Фридрих уходит в кабинет. Рычит в телефонную трубку: «Да. Вы поняли правильно. Я сказал: именно сейчас».
Тень Евгения встречает его в дверях, торопится, припадая на задние ноги. Добежав, замирает в углу.
«Собирайтесь, я отвезу вас домой». Фридрих поводит рукой, словно подзывает к себе. Тень, подобравшись сбоку, тычется лбом. Он шевелит пальцами, ласкает ее, как собаку.
Я надеваю пальто, застегиваюсь на все пуговицы.
Мы выходим на лестницу. Фридрих возится с замками. На лестнице – тьма.
Во тьме мы спускаемся по ступеням. Под ногами хрустят разбитые лампочки – их выбили черные санитары… Мне трудно дышать. Моя кожа высохла, стала кожзаменителем. Я ступаю, как обескровленная тень.
Звук, похожий на верещанье. «Да! – Фридрих отвечает в трубку. – Я же сказал: сейчас. За это я плачу вам деньги». Голос, женский, отвечает едва слышно. Мне не разобрать слов. «Минут через двадцать», – он кладет трубку.
Мы выходим и садимся в машину.
«Вы… – Я смотрю вперед и слышу только его голос. Голос опускается мне на плечо. – Не будете возражать, если меня – первого?» – «Нет, – я повожу шеей, как будто сбрасываю чужую руку. – Мне некуда спешить».
Мы летим по Московскому проспекту. По сторонам высятся массивные здания – сталинский ампир. Машина въезжает в подворотню, упирается лбом в чужую парадную. Фридрих роется в карманах: «Отвезешь и – сразу обратно. За мной – через час».
«Откуда – час? – Петя бубнит ворчливо. – Разве за час… Еще и заправиться». – Голос Фридриха наливается бешенством: «Надо – заправляйся. Но я ждать не буду. Опоздаешь – пеняй на себя».
* * *
«Батюшки! – Яна встречает меня в прихожей. – Никак набралась?!»«Тихо! – я сбрасываю туфли. – У тебя есть выпить?» Мой язык ворочается с трудом. «Ну даешь! – она пихает мои туфли на место. – Совсем развезло».
Я хочу водки. Просто водки. Чистой. Без всякого запаха.
«Наезд?! – она не верит своим ушам. – Какой наезд?» – «Обыкновенный».
Я опускаю подробности. Только самую суть.
«И что потом?» – «Все ушли. А мы с ним… пили. Этот, как его…» Яну не интересует название. Ее муж не собирал пустых бутылок – ему доставались полные. «Вдвоем? Ну? – она торопит меня, подливает в рюмку, – и ты наконец?..» – «Да… – я улыбаюсь искусственными губами, – то есть нет…» Мои губы лопнули, как у черного санитара.
«По-че-му?» – Яна интересуется деловито. «Потому что… – я шмыгаю носом, словно у меня бежит кровь. Кровь накатывает слепыми волнами. – Он позвонил другой женщине». – «Друго-ой? Прямо при тебе? – Яна берет мой стакан. – Да… – допивает, не поморщившись. – Ничего не скажешь: сильный ход».
«Я старая». – «Тоже мысль, – Яна подхватывает невесело. – А может, он ваще?.. – она вертит пальцами, как будто вкручивает невидимую лампочку. Сейчас она вспыхнет, прольет тусклый свет. – Хотя, судя по всему… – Эта лампочка не вкручивается. – Интересно, – она уводит глаза в сторону, – сколько же он ей платит?..»
Я встаю, отворачиваюсь к плите.
«Ужас! – Яна охает за спиной. – Протекло». – «Что там, что?» – я пытаюсь глянуть через плечо. «Да поверни». Я верчу узкую юбку, изворачиваясь всем телом. На ней – темно-красное пятно. «И, главное, – Яна хихикает, – очень вовремя. Бандитская пуля. Стой так – достану тампон».
Яна подвигает стул, шарит на кухонной полке. «На. Иди в ванну». – «В ванну? – я повторяю машинально. – Откуда… откуда у нас тампон?» – «Оттуда же, откуда всё: из гуманитарной помощи, – она слезает со стула. – Иди-иди, а то весь пол заляпаешь. Кровушка – та же водица, – Яна встряхивает челкой, – дырочку найдет…»
Я сажусь на самый край. Упираюсь чугунными ногами. Ощупываю тампон. Как же этим пользоваться?.. Стягиваю с крючка полотенце, утыкаюсь лицом. Полотенце ничем не пахнет, но я слышу запах. Мне не вспомнить… Кажется, это из Бунина: женщина любила мужчину и нюхала его картуз. Ее любовь пахла по́том и гадким одеколоном. У нас этим пахнет смерть. Прежде чем явиться, брызгает себе под мышки…
Memento mori. Дивный едкий запах.
Часть II
Формат ЕГЭ
Высокие дубовые двери. Цветы на мраморных подоконниках. В парадной при входе – турникет. На всякий случай женщина-репетитор носит с собой паспорт. Теперь это вряд ли необходимо: охрана знает ее в лицо. Процедура известна: охранник снимает трубку местного телефона, звонит наверх: «Пришла Татьяна Андреевна…» – всякий раз с вопросительной интонацией: пустить или прогнать?
– Третий этаж. Проходите, пожалуйста.
Эту фразу я слышу два раза в неделю. Если бы не работала на Фридриха – давно, в моей прошлой жизни, – могла бы подумать, что охранники сомневаются в моих умственных способностях. На самом деле это не так. Сомнения в их инструкциях не прописаны: за это им не платят денег.
Максим встречает меня в дверях.
Пожалуй, я могла бы назвать его способным учеником. В анамнезе в меру запущенный русский, обычно мне достается непаханое поле. Спокойная ленца, когда дело касается школьных уроков. Но – начитан, неплохо ориентируется в русской классике: по нынешним временам это редкость; по словам матери, выдающиеся математические способности, впрочем, ни разу не подтвержденные результатами школьных олимпиад. («А “Кенгуру”?» Последние годы эта игра проводится во всех школах: математическая викторина, род добровольного тестирования. «Ну, вот еще…» – отвечая на мой вопрос, он фыркнул презрительно.) В общем, на месте родителей я не торопилась бы с выводами. Похоже, его интересы окончательно не устоялись. Впрочем, на отпрыска у родителей вполне определенные планы. Предполагается, что сын пойдет на экономический, но (как мне кажется) не в наших широтах: английским с ним занимается носитель языка.
Спортивные тренажеры, на стене – плазменная панель. Кажется, это называется домашним кинотеатром. В общем, все как обычно, кроме разве что книг. Не то чтобы много, но у других я не встречала и этого. Судя по корешкам, их покупали в последние годы – на это у меня наметанный глаз. Корешки, стоявшие на наших полках, я узнала бы в любом интерьере.
Свои уроки я привыкла начинать с диктантов. Выбор зависит от подготовленности ученика. С некоторыми приходится начинать с азов. В моей практике это – нередкий случай. С девочкой, живущей на Мойке, мы прорабатываем специальные тексты: в каждом сделан акцент на свою группу правил. С Максимом таких ходуль не требуется. Для него я выбрала другую методику, позволяющую убить двух зайцев.
– Тема сегодняшнего диктанта: «Крестьянская и помещичья Русь в сказках Салтыкова-Щедрина».
В прошлой жизни мои ученики писали сочинения. Формат ЕГЭ это исключает. Сочинения, написанные моим молодым почерком, пылятся на антресолях. Мне не надо с ними сверяться – все вплоть до самой последней цитаты я помню наизусть.
– …В сказках, применяясь к условиям жесткой политической цензуры, Салтыков-Щедрин пытается найти форму, понятную простому читателю… простому читателю. В мире его сказок действуют две противоборствующих силы… противоборствующих силы: народ и его угнетатели. Первые представлены добрыми и обездоленными зверушками, честными, смелыми и умными… смелыми и умными. Вторые выведены под масками хищников… под масками хищников…
Нынешние ученики пишут медленно – их пальцы привыкли к клавиатуре. Репетитор вынужден делать паузы и повторять.
– Сказочные угнетатели выглядят нелепо, автор-сатирик смеется над их беспомощностью и невежеством… беспомощностью и невежеством, а если о чем-то и скорбит, то о смирении и покорности народа… покорности народа, закосневшего в своем безмерном послушании. От сказки к сказке автор проводит мысль о том, что только сам народ может помочь себе… помочь себе исправить свое приниженное, бедственное, подневольное положение…
Максим усмехается.
Отработка усмешек не входит в мои обязанности.
Моя задача – проверка ошибок и разбор орфограмм. Чтобы не терять времени, диктанты я проверяю дома.
– Откройте, пожалуйста, желтый сборник.
В сущности, они сводятся к некоторому количеству условных схем. В прошлый раз мы закончили серию заданий А2. Вообще говоря, эта часть Единого государственного экзамена состоит из простых вопросов, но пункт А2 таит в себе некоторые сложности. Многое зависит от языковой среды, в которой вырос ученик. Если в семье говорят созда́лась, банта́ми и на́чать…
– Вариант 1, задание А3. Читайте вслух.
– Ну… Не знаю. Может, этот, второй.
– У вас есть сомнения? И что бы вы предпочли: ВЕКОВУЮ трубку?
– Нет, точно, – Максим отвечает нетвердо. – Пункт три.
– ВЕКОВЫЕ ценности? – я уточняю ровным голосом. – Порядочность, честность, чистая совесть?
– А чего? Что ли, они – ВЕЧНЫЕ? Как у этих ваших зверушек, – он косится на тетрадь для диктантов, – честных, добрых, но обездоленных? В сказках-то они честные, а березки вырубали тишком…
Про себя я отмечаю: богатый запас активной лексики. Интересно, знает ли моя дочь слово тишком?..
– Что вы имеете в виду? – Мне хочется, чтобы ученик раскрыл тезис. На самом деле я понимаю его отсылку: разговор Иудушки Головлева с проштрафившимся мужиком. Вор-мужичок вырубал дерево себе на оглоблю. Разумеется, в господском лесу.
Мой вопрос повисает в воздухе. Мысль ученика устремляется в другую сторону:
– А этот… Платон Каратаев. С чего его забрили? Вырубал барский лес. Барский лес, – он повторяет, словно это я пишу под его диктовку. – А тут, откуда ни возьмись, сторож: превед медвед!
В глазах ученика откровенный вызов. Не тут-то было: к их албанскому я отношусь спокойно. Меня не напугать креведками, аськами и баянами. Или боянами. Скорее, новообразования. Вряд ли злокачественные: обычный подростковый арго.
– Вы хотите сказать, что не все зверушки бывают честными? Кстати, далеко и не все звери… – В моем тоне сквозит раздражение. Я одергиваю себя: мальчик – одиннадцатиклассник. При чем здесь звери? – Но в чем-то вы, пожалуй, правы. В русской литературе работники, обворовывающие господ, – не редкость. Честность как безусловная категория народной культуре не свойственна. Скорее, дворянской. С другой стороны, в условиях абсолютного социального неравенства, когда иные источники дохода перекрыты, возможность украсть – большой соблазн. К тому же вряд ли Платон Каратаев, вырубая несчастную березку, считал это особым грехом: в народном сознании понятие собственности довольно условно: дары природы – то, что дается всем и отродясь. Я ответила на ваш вопрос?
– Ну, ладно березка… Но Толстой-то вообще считает его идеалом. И Пьер у него типа учится. Старается перенять. Типа Платон – мудрец… А этот мудрец ничего не помнит. Ляпнет и забудет. Он что – дурак?
Я понимаю: юношеский максимализм. И все-таки мне не хочется его останавливать. От этого я уже отвыкла: ученик думает, а не повторяет чужие слова.
– Как все толстовские герои, Платон Каратаев не одномерен. Кроме того, если вы читали внимательно, могли заметить: иногда Толстой-мыслитель противоречит Толстому-художнику. На этой грани надо научиться балансировать. Иначе можно впасть в упрощающую крайность, – теперь я говорю совершенно серьезно. Мне есть на что опереться: за моей спиной Великая Литературная Стена. – Думаю, Толстой понимал, что эта странная забывчивость Каратаева, на которую вы обратили внимание, бросится в глаза и другим читателям. Он мог ее нивелировать, в конце концов, как-то замаскировать. Но Толстой этого не делает. Напротив, подчеркивает, что Пьеру эта забывчивость кажется весьма симпатичным свойством народного сознания, не тронутого рефлексией.
На мгновение я останавливаюсь: возможно, моему ученику незнакомо это слово?
Однако Максим слушает внимательно. Его усмешка гаснет.
На ЕГЭ это не понадобится. Наш разговор носит факультативный характер, и все-таки я рассуждаю о том, что одной из задач Толстого-мыслителя было изображение духовного роста человека, и с этой точки зрения Платон Каратаев – для самосознания Пьера – играет роль катализатора. Пьер убежден, что человек может достигнуть внутренней гармонии лишь в общении с народом…
– Типа как с честными зверушками?..
Кажется, пришла пора его осадить.
– Боюсь, вы позволили себе недостойную реплику. То, что позволительно в сказках, в реальной жизни звучит грубо. Как бы вы ни относились к забывчивости Каратаева, нельзя объявлять его зверушкой только на том основании… Только на том основании… – я знаю, что должна сказать. Конспекты, лежащие на моих антресолях, распухли от слов и цитат, обосновывающих эту точку зрения. Но я их не помню — достойные и правильные слова. «Надо вспомнить, вспомнить…» – я сделаю над собой усилие.
– Только на том основании…
Я знаю, что мне мешает: то бессмысленное лицо. Зверок, пойманный на месте преступления. Стоял, окруженный охранниками, которых я называла кусками мяса. В его лице ничего не проступало – ни страха, ни раскаяния. Это я помню точно: про себя я назвала его зверком. Потому что мне тоже показалось, что он ничего не помнит: сделал и забыл.
Я встаю и иду. Шагаю вдоль книжных полок, заставленных новыми обложками. Моим глазам не за что зацепиться…
– Вы ищете книжку Толстого? – за спиной вежливый голос ученика.
– Нет, – я отвечаю, не оборачиваясь. Чтобы не потерять лицо, надо продолжить с того самого места, на котором остановилась. Так, как мне приходится делать, когда ученик пишет диктант. – Только на том основании… – усилием воли я пытаюсь вернуть себе уверенность, – что вы еще не научились анализировать литературные произведения такого уровня.
– Заче-ем?
Мои нынешние ученики считают себя вправе говорить, что думают: свобода, за которой стоят родительские капиталы.
– Хотя бы затем, что без этого вы не прочтете по-настоящему то, что пишется между строк. Для вас все самое главное останется нерешенным ребусом. Литература – отнюдь не ЕГЭ: прямые ответы на прямые вопросы. – Я прикусываю губу. В моих конспектах ничего подобного не было. Чувства Пьера получали рациональное объяснение. Те сочинения я писала давно, задолго до истории с Фридрихом. – Впрочем, до Платона Каратаева мы еще доберемся, – я сворачиваю неуместные рассуждения. – Нельзя… Нельзя игнорировать никакие контексты, особенно исторический. Иррациональная очарованность Пьера простой русской душой – это дополнительный и важный штрих к портрету главного героя, судя по всему, будущего декабриста…
Максим поводит плечом:
– Эти ваши литературные герои… Особенно положительные, – он кривится. – Ваще какие-то странные. Иногда читаешь, думаешь: ни о чем.
Мне знакомо это выражение: его употребляет и моя дочь. Насколько я могла понять, оно имеет множество значений: глупость, нелепость, нечто совершенно лишнее, не имеющее смысла. То, во что не стоит вникать. Когда я работала на Фридриха, нам тоже казалось, что мы – положительные герои. Герои нашего нового времени. Времени свободы и надежд…
– Вы хотите сказать, – я возвращаюсь в литературное русло, – что не всегда понимаете их мотивацию? – (Нам казалось: плохое вот-вот закончится. Останется только хорошее. Потому что мы победим.) – Что ж, приведите пример.
– Эти… Господа Головлевы. Аннинька и Любинька… – Я киваю. – Был же приличный капитал. Бабушка, Анна Петровна. Помните, в опекунском совете?..
Я киваю, но уже не очень уверенно: в доме моих родителей Салтыков-Щедрин не стоял в красном углу. Может быть, поэтому в памяти их дочери опекунские дела сохранились в самых общих чертах. С этой точки зрения я не оценивала головлевскую историю. Упускала экономическую подоплеку.
– Вот вы говорите: учитывать контекст. Так я и учитываю…
Ученик, отпрыск богатой фамилии, рассуждает не о пустоутробном празднословии, не о масленых глазках, погано скошенных Иудушкой на бюст родной племянницы, не об угнетенных и угнетателях. Его интересует другое: реестры наследства, вклады в ломбард, выигрышные билеты, заявления о снятии опеки, кусок, выброшенный Степке-балбесу. Аукцион, на котором Анна Петровна приобрела свою первую, а значит, самую дорогую, деревеньку…
– Это что – урод-Иудушка все разбазарил? – Максим хмурит брови. – Не Иудушка, а она сама.
Я бросаю взгляд на часы. Мое время закончилось. Я имею право уйти. Но что-то мешает. Как будто лежит на совести.
– Вы имеете в виду, что ее решение и породило все дальнейшие беды: и для нее, и для детей, и для внуков? Но разве она могла знать заранее? Она думала… Ей хотелось как лучше…
– Ага, – Максим кивает. – Как лучше. Только получилось как всегда. Привыкли всё на халяву… Вот, говорят, богатые разворовали. А сами-то… – в его голосе проступает что-то детское. – Отец мне рассказывал: всегда воровали. Вечно тащили с заводов. Эти ваши честные зверушки… Что, скажете, неправда? Даже название было: несуны. Мой отец работал всю жизнь. Никому из них и не снилось. Потому что хотел стать свободным, – его голос становится выше, как будто встает на котурны. – Понимаете, просто свободным…
Это я понимаю. Хороший детский вопрос.
Я могу на него ответить. Мне нет нужды сверяться с опытом его папаши. У меня есть свой собственный опыт: свобода – это другое. Во всяком случае, не работа, которая превращает в зверя. Сперва вы не чувствуете этого, не успеваете задуматься, потому что у вас нет времени: задуматься и осознать. Но потом… Потом открывается дверь, и входят два охранника. Про себя вы называете их кусками мяса. А между ними стоит зверок — вор, несун, которого вы презираете, потому что отродясь не брали чужого. Стоит и смотрит вам в глаза. И в этот миг вы осознаете, что речь идет о вашей свободе. Свободе и совести. И если вы сейчас не очнетесь…
Тогда я не думала об этом, но теперь могу объяснить. Передать своими словами. Самое главное – понять механизм. Схему, по которой ВЕЧНЫЕ смыслы превращаются в ВЕКОВЫЕ. Но ученик не ждет объяснений, задает следующий вопрос:
– Вы тоже, небось, думаете, что свободным можно стать и без денег?
– Не знаю, – я встаю. Собираю вещи. Этому мальчику уже не объяснить.
«Такие вещи надо начинать раньше», – я спускаюсь по лестнице, иду мимо окон, заставленных цветами.
До революции здесь тоже жили богатые. Адвокаты, промышленники, купцы. Купцы первой гильдии, самые богатые и удачливые.
Турникет подмигивает зеленым глазом. Охранник, стоящий на страже, отводит поперечину. Пройдя таможенный рубеж, я открываю дверь. Моя свобода начинается там, где кончается зона их обитания. Ради этого они работали как проклятые. Расселяли местные коммуналки. Чтобы им и их наследникам освободиться от таких, как я. Чтобы лузеры вроде меня не лезли со своими ВЕЧНЫМИ объяснениями…
Я иду по улице, не оглядываясь по сторонам. Сегодня у меня два урока. Следующий – на Мойке. Рядом с квартирой Пушкина. Можно подъехать на троллейбусе, но у меня еще есть время. Я люблю ходить пешком. Когда преподавала в институте, устраивала своим студентам пешеходные экскурсии. Петербург Достоевского. Раньше это казалось важным…
Интересно, как бы они запели, хозяева новой жизни, если б к ним явились привидения из давнего прошлого? Потребовали вернуть награбленное…
«Ну и при чем здесь мы? – новые хозяева берут быка за рога. – В этой стране случилась социальная революция. (Разговор идет в присутствии адвокатов. Охрана осталась за дверью.) Ваша собственность стала общенародной. С семнадцатого года это все было – ничье. В сущности ничего не изменилось: кто был ничем – ни с чем и остался».
Привидения чувствуют себя скованно – прежде чем допустить в комнату, их тщательно обыскали. Это в Европе они имеют право проникать через камины. Здесь, на их бывшей родине, все под охраной: и живые, и мертвецы. Про себя они шепчут: народное. Их отцы любили народ. Некоторые, собственно, и были народом, вышли из крепостных. Выкупили и себя, и близких. Работали как проклятые, чтобы обеспечить свою свободу…
Привидения пытаются оправдаться: «Лозунг, на который вы ссылаетесь, выдуман большевиками. Ни мы, ни эсеры не считали народ ничем. Напротив, почитайте хоть Льва Николаевича… Правда не в пьерах, а в платонах каратаевых. Глас Божий – глас народа. Для лучших представителей интеллигенции народ – понятие святое. Без народа не было бы интеллигенции. Собственно, интеллигенция стала рупором, через который заговорили мужики».
Губы хозяев склабятся в улыбке. Теперь рупоры называют матюгальниками.
Привидениям не до улыбок. В свое время они приветствовали революцию.
Хозяева новой жизни – внуки того народа. Удачливые внуки объясняют вежливо: «Народ – советская мифологема. За семьдесят лет все нажитое вами сгнило. Вплоть до лестниц и перекрытий. Остались одни стены. Голые. Как в морге».
Адвокаты переглядываются: очень удачная метафора, привидениям она должна быть близка.
«Народ обманули. Загнали в волчью яму», – привидения возражают с неподобающей горячностью.
Народные внуки пожимают плечами: «А чего вы хотели? Интеллигенция! Вот уж голь перекатная! Нашкодили и сбежали. Собственность – вот главная свобода. И вообще: где интеллигенция, а где – народ? Почитайте товарища Сталина: “Большевики – вот истинные представители народа”».
Привидения сникают. Больная совесть – не тетка. Привыкли чувствовать себя виноватыми. Теперь они думают: да, сбежали. Потому что хотели жить.
Народным внукам не хочется ссориться. В конце концов, сто лет назад эти привидения тоже были элитой. Хозяин подает знак официанту: теперь он может обнести.
На мгновение он вспоминает о сыне – народном правнуке. Одиннадцатый класс. Надо что-то решать. Максим – способный мальчик. Может хорошо учиться. Проблема в том, что многое запущено. Надо привести в систему. У этой хорошие рекомендации. От уважаемых людей. Конечно, ЕГЭ можно купить – богатый родитель морщится брезгливо. Но ребенку нужны знания. Эту мысль в него вбила советская школа.
Его сын учится в частной. Собственно, проблема именно в этом: в частных школах с учениками цацкаются. Директор вынужден учитывать контингент.
«Татьяна Андреевна, голубушка… – Педсовет собирается каждую пятницу. – Разве вы не понимаете? Нашим ученикам тройки – не к лицу».
Моя тезка все понимает: зарплата, проверки, круглосуточная вооруженная охрана, текущий и капитальный ремонт. Надо полагать, не на подачки районо. Эти дети привыкли жить в комфорте. Плохая оценка – дискомфорт.
«Ваши тройки травмируют детскую психику». Директор произносит правильные слова. Учительница вздыхает: оказывается, это – ее тройки. Когда-то давно она работала в советской школе. Вызывала родителей, распекала нерадивых учеников. Теперь они все радивые. Тройка – нонсенс, стыд, прореха на репутации педагога.
Учительница опускает глаза. В обычной школе оторвут с руками и ногами, но за спиной – семья. Ее дети привыкли к минимальному благополучию. Муж работает в научно-исследовательском институте – там зарабатывают только на себя.
Учительница беспокоится. Ее мучает чувство ответственности: «Наум Борисович, – женщина средних лет краснеет как девчонка, – у меня выпускной класс. Русский язык – обязательный предмет. Единый государственный экзамен…»
Директор морщится: «Вас это не должно беспокоить. ЕГЭ – не ваша забота. Этот вопрос буду решать я».
Учительница одергивает юбку. В комиссии по ЕГЭ тоже люди. Это – не ее вопрос.
«Но дети… Наши дети должны получить хотя бы элементарные знания».
Она привыкла разговаривать робко. И с директором, и с учениками. В ее классе учится один мальчик. Папаша работает в каких-то структурах. Первое время пыталась делать замечания. Потом зареклась. На ее замечания ученик отвечает: «Татьяна Андреевна, вы мне надоели. Закройте, пожалуйста, рот».
В прошлом году набралась смелости, пожаловалась директору. В ответ получила: «Воспитывайте. Но – мягко и тактично. Мы не можем терять учеников».
Педсовет заседает в директорском кабинете. Кабинет оформлен со вкусом к достойной жизни: темная дубовая мебель, тяжелые портьеры. По мысли дизайнера, их складки должны глушить неприятности. Докучливые, как громкие голоса.
«Школа обязана повернуться лицом к ребенку. Надеюсь, вы меня понимаете. – Директор обводит присутствующих тяжелым взглядом. – Это касается всех. Наши дети…»
– Третий этаж. Проходите, пожалуйста.
Эту фразу я слышу два раза в неделю. Если бы не работала на Фридриха – давно, в моей прошлой жизни, – могла бы подумать, что охранники сомневаются в моих умственных способностях. На самом деле это не так. Сомнения в их инструкциях не прописаны: за это им не платят денег.
Максим встречает меня в дверях.
Пожалуй, я могла бы назвать его способным учеником. В анамнезе в меру запущенный русский, обычно мне достается непаханое поле. Спокойная ленца, когда дело касается школьных уроков. Но – начитан, неплохо ориентируется в русской классике: по нынешним временам это редкость; по словам матери, выдающиеся математические способности, впрочем, ни разу не подтвержденные результатами школьных олимпиад. («А “Кенгуру”?» Последние годы эта игра проводится во всех школах: математическая викторина, род добровольного тестирования. «Ну, вот еще…» – отвечая на мой вопрос, он фыркнул презрительно.) В общем, на месте родителей я не торопилась бы с выводами. Похоже, его интересы окончательно не устоялись. Впрочем, на отпрыска у родителей вполне определенные планы. Предполагается, что сын пойдет на экономический, но (как мне кажется) не в наших широтах: английским с ним занимается носитель языка.
Спортивные тренажеры, на стене – плазменная панель. Кажется, это называется домашним кинотеатром. В общем, все как обычно, кроме разве что книг. Не то чтобы много, но у других я не встречала и этого. Судя по корешкам, их покупали в последние годы – на это у меня наметанный глаз. Корешки, стоявшие на наших полках, я узнала бы в любом интерьере.
Свои уроки я привыкла начинать с диктантов. Выбор зависит от подготовленности ученика. С некоторыми приходится начинать с азов. В моей практике это – нередкий случай. С девочкой, живущей на Мойке, мы прорабатываем специальные тексты: в каждом сделан акцент на свою группу правил. С Максимом таких ходуль не требуется. Для него я выбрала другую методику, позволяющую убить двух зайцев.
– Тема сегодняшнего диктанта: «Крестьянская и помещичья Русь в сказках Салтыкова-Щедрина».
В прошлой жизни мои ученики писали сочинения. Формат ЕГЭ это исключает. Сочинения, написанные моим молодым почерком, пылятся на антресолях. Мне не надо с ними сверяться – все вплоть до самой последней цитаты я помню наизусть.
– …В сказках, применяясь к условиям жесткой политической цензуры, Салтыков-Щедрин пытается найти форму, понятную простому читателю… простому читателю. В мире его сказок действуют две противоборствующих силы… противоборствующих силы: народ и его угнетатели. Первые представлены добрыми и обездоленными зверушками, честными, смелыми и умными… смелыми и умными. Вторые выведены под масками хищников… под масками хищников…
Нынешние ученики пишут медленно – их пальцы привыкли к клавиатуре. Репетитор вынужден делать паузы и повторять.
– Сказочные угнетатели выглядят нелепо, автор-сатирик смеется над их беспомощностью и невежеством… беспомощностью и невежеством, а если о чем-то и скорбит, то о смирении и покорности народа… покорности народа, закосневшего в своем безмерном послушании. От сказки к сказке автор проводит мысль о том, что только сам народ может помочь себе… помочь себе исправить свое приниженное, бедственное, подневольное положение…
Максим усмехается.
Отработка усмешек не входит в мои обязанности.
Моя задача – проверка ошибок и разбор орфограмм. Чтобы не терять времени, диктанты я проверяю дома.
– Откройте, пожалуйста, желтый сборник.
С Максимом мы занимаемся с начала учебного года. Основные правила уже проработаны. Оставшееся время мы посвятим демонстрационным вариантам ЕГЭ.Федеральный институт педагогических измерений
ЕГЭ-2009
Русский язык
РЕАЛЬНЫЕ ЗАДАНИЯ
В сущности, они сводятся к некоторому количеству условных схем. В прошлый раз мы закончили серию заданий А2. Вообще говоря, эта часть Единого государственного экзамена состоит из простых вопросов, но пункт А2 таит в себе некоторые сложности. Многое зависит от языковой среды, в которой вырос ученик. Если в семье говорят созда́лась, банта́ми и на́чать…
– Вариант 1, задание А3. Читайте вслух.
В каком предложении вместо слова ВЕЧНЫЙ нужно употребить ВЕКОВОЙ?В данном случае ответ кажется мне очевидным. Однако ученик медлит.
1) Долгими осенними вечерами хозяин не выходил из комнаты и в неизменном халате, с ВЕЧНОЮ трубкою в зубах, сидел у окна.
2) Густые заросли кустарника чередовались с ВЕЧНЫМИ дубовыми рощами и березовыми лесочками.
3) Среди ВЕЧНЫХ человеческих ценностей наиболее важной для него была чистая совесть.
4) В районах ВЕЧНОЙ мерзлоты дома строятся по специальным проектам.
– Ну… Не знаю. Может, этот, второй.
– У вас есть сомнения? И что бы вы предпочли: ВЕКОВУЮ трубку?
– Нет, точно, – Максим отвечает нетвердо. – Пункт три.
– ВЕКОВЫЕ ценности? – я уточняю ровным голосом. – Порядочность, честность, чистая совесть?
– А чего? Что ли, они – ВЕЧНЫЕ? Как у этих ваших зверушек, – он косится на тетрадь для диктантов, – честных, добрых, но обездоленных? В сказках-то они честные, а березки вырубали тишком…
Про себя я отмечаю: богатый запас активной лексики. Интересно, знает ли моя дочь слово тишком?..
– Что вы имеете в виду? – Мне хочется, чтобы ученик раскрыл тезис. На самом деле я понимаю его отсылку: разговор Иудушки Головлева с проштрафившимся мужиком. Вор-мужичок вырубал дерево себе на оглоблю. Разумеется, в господском лесу.
Мой вопрос повисает в воздухе. Мысль ученика устремляется в другую сторону:
– А этот… Платон Каратаев. С чего его забрили? Вырубал барский лес. Барский лес, – он повторяет, словно это я пишу под его диктовку. – А тут, откуда ни возьмись, сторож: превед медвед!
В глазах ученика откровенный вызов. Не тут-то было: к их албанскому я отношусь спокойно. Меня не напугать креведками, аськами и баянами. Или боянами. Скорее, новообразования. Вряд ли злокачественные: обычный подростковый арго.
– Вы хотите сказать, что не все зверушки бывают честными? Кстати, далеко и не все звери… – В моем тоне сквозит раздражение. Я одергиваю себя: мальчик – одиннадцатиклассник. При чем здесь звери? – Но в чем-то вы, пожалуй, правы. В русской литературе работники, обворовывающие господ, – не редкость. Честность как безусловная категория народной культуре не свойственна. Скорее, дворянской. С другой стороны, в условиях абсолютного социального неравенства, когда иные источники дохода перекрыты, возможность украсть – большой соблазн. К тому же вряд ли Платон Каратаев, вырубая несчастную березку, считал это особым грехом: в народном сознании понятие собственности довольно условно: дары природы – то, что дается всем и отродясь. Я ответила на ваш вопрос?
– Ну, ладно березка… Но Толстой-то вообще считает его идеалом. И Пьер у него типа учится. Старается перенять. Типа Платон – мудрец… А этот мудрец ничего не помнит. Ляпнет и забудет. Он что – дурак?
Я понимаю: юношеский максимализм. И все-таки мне не хочется его останавливать. От этого я уже отвыкла: ученик думает, а не повторяет чужие слова.
– Как все толстовские герои, Платон Каратаев не одномерен. Кроме того, если вы читали внимательно, могли заметить: иногда Толстой-мыслитель противоречит Толстому-художнику. На этой грани надо научиться балансировать. Иначе можно впасть в упрощающую крайность, – теперь я говорю совершенно серьезно. Мне есть на что опереться: за моей спиной Великая Литературная Стена. – Думаю, Толстой понимал, что эта странная забывчивость Каратаева, на которую вы обратили внимание, бросится в глаза и другим читателям. Он мог ее нивелировать, в конце концов, как-то замаскировать. Но Толстой этого не делает. Напротив, подчеркивает, что Пьеру эта забывчивость кажется весьма симпатичным свойством народного сознания, не тронутого рефлексией.
На мгновение я останавливаюсь: возможно, моему ученику незнакомо это слово?
Однако Максим слушает внимательно. Его усмешка гаснет.
На ЕГЭ это не понадобится. Наш разговор носит факультативный характер, и все-таки я рассуждаю о том, что одной из задач Толстого-мыслителя было изображение духовного роста человека, и с этой точки зрения Платон Каратаев – для самосознания Пьера – играет роль катализатора. Пьер убежден, что человек может достигнуть внутренней гармонии лишь в общении с народом…
– Типа как с честными зверушками?..
Кажется, пришла пора его осадить.
– Боюсь, вы позволили себе недостойную реплику. То, что позволительно в сказках, в реальной жизни звучит грубо. Как бы вы ни относились к забывчивости Каратаева, нельзя объявлять его зверушкой только на том основании… Только на том основании… – я знаю, что должна сказать. Конспекты, лежащие на моих антресолях, распухли от слов и цитат, обосновывающих эту точку зрения. Но я их не помню — достойные и правильные слова. «Надо вспомнить, вспомнить…» – я сделаю над собой усилие.
– Только на том основании…
Я знаю, что мне мешает: то бессмысленное лицо. Зверок, пойманный на месте преступления. Стоял, окруженный охранниками, которых я называла кусками мяса. В его лице ничего не проступало – ни страха, ни раскаяния. Это я помню точно: про себя я назвала его зверком. Потому что мне тоже показалось, что он ничего не помнит: сделал и забыл.
Я встаю и иду. Шагаю вдоль книжных полок, заставленных новыми обложками. Моим глазам не за что зацепиться…
– Вы ищете книжку Толстого? – за спиной вежливый голос ученика.
– Нет, – я отвечаю, не оборачиваясь. Чтобы не потерять лицо, надо продолжить с того самого места, на котором остановилась. Так, как мне приходится делать, когда ученик пишет диктант. – Только на том основании… – усилием воли я пытаюсь вернуть себе уверенность, – что вы еще не научились анализировать литературные произведения такого уровня.
– Заче-ем?
Мои нынешние ученики считают себя вправе говорить, что думают: свобода, за которой стоят родительские капиталы.
– Хотя бы затем, что без этого вы не прочтете по-настоящему то, что пишется между строк. Для вас все самое главное останется нерешенным ребусом. Литература – отнюдь не ЕГЭ: прямые ответы на прямые вопросы. – Я прикусываю губу. В моих конспектах ничего подобного не было. Чувства Пьера получали рациональное объяснение. Те сочинения я писала давно, задолго до истории с Фридрихом. – Впрочем, до Платона Каратаева мы еще доберемся, – я сворачиваю неуместные рассуждения. – Нельзя… Нельзя игнорировать никакие контексты, особенно исторический. Иррациональная очарованность Пьера простой русской душой – это дополнительный и важный штрих к портрету главного героя, судя по всему, будущего декабриста…
Максим поводит плечом:
– Эти ваши литературные герои… Особенно положительные, – он кривится. – Ваще какие-то странные. Иногда читаешь, думаешь: ни о чем.
Мне знакомо это выражение: его употребляет и моя дочь. Насколько я могла понять, оно имеет множество значений: глупость, нелепость, нечто совершенно лишнее, не имеющее смысла. То, во что не стоит вникать. Когда я работала на Фридриха, нам тоже казалось, что мы – положительные герои. Герои нашего нового времени. Времени свободы и надежд…
– Вы хотите сказать, – я возвращаюсь в литературное русло, – что не всегда понимаете их мотивацию? – (Нам казалось: плохое вот-вот закончится. Останется только хорошее. Потому что мы победим.) – Что ж, приведите пример.
– Эти… Господа Головлевы. Аннинька и Любинька… – Я киваю. – Был же приличный капитал. Бабушка, Анна Петровна. Помните, в опекунском совете?..
Я киваю, но уже не очень уверенно: в доме моих родителей Салтыков-Щедрин не стоял в красном углу. Может быть, поэтому в памяти их дочери опекунские дела сохранились в самых общих чертах. С этой точки зрения я не оценивала головлевскую историю. Упускала экономическую подоплеку.
– Вот вы говорите: учитывать контекст. Так я и учитываю…
Ученик, отпрыск богатой фамилии, рассуждает не о пустоутробном празднословии, не о масленых глазках, погано скошенных Иудушкой на бюст родной племянницы, не об угнетенных и угнетателях. Его интересует другое: реестры наследства, вклады в ломбард, выигрышные билеты, заявления о снятии опеки, кусок, выброшенный Степке-балбесу. Аукцион, на котором Анна Петровна приобрела свою первую, а значит, самую дорогую, деревеньку…
– Это что – урод-Иудушка все разбазарил? – Максим хмурит брови. – Не Иудушка, а она сама.
Я бросаю взгляд на часы. Мое время закончилось. Я имею право уйти. Но что-то мешает. Как будто лежит на совести.
– Вы имеете в виду, что ее решение и породило все дальнейшие беды: и для нее, и для детей, и для внуков? Но разве она могла знать заранее? Она думала… Ей хотелось как лучше…
– Ага, – Максим кивает. – Как лучше. Только получилось как всегда. Привыкли всё на халяву… Вот, говорят, богатые разворовали. А сами-то… – в его голосе проступает что-то детское. – Отец мне рассказывал: всегда воровали. Вечно тащили с заводов. Эти ваши честные зверушки… Что, скажете, неправда? Даже название было: несуны. Мой отец работал всю жизнь. Никому из них и не снилось. Потому что хотел стать свободным, – его голос становится выше, как будто встает на котурны. – Понимаете, просто свободным…
Это я понимаю. Хороший детский вопрос.
Я могу на него ответить. Мне нет нужды сверяться с опытом его папаши. У меня есть свой собственный опыт: свобода – это другое. Во всяком случае, не работа, которая превращает в зверя. Сперва вы не чувствуете этого, не успеваете задуматься, потому что у вас нет времени: задуматься и осознать. Но потом… Потом открывается дверь, и входят два охранника. Про себя вы называете их кусками мяса. А между ними стоит зверок — вор, несун, которого вы презираете, потому что отродясь не брали чужого. Стоит и смотрит вам в глаза. И в этот миг вы осознаете, что речь идет о вашей свободе. Свободе и совести. И если вы сейчас не очнетесь…
Тогда я не думала об этом, но теперь могу объяснить. Передать своими словами. Самое главное – понять механизм. Схему, по которой ВЕЧНЫЕ смыслы превращаются в ВЕКОВЫЕ. Но ученик не ждет объяснений, задает следующий вопрос:
– Вы тоже, небось, думаете, что свободным можно стать и без денег?
– Не знаю, – я встаю. Собираю вещи. Этому мальчику уже не объяснить.
«Такие вещи надо начинать раньше», – я спускаюсь по лестнице, иду мимо окон, заставленных цветами.
До революции здесь тоже жили богатые. Адвокаты, промышленники, купцы. Купцы первой гильдии, самые богатые и удачливые.
Турникет подмигивает зеленым глазом. Охранник, стоящий на страже, отводит поперечину. Пройдя таможенный рубеж, я открываю дверь. Моя свобода начинается там, где кончается зона их обитания. Ради этого они работали как проклятые. Расселяли местные коммуналки. Чтобы им и их наследникам освободиться от таких, как я. Чтобы лузеры вроде меня не лезли со своими ВЕЧНЫМИ объяснениями…
Я иду по улице, не оглядываясь по сторонам. Сегодня у меня два урока. Следующий – на Мойке. Рядом с квартирой Пушкина. Можно подъехать на троллейбусе, но у меня еще есть время. Я люблю ходить пешком. Когда преподавала в институте, устраивала своим студентам пешеходные экскурсии. Петербург Достоевского. Раньше это казалось важным…
Интересно, как бы они запели, хозяева новой жизни, если б к ним явились привидения из давнего прошлого? Потребовали вернуть награбленное…
«Ну и при чем здесь мы? – новые хозяева берут быка за рога. – В этой стране случилась социальная революция. (Разговор идет в присутствии адвокатов. Охрана осталась за дверью.) Ваша собственность стала общенародной. С семнадцатого года это все было – ничье. В сущности ничего не изменилось: кто был ничем – ни с чем и остался».
Привидения чувствуют себя скованно – прежде чем допустить в комнату, их тщательно обыскали. Это в Европе они имеют право проникать через камины. Здесь, на их бывшей родине, все под охраной: и живые, и мертвецы. Про себя они шепчут: народное. Их отцы любили народ. Некоторые, собственно, и были народом, вышли из крепостных. Выкупили и себя, и близких. Работали как проклятые, чтобы обеспечить свою свободу…
Привидения пытаются оправдаться: «Лозунг, на который вы ссылаетесь, выдуман большевиками. Ни мы, ни эсеры не считали народ ничем. Напротив, почитайте хоть Льва Николаевича… Правда не в пьерах, а в платонах каратаевых. Глас Божий – глас народа. Для лучших представителей интеллигенции народ – понятие святое. Без народа не было бы интеллигенции. Собственно, интеллигенция стала рупором, через который заговорили мужики».
Губы хозяев склабятся в улыбке. Теперь рупоры называют матюгальниками.
Привидениям не до улыбок. В свое время они приветствовали революцию.
Хозяева новой жизни – внуки того народа. Удачливые внуки объясняют вежливо: «Народ – советская мифологема. За семьдесят лет все нажитое вами сгнило. Вплоть до лестниц и перекрытий. Остались одни стены. Голые. Как в морге».
Адвокаты переглядываются: очень удачная метафора, привидениям она должна быть близка.
«Народ обманули. Загнали в волчью яму», – привидения возражают с неподобающей горячностью.
Народные внуки пожимают плечами: «А чего вы хотели? Интеллигенция! Вот уж голь перекатная! Нашкодили и сбежали. Собственность – вот главная свобода. И вообще: где интеллигенция, а где – народ? Почитайте товарища Сталина: “Большевики – вот истинные представители народа”».
Привидения сникают. Больная совесть – не тетка. Привыкли чувствовать себя виноватыми. Теперь они думают: да, сбежали. Потому что хотели жить.
Народным внукам не хочется ссориться. В конце концов, сто лет назад эти привидения тоже были элитой. Хозяин подает знак официанту: теперь он может обнести.
На мгновение он вспоминает о сыне – народном правнуке. Одиннадцатый класс. Надо что-то решать. Максим – способный мальчик. Может хорошо учиться. Проблема в том, что многое запущено. Надо привести в систему. У этой хорошие рекомендации. От уважаемых людей. Конечно, ЕГЭ можно купить – богатый родитель морщится брезгливо. Но ребенку нужны знания. Эту мысль в него вбила советская школа.
Его сын учится в частной. Собственно, проблема именно в этом: в частных школах с учениками цацкаются. Директор вынужден учитывать контингент.
«Татьяна Андреевна, голубушка… – Педсовет собирается каждую пятницу. – Разве вы не понимаете? Нашим ученикам тройки – не к лицу».
Моя тезка все понимает: зарплата, проверки, круглосуточная вооруженная охрана, текущий и капитальный ремонт. Надо полагать, не на подачки районо. Эти дети привыкли жить в комфорте. Плохая оценка – дискомфорт.
«Ваши тройки травмируют детскую психику». Директор произносит правильные слова. Учительница вздыхает: оказывается, это – ее тройки. Когда-то давно она работала в советской школе. Вызывала родителей, распекала нерадивых учеников. Теперь они все радивые. Тройка – нонсенс, стыд, прореха на репутации педагога.
Учительница опускает глаза. В обычной школе оторвут с руками и ногами, но за спиной – семья. Ее дети привыкли к минимальному благополучию. Муж работает в научно-исследовательском институте – там зарабатывают только на себя.
Учительница беспокоится. Ее мучает чувство ответственности: «Наум Борисович, – женщина средних лет краснеет как девчонка, – у меня выпускной класс. Русский язык – обязательный предмет. Единый государственный экзамен…»
Директор морщится: «Вас это не должно беспокоить. ЕГЭ – не ваша забота. Этот вопрос буду решать я».
Учительница одергивает юбку. В комиссии по ЕГЭ тоже люди. Это – не ее вопрос.
«Но дети… Наши дети должны получить хотя бы элементарные знания».
Она привыкла разговаривать робко. И с директором, и с учениками. В ее классе учится один мальчик. Папаша работает в каких-то структурах. Первое время пыталась делать замечания. Потом зареклась. На ее замечания ученик отвечает: «Татьяна Андреевна, вы мне надоели. Закройте, пожалуйста, рот».
В прошлом году набралась смелости, пожаловалась директору. В ответ получила: «Воспитывайте. Но – мягко и тактично. Мы не можем терять учеников».
Педсовет заседает в директорском кабинете. Кабинет оформлен со вкусом к достойной жизни: темная дубовая мебель, тяжелые портьеры. По мысли дизайнера, их складки должны глушить неприятности. Докучливые, как громкие голоса.
«Школа обязана повернуться лицом к ребенку. Надеюсь, вы меня понимаете. – Директор обводит присутствующих тяжелым взглядом. – Это касается всех. Наши дети…»