Поначалу я спереди взялся сам, пусть, думаю, двое отдыхают пока, на пересменку оно пойдет лучше, но сразу же от ночлега такой крутяк вздыбил, что надо было лезть боком, хвататься за кусты, и одному тут никак не выходило. Подскочпч отдыхающий, я ему уступил одну ручку носилок, сразу стало легче. Крутяк этот мы с ходу одолели и порядочно запыхались. Я тут понял, почему они поднялись за день всего на пятьсот метров. Больной был не так тяжелым, как неудобным. Его нельзя трясти, резко вскидывать, но самое страшное - уронить таксатора на камни. И руки сильно оттягивало, но не от тяжести, а оттого, что носилки мы все время держали на жилах. На небольшом уступчике затеял я связать наплечные лямки из рюкзачных ремней и подпояски. Кусок веревки к месту подошел. Другие тоже наладили себе такую сбрую, и Симагин даже ругнул меня - где, мол, раньше-то ты был, золотая голова!
Это у меня-то этакая голова? Скажет тоже! С детства я пень-пнем, ученье от этого еще у меня не пошло, а книги читать так и не привык. Возьму другой раз зимой чисельник со стены, перелистну два раза и засыпаю.
С лямками куда легче пошло. Где поровней, я лез передом один, а сзади менялись все время. Парнишка, которого называли каким-то кошачьим именем, совсем почти не мог нести, только поддерживал.
Что? - спрашивал его Симагин на привале. - Ощетинились, а?
- Не могу.
- Вверх всегда приходится через "не могу". Пошли?
Я медленно поднимался, а отдыхающий не давал мне первому встать, вскакивал. Нарочно он это, что ли? Или силы у него больше, чем у меня? А черный тот парень, видно, вконец ослабел. Вначале еще хватался за ручку, а потом отстал. Кому я удивлялся, это таксатору. Он пока ни разу не пикнул, хотя мы его сдавливали носилками с боков, иногда потряхивали. На остановках я заглядывал ему в лицо: живой или нет? Симагин не давал много отдыхать, поднимал, мы кое-как продвигались по тропе на десяток саженей и снова садились отдышаться.
Тропа пошла кривулинами. Когда спускался, я заметил это место. Неужели мы так невысоко поднялись? Отсюда еще, наверно, с версту до поляны будет, не меньше. Это по прямой, а повороты удлиняют тропу вдвое, если не втрое. Одно утешало, что ближе к Яме подъем станет, помнится, поотложе.
День давно уже разлился, па гольцах, должно быть, ясный и жаркий, а у нас еще не сошла сырость, не высох на траве и кустах вчерашний дождь. И тропа была сырая. Чтобы не оскользнуться в глинистых местах, приходилось ставить сапог ребром, вдавливать каблуки, приседать с носилками и просить Симагина, чтоб они снизу, ради бога, не подталкивали их, пока нога не станет потверже. Потом Тобогоев заметил, как я танцую, пошел с рюкзаком передом, начал бить в глине ступеньки, и совсем стало идти не тяжело. Еще и потому, знать, что глина лепилась в отложинах, где ливневую и полую воду замедляло, закручивало, и она очищалась. Если б тут большой спад - вымыло бы все до блеска и по крутяку не взять бы так быстро...
Мы миновали глинистое место, пошли сухой щебенкой, и тропа снова полезла на отвес, закрутилась в больших камнях. В прогалину ударило солнце, сразу сделалось жарко, пить захотелось. Я знал, что воды у нас нет кастрюлю выпили сразу, а чайник вскипятили. Была, правда, фляжка у Симагина, однако про эту запретную воду и думать не стоило - мы по глотку спаивали ее таксатору, а он просил пить все чаще. И просил не жалобно, что в его положении было бы понятно и простительно, он просто говорил своим голосом:
- Ребята, попить дайте.
От этого голоса у меня становилось покойнее на душе, и у других, наверно, тоже - ведь инженер верил в нас, хотя мы сами, кажется, не верили. Таким макаром мы протянем его до гольцов еще три дня, не меньше, а он уже сколько дней без поддержки уколами или чем там еще, уж не знаю. Что у него сейчас под бинтами делается, жутко подумать. Заражение уже есть, наверно, потому что горит весь. Губы обметало, лицо и шея в каком-то жирном поту. И пахнет от него сильно...
А шум Тушкема приметно слабел. Снизу уже почти ничего не доносило, лишь камень на той стороне урочища давал слабый отбой. Мы все же продвигались!
Вертолет? Он! Положить носилки нельзя - тропа тут была узкой, и мы держали таксатора на весу. Вертолет зашел с гольцов, прогремел над нами, потянул вниз по Тушкему, потом сделал еще один заход, слил внизу свой рев с отбойным шумом реки и затих. Увидеть нас под густым пологом леса было нельзя. Ладно хоть мы его услышали. И еще я заметил, как таксатор потерял себя в тот момент, когда вертолет загрохотал вверху. Инженер широко раскрыл глаза и ровно забыл, что мы тут: замптусил руками, пытаясь оторвать ремень, который стягивал ему грудь. Потом сразу уронил голову и обмяк. Я глаза его запомнил. Они в тот момент были, как у соболя в капкане, когда он понял все и на тебя уже не смотрит, а последний раз обшаривает зрачками вершки дерев.
- Ничего, Витек! - сказал сзади Симагин. - Сейчас из этих камней вылезем и покурим. Взяли?
У нас кончились папиросы и сигареты, остался табак у Тобогоева, но и его было мало. Я давно вывернул все карманн, выкурил последнюю цигарку напополам с пиджаком. Теперь только инженеру курить табак, а мы будем пробавляться мхом. Хорошо, у меня сохранилась в кармане жинкина выкройка.
Во время отдыха одолевала какая-то вязкость во всем теле, даже противно за себя становилось. Мне надо было поспать побольше, вот что, тогда ничего такого на привалах я бы не чувствовал. Конечно, я пересиливал себя, поднимался - на свою натуру мне никогда не приходилось жаловаться, но было бы плохо, если б мужики заметили, что я себя пересиливаю. Воды бы сейчас совсем другое дело! А так она вся вышла потом, и я чувствовал, что усыхаю и почему-то тяжелею. Эта слабость мучила меня с час, а может, и побольше. Потом без причины все тело охватила утренняя легкость, в руки и ноги пришла, откуда ни возьмись, прежняя сила, и я потянул хорошо, даже Симагин со своим сменщиком не поспевали сзади и просили отдыха.
А отдыхали мы все чаще, больной тут сам командовал, и я не знаю, нас ли он жалел или ему тоже было тяжело, когда мы его ворочали. Он стал неспокойный какой-то. На остановках не давал нам молчать, заставлял говорить, все время звал к себе Тобогоева.
- Еще немного надо терпеть, - говорил Тобогоев и усаживался у головы инженера. - Вертолетом тебя с гольцов сразу в больницу. И нога - это ничего! Если б медведь руки сжевал, а руки целы, хорошо!
- Да вы не об этом, - инженер морщился. - Вы о другом. Про тайгу, что ли.
- Можно, - соглашался Тобогоев.
- Вы так и не сказали, почему это ущелье - заклятое место.
- Да брось ты, Витек, ерунду-то собирать! - встрял Симагин.
- Почто ерунда? - сказал Тобогоев. - Шаманы не всетда ерунду делали. Вот эту траву, однако, шаманы знали. Вся в волосках, видишь?
- Вижу, - покосился в сторону таксатор. - Кошачья лапка. Ну и что?
- Кровь останавливает. Шаманы знали.
- А почему они все же заклинали это урочище? - гнул свое Легостаев.
- Ладно делали, однако! Сюда никто не ходил, и зверек тут жил и плодился спокойно.
- Вроде заповедника, что ли?
- Считай так...
На обед не стали тратить светлого времени, решили идти, пока можем. У меня-то силенка еще была, но остальные сдохли, кроме Симагина, пожалуй. Вот удивительно. Кнут кнутом. Хотя этих тощих экспедиционщиков я знал. Попадаются среди них такие, что любого ходока из наших уморят на тропе. Держался пока и отдыхающий. Он, правда, менялся с малым, которого называли Сашкой, но тянул и подталкивал носилки все же лучше его. Тобогоев шел впереди, разыскивая коренную тропу, потому что в иных местах дорожки разбегались вдоль камней, и можно было пойти по самой работной. А городской паренек совсем обессилел. Он первое время тянулся сзади, потом начал отставать. Мы уходили с привала, оставляли его на виду отдыхать, и он кое-как догонял нас. Я заметил, он почти что полз на локтях и коленках, а в глазах у него все время стояли слезы. Но чем мы могли ему помочь? Парнишка, должно быть, так и остался бы лежать-отдыхать на каком-нибудь уступе, если б не побоялся один. Что же делать? Страхи-то он переживет, это на пользу, лишь бы не оступился, не покалечился в камнях, а то еще одного придется тащить. Когда он отстал совсем, я затревожился:
- Надо бы сходить к нему. Мало ли что...
- Да, сдал наш герой, - сказал Симагин.
- Это ему не на студента учиться! - Сашка плюнул в кусты и заругался.
- Пойду, - решил я.
Спустился метров на сорок, досадуя, что потерял высоту, которая с такими муками была взята. Он лежал белый, как береста, разбросал руки и плакал. Оказывается, резиновые фабричные чувяки его вконец разорвались и он до крови посбивал уже пальцы.
- Что же ты не крикнул, дурило!
- Вы меня только не оставляйте, - захныкал он наподобие ребенка. Пожалуйста! Я отдохну и полезу...
- Ты соображаешь, что всех нас можешь подкосить? Что же ты не сказался?
- Чтоб вас не задержать.
- Правда, что герой!
Я распорол свой рюкзак. Когда лошадь в горах потеряет подкову, первое дело обмотать ей чем-нибудь копыто, а то потом не залечишь. А человеку без обуви в таких местах никак нельзя. Выпускают эти тапочки тоже, о людях не думают - резина да брезент на соплях, какая обувь? Я откинул в кусты лохмотья обутки, обмотал парнишке ноги рюкзачным полотном и прикрутил шнурком. Ничего, как-нибудь поползет.
- Спасибо, - сказал он. - За рюкзак я вам деньги вышлю.
- Дурачок ты! - сказал я. - Пошли.
Перед вечером еще раз пролетел вертолет. Он долго урчал где-то вверху, может, примерялся к площадке. Мы чутко слушали его, и не знаю, как другие, а я представлял себе весь оставшийся путь, бурелом да крутяки, что ждали пас впереди, и возможностей не видел. Какие тут к черту возможности, когда мы подвигаемся не быстрее мурашей, а таксатор становится все беспокойнее - то просит прикрыть ногу, потому что ему кажется, будто ее едят комары, то порывается разбинтовать себя, то требует курить, то пить, а табак почти весь, и вода во фляге тоже кончилась.
В вечернем холодке мы затянули отдых надолго и потом решили ночевать под уступом, потому что никто не мог первым подняться. Я думал, что встанет Симагин и чего-нибудь скажет, а он, оказывается, мертво заснул, откинул большую голову, и только нечесаная бородища торчала. У нас не было воды, вот что крушило. И никак не выходило спускаться за ней к Тушкему. Я пошел бы на это, если б можно было остаться там ночевать. Поутру я быстро бы поднялся без груза, но как остальные? Есть вода в Яме, но до нее надо подниматься, наверно, еще саженей триста по прямой, если не больше, а тут темнота скоро совсем забьет лес и скалы. А впереди - самый главный проход в стенах, изломистый и крутой. В темноте нс пройти к воде, и думать даже нечего.
- Есть вода! - Тобогоев вылез из кустов. - Однако будет сейчас вода.
Мы вскочили. У алтайцев нюх, что ли? Тобогоев повел меня и Симагина подошвой скалы и саженях в двадцати от лагеря раздвинул кусты жимолости. В глубь горы косо уходила черная щель, оттуда несло холодом.
- Там снег, - сказал Тобогоев.
Симагин поспешил за посудой и веревкой, а я потихоньку начал спускаться. Вот это погреб! Я задержался, чтоб подождать Симагина. Надо было посоветоваться - тут можно загреметь черт те куда, косой этот срез легко спустит меня в пропасть, ни за что не зацепишься. Скользнешь рыбкой - и там. Ага, вот она, веревка!
На дне щели вправду лежал снег, прикрытый хвоей, семенами и другим лесным сором. Хорошо, что он заледенеть но успел, а то бы пришлось рубить топором. Я разгреб сор и набил этим зернистым и тяжелым снегом рот. Заломило зубы.
- Стоишь, Иван? - услышал я Симагина. - Что молчишь? Есть снег?
- Я его ем. - Голос у меня сразу охрип. - Спускайте кастрюлю...
Мы заняли снегом посуду и рюкзак. У костра долго вливали в себя дорогую воду и никак не могли насытиться, потому что талая эта вода была пресной и шелковистой, как озерная. Для ужина процедили ее через чистые бинты, сварили суп. Поел я без аппетита, хотелось поскорей лечь...
Проснулся от холода, сырости и негромких голосов. Костер пыхал в тумане, одежда на мне была мокрой. В свету маячили черные фигуры. Хотел подняться, чтоб развесить у огня свои кислые портянки, но меня будто магнитом притянуло к земле. Давно уже я так не уставал. Даже на зимней охоте. Другой раз до упаду загоняет тебя соболишка по липким снегам, и то как-то легче сходит. Котелок крепкого чаю или, еще лучше, алтайского толкана - и снова тебя наполняет сила.
- Медведь - шкура дешевый, волк - дорогой, - услышал я Тобогоева. - Однако волки тут от веку не жили. У нас глубокий снег и мягкий, вроде русской перины. Волки его не любят. Да ты лежи, лежи, не шевелись...
- А ты говори, говори.
- Почему не говорить? Мы говорим. Если не снег, мы говорим, волки бы нашего марала давно ликвидировали...
- Постой, а почему волк летом не пройдет сюда?
- Вот прошел. Два года, как прошел из степей. Марала режет, плохой зверь.
- Неужели нельзя вывести его окончательно?
- Есть по степям такой охотник, который волков разводит.
- Как разводит?
- Берет выводок, стариков не трогает. На другой год опять ему выводок, потому что полсотни за слепого волчонка и полсотни за матерого платят.
- Что за идиотизм? Какой дурак эту расценку установил?
- Ты думаешь - глупый, а я думаю - хуже, потому что заставляет охотника жить обманом...
Тень Тобогоева качнулась в темноту, потом от костра пошли искры и стало посветлее. Погреться, что ли? А то можно застудиться. Вон кто-то у костра зашелся в затяжном кашле, не Сашка ли? Он и днем кашлял так же, с воем.
- Скажите, Тобогоев, а вы своей судьбой довольны? - обыкновенным своим голосом спросил инженер, но алтаец молчал, и я не знал, что он ответит. Может сказать про детей - на ребятишек он не наглядится, и я был бы доволен всем на свете, если б у меня были ребятишки, хоть один.
- А? Что же вы не отвечаете? Большой вопрос?
- Однако вопрос маленький, - сказал Тобогоев. - Ответ большой.
- Ну, а если коротко: вы довольны, что так прожили свою жизнь?
Тобогоев пустил из костра искры и сказал:
- А я ее еще не прожил.
Долго я собирался встать, но незаметно заснул и очнулся уже на рассвете. Симагин перематывал возле таксатора бинты, отдыхающий кипятил котелок. Не знаю уж, чего это оп затеял. После вчерашнего ужина остались консервы, вермишель и хлеба на раз, и сахару на одного только инженера. И воды у нас полчайника оставалось, а снег в щели весь. Сегодня нам нипочем не добраться до гольцов. Как ты ни крути - полгоры еще впереди, и вертолет снова будет зря палить над нами бензин. Да и вертолетная ли сегодня погода? Туман вроде сгоняет быстро, и светлеет хорошо, и звук от реки далекий, но ясный. Будет погода.
С утра зло начали сосать комары, будто рядом болото. Покурить бы хорошо, но алтайца с собакой не было в лагере. Вверху заметил на молодых пихтушках свежие затески. Тобогоева работа. Он пошел к Яме. Туда сходятся все тропы. Там вода.
9. АЛЬБЕРТ СБОЕВ, РАДИСТ МЕТЕОСТАНЦИИ
Иногда почти физически ощущаешь, как радиоволны текут, пульсируют, ткутся вокруг тебя и держат, держат в невидимой липкой паутине. Раньше на рабочие сеансы меня мог подменить начальник метеостанции, а недавно его перевели на Аральское море, и я остался один и ничем не могу помочь тем, кто ушел на Кынташ. Если Симагин захватил своих с Кыгп, все в порядке, но вдруг они не встретились? Тогда у них сейчас каждый человек на счету. Тобогоев с Жаминым никакие не спасатели, выдохлись уже, наверно, и только хлеб переводят.
Хорошо еще, что Шевкунов ушел туда, этот может. Прошлой осенью мы с ним взяли марала на дудку и за день спустили тушу к воде. Срубили кривую березину, перевалили быка на сучья, поволокли вниз. Иван тащил за кривулину, как трактор, а я мелким бесом прыгал сбоку. В отлогих местах брались оба, и тогда я полной мерой чувствовал, как Шевкунов может тянуть.
Мне нравятся эти места. С нетерпением жду из Риги отца - он хочет провести тут отпуск, посмотреть, как я устроился. Уж бате-то я уважу! Покатаю по озеру, на рябков сходим в горы, хариуса в Чульче подергаем. И ждет его здесь одно главное знакомство, которое не могло состояться в Риге...
Отец у меня человек. Он довольно известный ученый, но не в этом дело. Я его ставлю выше всех людей на земле за то, что он человек. Отец никогда не занимался моим воспитанием. Просто всю жизнь понимал меня, и это было великим счастьем. Помню, накануне распределения состоялся у нас с ним разговор:
- Уедешь? - спросил он. - Подальше, конечно?
- Так мы все решили. Куда пошлют.
- Молодцы! Но почему ты такой скучный?
- Папа, у меня тут девушка остается, - сказал я.
- Оля! - Отец весело посмотрел па меня и пошел на кухню. - Оля, у нас сын вырос.
Они пошептались там, и мама, войдя в комнату, спросила так ласково, как только она одна это умеет:
- Ты не покажешь нам ее, Алик?
- Нет. Она еще ничего не знает.
- Альберт, - сказал отец. - Ты вырос, и я не буду тебе говорить никаких слов, вроде "не спеши, подожди", которые никогда и ничего не меняют. Ты сам все решишь.
И я был благодарен отцу, что он не стал расспрашивать и соиеговать, а незаметно перевел разговор на радиотехнику, о которой мы с ним можем говорить без конца. Свою специальность я полюбил с детства. Сейчас-то я понимаю, что многие годы отец поддерживал во мне интерес к радиотехнике, со временем добившись, чтоб уже не надо было его поддерживать.
А ее я встретил на вечере. Она все время танцевала с ребятами из своей группы, и я не смог ее пригласить. Скрывал свое чувство до самого конца, все боялся, не зная, как к этому отнесется она, друзья и, главное, Карлуша, который никогда не поощрял разговоров насчет девчат. Он был парнем серьезным, даже сухим п черствым с виду, но я-то знал, какая у него нежная п беззащитная душа.
С отцом мы однажды говорили об отношениях между парнями и девушками. Я попросил его прочесть одну журнальную повесть, и он сказал, что не понимает, зачем это начали так много печатать о скотском между молодыми людьми, объяснять и даже оправдывать это очень общими причинами, пытаясь уверить нас, что иначе уже и не может быть - время, дескать, наступило такое. Отец сделал длинную выжидательную паузу.
- Знаешь, - я посмотрел ему в глаза. - Если б все так обстояло в жизни, было бы худо. Но я знаю, что это не так...
На вокзале я попросил Карла передать Лайме подарок - вмонтированный в дамскую сумочку транзистор, который я собирал больше года. Поток, на котором учились Лайма и Карлуша, выпускался на полгода позже, и я думал, что заберусь-ка подальше, а ее Тем временем ушлют куда-нибудь в другую сторону - она мечтала на Дальний Восток, - и все забудется. Не вышло...
В Ашхабадском управлении гидрометеослужбы я сказал, что мне все равно, откуда засорять эфир, но лучше бы залезть в самую глубину пустыни. Молодой инженер, с которым я разговаривал, ухмыльнулся как-то скептически и сказал:
- Понял вас, коллега. Найдется такое местечко.
Послали меня на станцию Колодец Шах-Сенем. Метеоплощадка, финский домик, в двух километрах древняя крепость и сыпучие пески во все стороны до горизонта и за горизонтом. На небе ничего, кроме солнца. Ближайшие соседи жили на сто километров южнее; я побывал у них, когда добирался сюда. Там стоял точно такой же домик, пересыпались такие же пески, и палило то же солнце. Только станция называлась Екедже.
Когда я привел в порядок аппаратуру, перемонтировал кое-что и облазил окрестности, оказалось, что делать больше нечего. И я за праздник считал день, если после рабочего сеанса можно было посидеть у ключа, чтобы передать приказ на отдаленную станцию, которая не смогла принять Ашхабад, или сообщить еще какую-нибудь пустяковину.
Течение времени будто замедлилось для меня, и я взвыл. Правда, какое-то утешение приносила музыка. Как и все ребята, дома я делал вид, что меня увлекает модная, "горячая" музыка, хотя, честно говоря, она всегда меня раздражала тем, что ею были забиты все волны. Может, это шло от моей детской неприязни к музыке вообще, от тех смутных лет, когда родители пытались занять меня нотами и приходящей учительницей? А тут, в пустыне, я почему-то совсем не мог слышать истерических выкриков саксофонов и бесился, если сквозь писк и треск вдруг прорывался хриплый женский бас, может быть, уместный где-нибудь, только не здесь, в ночной пустыне.
Я написал в Ригу, чтобы мне прислали пластинки с музыкой, какую они считают стоящей. Так отец открыл мне Цезаря Франка. Все забыв, я слушал и слушал "Джинов", знал
из них каждый такт и, начав с любого места, мог до конца проследить внутренним слухом эту ослепительную поэму. Ночами я искал в темном и чутком мире старую, благородную музыку, вызывающую не искусственный психоз, не ощущение никчемности всего, а драгоценное чувство полноты жизни. И все время я думал о Лайме. Закрывал глаза, и она являлась в тонком белом платье, потом исчезала и снова появлялась, только я не мог никак рассмотреть ее глаз...
Мне писали ребята из Риги, но письма эти были без подробностей и какие-то чужие. Наверно, из-за телефона мы не научились писать писем. Они получаются у нас короткими и сухими, а чаще всего шутовскими. Я был недоволен и короткими записками Карлухи, почти официальными, хотя в жизни он был тонким и чутким парнем. Я просил его рассказать подробно, как Лайма приняла мой подарок, и он сообщил, что с радостью. Все. А мне надо было знать, как она обрадовалась. Еща написал ему. Он ответил, что она сказала: "Ах1" Но меня мало интересовали слова, которые Лайма произнесла, мне хотелось увидеть все остальное - ее лицо, руки, глаза. Может, она засмеялась, растерялась, покраснела или погрустнела? Только я не стал больше писать, потому что понял: ни один человек на свете, кроме меня, не увидел бы всех этих подробностей, и я напрасно изнуряю Карлуху, который, как я заметил в Риге, кое о чем догадывался и даже будто бы тяготился моим отношением к Лайме, хотя из-за своей стеснительности и тактичности ничего не говорил.
А тут мне с каждым днем становилось тошнее. Тянуло домой, к соснам и пескам на берегу моря, к яхте, которую отец решил поставить на консервацию, к сказочной летней Риге, к ее осенним дождям, к Лайме, шлепающей в босоножках по лужам. Я ждал любых перемен.
С первых дней работы меня раздражала Екедже. Я не знал, кто на ней живет, но передатчик там невыносимо барахлил, и я, скрипя зубами, вынужден был слушать время от времени его противное кваканье. Написал туда письмо и отправил с первой же оказией. От скуки и безделья подробнейшим образом перечислил возможные дефекты и даже вычертил схему передатчика с моими улучшениями. Вскоре Екедже зазвучала почище, по крайней мере можно было слушать ее без злости. Еще послал туда одно письмо-инструкцию, и станция заработала хорошо, без единого хрипа или хлопка, и я иногда стал даже
путать ее с главной нашей радиостанцией. И вот однажды я принял приказ из Ашхабада: "Опись неисправностей и схему радиста Альберга Сбоева размножить и разослать по всем станциям управления".
А через месяц меня послали открывать новую точку. На Кошобе я все сделал чисто, даже захотелось остаться н поработать немного, но меня, оказывается, ожидало еще одно поручение.
- Вы в двигателях разбираетесь? - спросил в управлении тот самый инженер.
- А что? - сказал я.
- Новый движок на Леккере два месяца не работает. Дули ветра - ничего еще, а эту неделю тихо, и ветряк стоит. Не сделаете?
На Леккере я с удовольствием разобрал и собрал двигатель, хотя в том не было нужды - неисправность была пустяковой. Потом долго проверял аппаратуру, научил тамошнюю радистку-туркменку делать из маленьких анодных аккумуляторов накальные, объяснил их соединение - короче, всячески оттягивал свой отъезд, и все время ловил себя на том, что думаю о Лайме. Будто стоит она рядом и смотрит на мои руки.
- Вы довольны, значит, что мы вас гоняли? - спросил в Ашхабаде инженер.
- Да!
- Я знал, коллега, что так будет, - понимающе улыбнулся он.- Но придется полюбить пустыню, другого выхода нет.
Он полагал, что видит меня насквозь, но дело-то было совсем не в пустыне. И когда я снова оказался в Колодце Шах-Сенем, то попытался пусть не полюбить пустыню, а хотя бы привыкнуть к ней. Ночами по-прежнему ловил музыку. Через пики н хребты чистые, без единой соринки, радиоволны несли индийские песни на два голоса. Их бездонная грусть н целомудренная интимность покоряли и обезоруживали меня. Уходили часы, только я не чувствовал их - время не то чтобы уплотнялось, а попросту исчезало, и с ним исчезало все остальное в мире, кроме меня, Лаймы, наших голосов, звучащих на этой прозрачной волне...
Полгода как я в Туркмении. Письма от ребят стали приходить реже, и я не особенно от этого страдал. Мне стало казаться, что я был уже взрослее их, во мне появилось то, что их еще ожидало. И я чутко прислушивался к себе, к безмолвной
пустыне, ждал ответных сигналов. Иногда мне казалось, что я улавливаю их, зримо представляя, как Лайма сидит где-нибудь в парке, включает мой приемник и тоже слушает Дели. Лайма- по-русски счастье...
И вот однажды произошло чрезвычайное событие, изменившее все. В урочный час и день появился над крепостью наш арендованный вертолет, пошел на посадку. Я побежал к нему, и сердце бешено заколотилось от какого-то неясного предчувствия. Летчик выкатил бочку с горючим и, заложив руки за спину, стоял у машины, снисходительно смотрел, как я подбегаю. Не дожидаясь, когда он скажет обычное свое: "Пляши!", я начал притопывать по черной, в мелких трещинах такырной земле.
Это у меня-то этакая голова? Скажет тоже! С детства я пень-пнем, ученье от этого еще у меня не пошло, а книги читать так и не привык. Возьму другой раз зимой чисельник со стены, перелистну два раза и засыпаю.
С лямками куда легче пошло. Где поровней, я лез передом один, а сзади менялись все время. Парнишка, которого называли каким-то кошачьим именем, совсем почти не мог нести, только поддерживал.
Что? - спрашивал его Симагин на привале. - Ощетинились, а?
- Не могу.
- Вверх всегда приходится через "не могу". Пошли?
Я медленно поднимался, а отдыхающий не давал мне первому встать, вскакивал. Нарочно он это, что ли? Или силы у него больше, чем у меня? А черный тот парень, видно, вконец ослабел. Вначале еще хватался за ручку, а потом отстал. Кому я удивлялся, это таксатору. Он пока ни разу не пикнул, хотя мы его сдавливали носилками с боков, иногда потряхивали. На остановках я заглядывал ему в лицо: живой или нет? Симагин не давал много отдыхать, поднимал, мы кое-как продвигались по тропе на десяток саженей и снова садились отдышаться.
Тропа пошла кривулинами. Когда спускался, я заметил это место. Неужели мы так невысоко поднялись? Отсюда еще, наверно, с версту до поляны будет, не меньше. Это по прямой, а повороты удлиняют тропу вдвое, если не втрое. Одно утешало, что ближе к Яме подъем станет, помнится, поотложе.
День давно уже разлился, па гольцах, должно быть, ясный и жаркий, а у нас еще не сошла сырость, не высох на траве и кустах вчерашний дождь. И тропа была сырая. Чтобы не оскользнуться в глинистых местах, приходилось ставить сапог ребром, вдавливать каблуки, приседать с носилками и просить Симагина, чтоб они снизу, ради бога, не подталкивали их, пока нога не станет потверже. Потом Тобогоев заметил, как я танцую, пошел с рюкзаком передом, начал бить в глине ступеньки, и совсем стало идти не тяжело. Еще и потому, знать, что глина лепилась в отложинах, где ливневую и полую воду замедляло, закручивало, и она очищалась. Если б тут большой спад - вымыло бы все до блеска и по крутяку не взять бы так быстро...
Мы миновали глинистое место, пошли сухой щебенкой, и тропа снова полезла на отвес, закрутилась в больших камнях. В прогалину ударило солнце, сразу сделалось жарко, пить захотелось. Я знал, что воды у нас нет кастрюлю выпили сразу, а чайник вскипятили. Была, правда, фляжка у Симагина, однако про эту запретную воду и думать не стоило - мы по глотку спаивали ее таксатору, а он просил пить все чаще. И просил не жалобно, что в его положении было бы понятно и простительно, он просто говорил своим голосом:
- Ребята, попить дайте.
От этого голоса у меня становилось покойнее на душе, и у других, наверно, тоже - ведь инженер верил в нас, хотя мы сами, кажется, не верили. Таким макаром мы протянем его до гольцов еще три дня, не меньше, а он уже сколько дней без поддержки уколами или чем там еще, уж не знаю. Что у него сейчас под бинтами делается, жутко подумать. Заражение уже есть, наверно, потому что горит весь. Губы обметало, лицо и шея в каком-то жирном поту. И пахнет от него сильно...
А шум Тушкема приметно слабел. Снизу уже почти ничего не доносило, лишь камень на той стороне урочища давал слабый отбой. Мы все же продвигались!
Вертолет? Он! Положить носилки нельзя - тропа тут была узкой, и мы держали таксатора на весу. Вертолет зашел с гольцов, прогремел над нами, потянул вниз по Тушкему, потом сделал еще один заход, слил внизу свой рев с отбойным шумом реки и затих. Увидеть нас под густым пологом леса было нельзя. Ладно хоть мы его услышали. И еще я заметил, как таксатор потерял себя в тот момент, когда вертолет загрохотал вверху. Инженер широко раскрыл глаза и ровно забыл, что мы тут: замптусил руками, пытаясь оторвать ремень, который стягивал ему грудь. Потом сразу уронил голову и обмяк. Я глаза его запомнил. Они в тот момент были, как у соболя в капкане, когда он понял все и на тебя уже не смотрит, а последний раз обшаривает зрачками вершки дерев.
- Ничего, Витек! - сказал сзади Симагин. - Сейчас из этих камней вылезем и покурим. Взяли?
У нас кончились папиросы и сигареты, остался табак у Тобогоева, но и его было мало. Я давно вывернул все карманн, выкурил последнюю цигарку напополам с пиджаком. Теперь только инженеру курить табак, а мы будем пробавляться мхом. Хорошо, у меня сохранилась в кармане жинкина выкройка.
Во время отдыха одолевала какая-то вязкость во всем теле, даже противно за себя становилось. Мне надо было поспать побольше, вот что, тогда ничего такого на привалах я бы не чувствовал. Конечно, я пересиливал себя, поднимался - на свою натуру мне никогда не приходилось жаловаться, но было бы плохо, если б мужики заметили, что я себя пересиливаю. Воды бы сейчас совсем другое дело! А так она вся вышла потом, и я чувствовал, что усыхаю и почему-то тяжелею. Эта слабость мучила меня с час, а может, и побольше. Потом без причины все тело охватила утренняя легкость, в руки и ноги пришла, откуда ни возьмись, прежняя сила, и я потянул хорошо, даже Симагин со своим сменщиком не поспевали сзади и просили отдыха.
А отдыхали мы все чаще, больной тут сам командовал, и я не знаю, нас ли он жалел или ему тоже было тяжело, когда мы его ворочали. Он стал неспокойный какой-то. На остановках не давал нам молчать, заставлял говорить, все время звал к себе Тобогоева.
- Еще немного надо терпеть, - говорил Тобогоев и усаживался у головы инженера. - Вертолетом тебя с гольцов сразу в больницу. И нога - это ничего! Если б медведь руки сжевал, а руки целы, хорошо!
- Да вы не об этом, - инженер морщился. - Вы о другом. Про тайгу, что ли.
- Можно, - соглашался Тобогоев.
- Вы так и не сказали, почему это ущелье - заклятое место.
- Да брось ты, Витек, ерунду-то собирать! - встрял Симагин.
- Почто ерунда? - сказал Тобогоев. - Шаманы не всетда ерунду делали. Вот эту траву, однако, шаманы знали. Вся в волосках, видишь?
- Вижу, - покосился в сторону таксатор. - Кошачья лапка. Ну и что?
- Кровь останавливает. Шаманы знали.
- А почему они все же заклинали это урочище? - гнул свое Легостаев.
- Ладно делали, однако! Сюда никто не ходил, и зверек тут жил и плодился спокойно.
- Вроде заповедника, что ли?
- Считай так...
На обед не стали тратить светлого времени, решили идти, пока можем. У меня-то силенка еще была, но остальные сдохли, кроме Симагина, пожалуй. Вот удивительно. Кнут кнутом. Хотя этих тощих экспедиционщиков я знал. Попадаются среди них такие, что любого ходока из наших уморят на тропе. Держался пока и отдыхающий. Он, правда, менялся с малым, которого называли Сашкой, но тянул и подталкивал носилки все же лучше его. Тобогоев шел впереди, разыскивая коренную тропу, потому что в иных местах дорожки разбегались вдоль камней, и можно было пойти по самой работной. А городской паренек совсем обессилел. Он первое время тянулся сзади, потом начал отставать. Мы уходили с привала, оставляли его на виду отдыхать, и он кое-как догонял нас. Я заметил, он почти что полз на локтях и коленках, а в глазах у него все время стояли слезы. Но чем мы могли ему помочь? Парнишка, должно быть, так и остался бы лежать-отдыхать на каком-нибудь уступе, если б не побоялся один. Что же делать? Страхи-то он переживет, это на пользу, лишь бы не оступился, не покалечился в камнях, а то еще одного придется тащить. Когда он отстал совсем, я затревожился:
- Надо бы сходить к нему. Мало ли что...
- Да, сдал наш герой, - сказал Симагин.
- Это ему не на студента учиться! - Сашка плюнул в кусты и заругался.
- Пойду, - решил я.
Спустился метров на сорок, досадуя, что потерял высоту, которая с такими муками была взята. Он лежал белый, как береста, разбросал руки и плакал. Оказывается, резиновые фабричные чувяки его вконец разорвались и он до крови посбивал уже пальцы.
- Что же ты не крикнул, дурило!
- Вы меня только не оставляйте, - захныкал он наподобие ребенка. Пожалуйста! Я отдохну и полезу...
- Ты соображаешь, что всех нас можешь подкосить? Что же ты не сказался?
- Чтоб вас не задержать.
- Правда, что герой!
Я распорол свой рюкзак. Когда лошадь в горах потеряет подкову, первое дело обмотать ей чем-нибудь копыто, а то потом не залечишь. А человеку без обуви в таких местах никак нельзя. Выпускают эти тапочки тоже, о людях не думают - резина да брезент на соплях, какая обувь? Я откинул в кусты лохмотья обутки, обмотал парнишке ноги рюкзачным полотном и прикрутил шнурком. Ничего, как-нибудь поползет.
- Спасибо, - сказал он. - За рюкзак я вам деньги вышлю.
- Дурачок ты! - сказал я. - Пошли.
Перед вечером еще раз пролетел вертолет. Он долго урчал где-то вверху, может, примерялся к площадке. Мы чутко слушали его, и не знаю, как другие, а я представлял себе весь оставшийся путь, бурелом да крутяки, что ждали пас впереди, и возможностей не видел. Какие тут к черту возможности, когда мы подвигаемся не быстрее мурашей, а таксатор становится все беспокойнее - то просит прикрыть ногу, потому что ему кажется, будто ее едят комары, то порывается разбинтовать себя, то требует курить, то пить, а табак почти весь, и вода во фляге тоже кончилась.
В вечернем холодке мы затянули отдых надолго и потом решили ночевать под уступом, потому что никто не мог первым подняться. Я думал, что встанет Симагин и чего-нибудь скажет, а он, оказывается, мертво заснул, откинул большую голову, и только нечесаная бородища торчала. У нас не было воды, вот что крушило. И никак не выходило спускаться за ней к Тушкему. Я пошел бы на это, если б можно было остаться там ночевать. Поутру я быстро бы поднялся без груза, но как остальные? Есть вода в Яме, но до нее надо подниматься, наверно, еще саженей триста по прямой, если не больше, а тут темнота скоро совсем забьет лес и скалы. А впереди - самый главный проход в стенах, изломистый и крутой. В темноте нс пройти к воде, и думать даже нечего.
- Есть вода! - Тобогоев вылез из кустов. - Однако будет сейчас вода.
Мы вскочили. У алтайцев нюх, что ли? Тобогоев повел меня и Симагина подошвой скалы и саженях в двадцати от лагеря раздвинул кусты жимолости. В глубь горы косо уходила черная щель, оттуда несло холодом.
- Там снег, - сказал Тобогоев.
Симагин поспешил за посудой и веревкой, а я потихоньку начал спускаться. Вот это погреб! Я задержался, чтоб подождать Симагина. Надо было посоветоваться - тут можно загреметь черт те куда, косой этот срез легко спустит меня в пропасть, ни за что не зацепишься. Скользнешь рыбкой - и там. Ага, вот она, веревка!
На дне щели вправду лежал снег, прикрытый хвоей, семенами и другим лесным сором. Хорошо, что он заледенеть но успел, а то бы пришлось рубить топором. Я разгреб сор и набил этим зернистым и тяжелым снегом рот. Заломило зубы.
- Стоишь, Иван? - услышал я Симагина. - Что молчишь? Есть снег?
- Я его ем. - Голос у меня сразу охрип. - Спускайте кастрюлю...
Мы заняли снегом посуду и рюкзак. У костра долго вливали в себя дорогую воду и никак не могли насытиться, потому что талая эта вода была пресной и шелковистой, как озерная. Для ужина процедили ее через чистые бинты, сварили суп. Поел я без аппетита, хотелось поскорей лечь...
Проснулся от холода, сырости и негромких голосов. Костер пыхал в тумане, одежда на мне была мокрой. В свету маячили черные фигуры. Хотел подняться, чтоб развесить у огня свои кислые портянки, но меня будто магнитом притянуло к земле. Давно уже я так не уставал. Даже на зимней охоте. Другой раз до упаду загоняет тебя соболишка по липким снегам, и то как-то легче сходит. Котелок крепкого чаю или, еще лучше, алтайского толкана - и снова тебя наполняет сила.
- Медведь - шкура дешевый, волк - дорогой, - услышал я Тобогоева. - Однако волки тут от веку не жили. У нас глубокий снег и мягкий, вроде русской перины. Волки его не любят. Да ты лежи, лежи, не шевелись...
- А ты говори, говори.
- Почему не говорить? Мы говорим. Если не снег, мы говорим, волки бы нашего марала давно ликвидировали...
- Постой, а почему волк летом не пройдет сюда?
- Вот прошел. Два года, как прошел из степей. Марала режет, плохой зверь.
- Неужели нельзя вывести его окончательно?
- Есть по степям такой охотник, который волков разводит.
- Как разводит?
- Берет выводок, стариков не трогает. На другой год опять ему выводок, потому что полсотни за слепого волчонка и полсотни за матерого платят.
- Что за идиотизм? Какой дурак эту расценку установил?
- Ты думаешь - глупый, а я думаю - хуже, потому что заставляет охотника жить обманом...
Тень Тобогоева качнулась в темноту, потом от костра пошли искры и стало посветлее. Погреться, что ли? А то можно застудиться. Вон кто-то у костра зашелся в затяжном кашле, не Сашка ли? Он и днем кашлял так же, с воем.
- Скажите, Тобогоев, а вы своей судьбой довольны? - обыкновенным своим голосом спросил инженер, но алтаец молчал, и я не знал, что он ответит. Может сказать про детей - на ребятишек он не наглядится, и я был бы доволен всем на свете, если б у меня были ребятишки, хоть один.
- А? Что же вы не отвечаете? Большой вопрос?
- Однако вопрос маленький, - сказал Тобогоев. - Ответ большой.
- Ну, а если коротко: вы довольны, что так прожили свою жизнь?
Тобогоев пустил из костра искры и сказал:
- А я ее еще не прожил.
Долго я собирался встать, но незаметно заснул и очнулся уже на рассвете. Симагин перематывал возле таксатора бинты, отдыхающий кипятил котелок. Не знаю уж, чего это оп затеял. После вчерашнего ужина остались консервы, вермишель и хлеба на раз, и сахару на одного только инженера. И воды у нас полчайника оставалось, а снег в щели весь. Сегодня нам нипочем не добраться до гольцов. Как ты ни крути - полгоры еще впереди, и вертолет снова будет зря палить над нами бензин. Да и вертолетная ли сегодня погода? Туман вроде сгоняет быстро, и светлеет хорошо, и звук от реки далекий, но ясный. Будет погода.
С утра зло начали сосать комары, будто рядом болото. Покурить бы хорошо, но алтайца с собакой не было в лагере. Вверху заметил на молодых пихтушках свежие затески. Тобогоева работа. Он пошел к Яме. Туда сходятся все тропы. Там вода.
9. АЛЬБЕРТ СБОЕВ, РАДИСТ МЕТЕОСТАНЦИИ
Иногда почти физически ощущаешь, как радиоволны текут, пульсируют, ткутся вокруг тебя и держат, держат в невидимой липкой паутине. Раньше на рабочие сеансы меня мог подменить начальник метеостанции, а недавно его перевели на Аральское море, и я остался один и ничем не могу помочь тем, кто ушел на Кынташ. Если Симагин захватил своих с Кыгп, все в порядке, но вдруг они не встретились? Тогда у них сейчас каждый человек на счету. Тобогоев с Жаминым никакие не спасатели, выдохлись уже, наверно, и только хлеб переводят.
Хорошо еще, что Шевкунов ушел туда, этот может. Прошлой осенью мы с ним взяли марала на дудку и за день спустили тушу к воде. Срубили кривую березину, перевалили быка на сучья, поволокли вниз. Иван тащил за кривулину, как трактор, а я мелким бесом прыгал сбоку. В отлогих местах брались оба, и тогда я полной мерой чувствовал, как Шевкунов может тянуть.
Мне нравятся эти места. С нетерпением жду из Риги отца - он хочет провести тут отпуск, посмотреть, как я устроился. Уж бате-то я уважу! Покатаю по озеру, на рябков сходим в горы, хариуса в Чульче подергаем. И ждет его здесь одно главное знакомство, которое не могло состояться в Риге...
Отец у меня человек. Он довольно известный ученый, но не в этом дело. Я его ставлю выше всех людей на земле за то, что он человек. Отец никогда не занимался моим воспитанием. Просто всю жизнь понимал меня, и это было великим счастьем. Помню, накануне распределения состоялся у нас с ним разговор:
- Уедешь? - спросил он. - Подальше, конечно?
- Так мы все решили. Куда пошлют.
- Молодцы! Но почему ты такой скучный?
- Папа, у меня тут девушка остается, - сказал я.
- Оля! - Отец весело посмотрел па меня и пошел на кухню. - Оля, у нас сын вырос.
Они пошептались там, и мама, войдя в комнату, спросила так ласково, как только она одна это умеет:
- Ты не покажешь нам ее, Алик?
- Нет. Она еще ничего не знает.
- Альберт, - сказал отец. - Ты вырос, и я не буду тебе говорить никаких слов, вроде "не спеши, подожди", которые никогда и ничего не меняют. Ты сам все решишь.
И я был благодарен отцу, что он не стал расспрашивать и соиеговать, а незаметно перевел разговор на радиотехнику, о которой мы с ним можем говорить без конца. Свою специальность я полюбил с детства. Сейчас-то я понимаю, что многие годы отец поддерживал во мне интерес к радиотехнике, со временем добившись, чтоб уже не надо было его поддерживать.
А ее я встретил на вечере. Она все время танцевала с ребятами из своей группы, и я не смог ее пригласить. Скрывал свое чувство до самого конца, все боялся, не зная, как к этому отнесется она, друзья и, главное, Карлуша, который никогда не поощрял разговоров насчет девчат. Он был парнем серьезным, даже сухим п черствым с виду, но я-то знал, какая у него нежная п беззащитная душа.
С отцом мы однажды говорили об отношениях между парнями и девушками. Я попросил его прочесть одну журнальную повесть, и он сказал, что не понимает, зачем это начали так много печатать о скотском между молодыми людьми, объяснять и даже оправдывать это очень общими причинами, пытаясь уверить нас, что иначе уже и не может быть - время, дескать, наступило такое. Отец сделал длинную выжидательную паузу.
- Знаешь, - я посмотрел ему в глаза. - Если б все так обстояло в жизни, было бы худо. Но я знаю, что это не так...
На вокзале я попросил Карла передать Лайме подарок - вмонтированный в дамскую сумочку транзистор, который я собирал больше года. Поток, на котором учились Лайма и Карлуша, выпускался на полгода позже, и я думал, что заберусь-ка подальше, а ее Тем временем ушлют куда-нибудь в другую сторону - она мечтала на Дальний Восток, - и все забудется. Не вышло...
В Ашхабадском управлении гидрометеослужбы я сказал, что мне все равно, откуда засорять эфир, но лучше бы залезть в самую глубину пустыни. Молодой инженер, с которым я разговаривал, ухмыльнулся как-то скептически и сказал:
- Понял вас, коллега. Найдется такое местечко.
Послали меня на станцию Колодец Шах-Сенем. Метеоплощадка, финский домик, в двух километрах древняя крепость и сыпучие пески во все стороны до горизонта и за горизонтом. На небе ничего, кроме солнца. Ближайшие соседи жили на сто километров южнее; я побывал у них, когда добирался сюда. Там стоял точно такой же домик, пересыпались такие же пески, и палило то же солнце. Только станция называлась Екедже.
Когда я привел в порядок аппаратуру, перемонтировал кое-что и облазил окрестности, оказалось, что делать больше нечего. И я за праздник считал день, если после рабочего сеанса можно было посидеть у ключа, чтобы передать приказ на отдаленную станцию, которая не смогла принять Ашхабад, или сообщить еще какую-нибудь пустяковину.
Течение времени будто замедлилось для меня, и я взвыл. Правда, какое-то утешение приносила музыка. Как и все ребята, дома я делал вид, что меня увлекает модная, "горячая" музыка, хотя, честно говоря, она всегда меня раздражала тем, что ею были забиты все волны. Может, это шло от моей детской неприязни к музыке вообще, от тех смутных лет, когда родители пытались занять меня нотами и приходящей учительницей? А тут, в пустыне, я почему-то совсем не мог слышать истерических выкриков саксофонов и бесился, если сквозь писк и треск вдруг прорывался хриплый женский бас, может быть, уместный где-нибудь, только не здесь, в ночной пустыне.
Я написал в Ригу, чтобы мне прислали пластинки с музыкой, какую они считают стоящей. Так отец открыл мне Цезаря Франка. Все забыв, я слушал и слушал "Джинов", знал
из них каждый такт и, начав с любого места, мог до конца проследить внутренним слухом эту ослепительную поэму. Ночами я искал в темном и чутком мире старую, благородную музыку, вызывающую не искусственный психоз, не ощущение никчемности всего, а драгоценное чувство полноты жизни. И все время я думал о Лайме. Закрывал глаза, и она являлась в тонком белом платье, потом исчезала и снова появлялась, только я не мог никак рассмотреть ее глаз...
Мне писали ребята из Риги, но письма эти были без подробностей и какие-то чужие. Наверно, из-за телефона мы не научились писать писем. Они получаются у нас короткими и сухими, а чаще всего шутовскими. Я был недоволен и короткими записками Карлухи, почти официальными, хотя в жизни он был тонким и чутким парнем. Я просил его рассказать подробно, как Лайма приняла мой подарок, и он сообщил, что с радостью. Все. А мне надо было знать, как она обрадовалась. Еща написал ему. Он ответил, что она сказала: "Ах1" Но меня мало интересовали слова, которые Лайма произнесла, мне хотелось увидеть все остальное - ее лицо, руки, глаза. Может, она засмеялась, растерялась, покраснела или погрустнела? Только я не стал больше писать, потому что понял: ни один человек на свете, кроме меня, не увидел бы всех этих подробностей, и я напрасно изнуряю Карлуху, который, как я заметил в Риге, кое о чем догадывался и даже будто бы тяготился моим отношением к Лайме, хотя из-за своей стеснительности и тактичности ничего не говорил.
А тут мне с каждым днем становилось тошнее. Тянуло домой, к соснам и пескам на берегу моря, к яхте, которую отец решил поставить на консервацию, к сказочной летней Риге, к ее осенним дождям, к Лайме, шлепающей в босоножках по лужам. Я ждал любых перемен.
С первых дней работы меня раздражала Екедже. Я не знал, кто на ней живет, но передатчик там невыносимо барахлил, и я, скрипя зубами, вынужден был слушать время от времени его противное кваканье. Написал туда письмо и отправил с первой же оказией. От скуки и безделья подробнейшим образом перечислил возможные дефекты и даже вычертил схему передатчика с моими улучшениями. Вскоре Екедже зазвучала почище, по крайней мере можно было слушать ее без злости. Еще послал туда одно письмо-инструкцию, и станция заработала хорошо, без единого хрипа или хлопка, и я иногда стал даже
путать ее с главной нашей радиостанцией. И вот однажды я принял приказ из Ашхабада: "Опись неисправностей и схему радиста Альберга Сбоева размножить и разослать по всем станциям управления".
А через месяц меня послали открывать новую точку. На Кошобе я все сделал чисто, даже захотелось остаться н поработать немного, но меня, оказывается, ожидало еще одно поручение.
- Вы в двигателях разбираетесь? - спросил в управлении тот самый инженер.
- А что? - сказал я.
- Новый движок на Леккере два месяца не работает. Дули ветра - ничего еще, а эту неделю тихо, и ветряк стоит. Не сделаете?
На Леккере я с удовольствием разобрал и собрал двигатель, хотя в том не было нужды - неисправность была пустяковой. Потом долго проверял аппаратуру, научил тамошнюю радистку-туркменку делать из маленьких анодных аккумуляторов накальные, объяснил их соединение - короче, всячески оттягивал свой отъезд, и все время ловил себя на том, что думаю о Лайме. Будто стоит она рядом и смотрит на мои руки.
- Вы довольны, значит, что мы вас гоняли? - спросил в Ашхабаде инженер.
- Да!
- Я знал, коллега, что так будет, - понимающе улыбнулся он.- Но придется полюбить пустыню, другого выхода нет.
Он полагал, что видит меня насквозь, но дело-то было совсем не в пустыне. И когда я снова оказался в Колодце Шах-Сенем, то попытался пусть не полюбить пустыню, а хотя бы привыкнуть к ней. Ночами по-прежнему ловил музыку. Через пики н хребты чистые, без единой соринки, радиоволны несли индийские песни на два голоса. Их бездонная грусть н целомудренная интимность покоряли и обезоруживали меня. Уходили часы, только я не чувствовал их - время не то чтобы уплотнялось, а попросту исчезало, и с ним исчезало все остальное в мире, кроме меня, Лаймы, наших голосов, звучащих на этой прозрачной волне...
Полгода как я в Туркмении. Письма от ребят стали приходить реже, и я не особенно от этого страдал. Мне стало казаться, что я был уже взрослее их, во мне появилось то, что их еще ожидало. И я чутко прислушивался к себе, к безмолвной
пустыне, ждал ответных сигналов. Иногда мне казалось, что я улавливаю их, зримо представляя, как Лайма сидит где-нибудь в парке, включает мой приемник и тоже слушает Дели. Лайма- по-русски счастье...
И вот однажды произошло чрезвычайное событие, изменившее все. В урочный час и день появился над крепостью наш арендованный вертолет, пошел на посадку. Я побежал к нему, и сердце бешено заколотилось от какого-то неясного предчувствия. Летчик выкатил бочку с горючим и, заложив руки за спину, стоял у машины, снисходительно смотрел, как я подбегаю. Не дожидаясь, когда он скажет обычное свое: "Пляши!", я начал притопывать по черной, в мелких трещинах такырной земле.