут рассмотрены в одной из следующих глав, пока же речь пойдет о том, как расценивали самоубийство общество и власть.
Государственные мужи Древней Греции признавали за гражданами право на уход из жизни лишь в некоторых случаях. Часто разрешение на самоубийство давалось осужденным преступникам (вспомним историю Сократа). Самоубийство, совершенное без санкции властей, строго осуждалось и каралось посмертным поношением: в Афинах и Фивах у трупа отсекали руку и хоронили ее отдельно. Известна история спартанца Аристодема, искавшего и нашедшего гибель в Платейской битве. В отличие от летчиков-камикадзе и Александра Матросова, он удостоился не почестей за героизм, а хулы и осуждения.
Вместе с тем в той же Спарте чтили память самоубийцы Ликурга, которого следовало бы поставить в пример политикам последующих веков. Прославленный законодатель отправился к дельфийскому оракулу, взяв с сограждан клятву жить по введенным им законам, пока он не вернется. Когда оракул одобрил нововведения реформатора, Ликург уморил себя голодом, чтобы связанные словом спартанцы продолжали жить по его правде и дальше.
В Афинах и ряде других городов имелся особый запас яда для тех, кто желал уйти из жизни и мог обосновать свое намерение перед ареопагом. Читаем у Либания: «Пусть тот, кто не хочет больше жить, изложит свои основания ареопагу и, получивши разрешение, покидает жизнь. Если жизнь тебе претит — умирай; если ты обижен судьбой — пей цикуту. Если сломлен горем — оставляй жизнь. Пусть несчастный расскажет про свои горести, пусть власти дадут ему лекарство, и его беде наступит конец».
Итак, государство уже вторглось в область сокровенной и окончательной свободы, но пока еще ведет себя деликатно и снисходительно — разумеется, лишь по отношению к полноправным гражданам, поскольку рабам свободы не полагалось вовсе.
В Риме, особенно после создания империи, строгость закона по отношению к mors voluntaria («добровольная смерть» и звучит-то куда симпатичнее, чем «суицид») усугубилась. В кодексе императора Адриана (II век) легионеру за попытку самоубийства полагается смертная казнь: «Если солдат попытается умертвить себя, но не сумеет, то будет лишен головы». А дальше следует характерная оговорка: «…в том случае, если только причиной тому не были невыносимое горе, болезнь, скорбь или иная подобная причина». Далее названы и иные смягчающие вину мотивы: «усталость от жизни, безумие или стыд». Даже с учетом capite plectatur[2]] для самоубийц, не подпадающих под вышеуказанные категории (а они, согласитесь, допускают самую либеральную интерпретацию), то получается, что во времена Адриана преторское право относилось к несчастным самоубийцам куда гуманнее, чем европейское законодательство XIX столетия — во всяком случае, признавало наличие обстоятельств, оправдывающих суицид. В «Дигестах» Юстиниана, классическом своде римского права (VI век), осуждается только самоубийство «без причины», ибо «тот, кто не жалеет себя, не пожалеет и других». «Не следует также предавать погребению тех, кто повесился или иным образом наложил на себя руки не вследствие невыносимости жизни, а по своей злой воле», — гласит закон. «Невыносимость жизни» — это еще либеральнее, чем трактовка Адриана. Правда, поблажки для солдат в кодексе Юстиниана отменяются — по тяжести преступления попытка самоубийства приравнивается к дезертирству.
Но, как и в Греции, относительная свобода распоряжаться если не собственной жизнью, то собственной смертью предоставлялась только свободным жителям империи. Самоубийство раба влекло за собой показательные акции устрашения. Чтобы при продаже живого товара покупателю не подсовывали рабов со скрытым браком — склонностью к депрессии, — существовал специальный закон, предусматривавший нечто вроде «гарантийного срока»: если купленный раб кончал с собой в течение 6 месяцев после заключения сделки, продавец был обязан вернуть покупателю полученные деньги.