Страница:
Игорь Чубаха
Железная Коза
или Куртуазные приключения отставной княгини Ознобы Козан-Остра, вдовы божьей милостью Дажбога
историческое чтиво из серии «КАЛИГУЛА ОТДЫХАЕТ»
Книга публикуется в авторской редакции.
Посвящается______________________________________________
( Ф. И. О. ) заполнить по прочтении
Посвящается______________________________________________
( Ф. И. О. ) заполнить по прочтении
ГЛАВА 1
РОТОР
«И дольше века сохнет пень. Так и память людская хранит добрые и злые свершенья минувших лет», сказал Абу-Омар-Ахмед на смертном одре собравшимся вокруг домочадцам, которые легко бы нашли, как использовать время с большей пользой. Но к нижеследующей истории старый маразматик не имеет никакого отношения, просто зачин хороший, почти как у Пушкина про дядю самых лучших правил… Ладно, забудем Омар-Ахмеда, плюнем и разотрем.
А правду о Железной Козе поведал нам тюремный стукач Радебил-Выноси-Парашу со слов вдовы Бедры-Секущиеся-Косы, ссылавшейся на рассказ не ночевавшего дома три ночи мужа Вернидуба-Верниогорода-Вернидолг, говорившего со слов адвоката Яснауста, и сына его Яснапуста – да будет доволен Дажбог ими обоими.
В днесь-весть какие далекие времена, когда Русь еще не была единым могучим государством, а представляла из себя нечто вроде коммунальной квартиры на сорок семей, за расселение которой не возьмется ни одна даже самая бандитская недвижимская контора; когда на окраины немногочисленных славянских селений по ночам забредали погрызть самым вредительским образом заборы плешивые бобры; а мелкопоместные спесивые бояре ненавидели друг друга пуще своих престарелых жен, писали друг на друга доносы, срывая чадру благочестивости с лица порока и портки приличия с телес зависти, да ратничали между собой столь же часто, сколь коты в марте…
В те стародавние лета в сотне полетов каленой стрелы от истоков Днепра-Славутича маленьким городищем Мутотеньск-Берендейский, даже не деревенькой – так, пустяком, правила симпатяшка-милашка. Семнадцати лет от роду. Вдова по образованию, а по имени Озноба Козан-Остра (фонемическое звучание имени воспроизведено неточно, поскольку праславянский язык сохранился через пень-колоду, и как произносилось в натуре то или иное «Ой, ты гой еси, имя-прозвище», можно только спорить. Из нескольких версий звучания имени: Оксана Розан-Фрося, она же Зобатая Обзвон-Вдосталь, она же Пусто-Пусто, она же мадам Вонг… выбрана самая благозвучная).
Седобровые патриархи вещали, что овин ее души всегда открыт для путника, ищущего приют в непогоду дурных мыслей.
С толикой шамаханской крови, черноволосая, очень тоненькая, странно-тоненькая, черноглазая дева в желтом ситцевом сарафанчике, повязанная платком, из-под которого выбивались пряди расчесавшихся волос. Молодым господам, засидевшимся допоздна в ее палатах, она обыкновенно говорила, за руку подведя к окну:
– Ну как можно спать! Да ты посмотри, что за прелесть! Ну, видишь? Так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки – туже, как можно туже, натужиться надо, и полетела бы. Вот так!
На молодых господ эти речи действовали однозначно. Озноба-Краса-до-крестца-коса была счастлива и не боялась залететь, поскольку применяла спринцевание различными сперматоксичными растворами. Она использовала салициловую кислоту (1 чайная ложка на кружку воды) или борную кислоту (1 столовая ложка на кружку воды), или молочную кислоту (2 – 3 столовые ложки на кружку воды), или растворы марганца, хинина или хинозола (2 грамма на один литр воды), или раствор квасцов (1 грамм на один литр воды), или прочие приспособления из книги «Что должна знать каждая приличная княгиня».
Жизнь не сразу улыбнулась красавице Козан-Остра. Тринадцатилетним заморышем ее взял в жены престарелый князь Мутотеньска-Берендейского Хилахрон III…
Впрочем, если начинать с начала, так с начала.
И если, обув лапти «Шагом марш» (купите первую пару, вторая пара даром – за амбаром), идти вдоль главной и единственной улицы Нижних Верасов (идти – мягко сказано; чуть ли не вплавь пробираться через груды козьего навоза), то из каждой халупы будут слышны натужные стоны. Здесь – желтая лихорадка, здесь – желтый лишай, здесь – желтый бутулизм, а здесь – белая горячка… Какая-то особенная ветхость замечалась во всех деревенских строениях: бревно на избах было темно и старо; многие крыши сквозили, как решето; на иных оставался только конек вверху да жерди по сторонам в виде ребер. Окна в избенках были без стекол, иные были заткнуты тряпицей.
И только двор отставного солдата Ноздря-Дундуна, ветерана первой и второй баталий за обладание прославленным в мифах брендом «Лосьен „Огуречный“», не походил на остальные, ибо стоял не в болотистой низине, а на продуваемом всеми ветрами холме. Да вот только беден шибко был дом. На последней войне лишился солдат указательных пальцев и мизинцев на обеих руках, а без них разве братве что докажешь?
Но подрастала у ветерана дочь, и он в ней души не чаял, баловал и бил не часто по голове. Воспитывал в меру разумения. На последние гроши покупал памперсы «Кэфри» и сам их стирал, ведь денег на прачку не оставалось. Не позволял ковыряться в носу пальцами ног и давить ими же тараканов. Учил выговаривать букву "р": "Дочурка-чурка, скажи «доллар-р-р», скажи «мар-р-рка», скажи «фунт стер-р-рлингов». А теперь повторяем вместе: «евр-р-ро», пр-р-рости Господи, придумали же заморские купцы названьице. Так-то, невинное дитя, знай, масоны не дремлют…
На беду запала девчонка, почти ребенок, в глаз старосте селения, мерзкому, толстобрюхому. Стал донимать супостат ветерана, требовать малышку в батрачки.
Погоревал отставной солдат, да видно – судьба такая. Сводил в опоследний раз на детский утренник, где главной диковинкой были сиамские близнецы Актина и Павлина, ряженные с благословления чувства юмора родительского в трехголового Змея-Горыныча. Собрал папаня, отставной солдат, в котомку какой ни есть харч, дал ребенку последний подзатыльник, не из злобы, а от бессилия. И выставил за порог – мир не без добрых людей.
Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе; но поля еще блестели росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и нешумном, весело распевали ранние птички.
Идет девчонка, Ознобушка наша, лесом и вдруг слышит: кто-то плачет. Выходит кроха на полянку, а там сидит маленький такой шебутной старичок, в кружевной носовой платочек сморкается и им же слезы вытирает.
– Ты пошто плачешь, дедушка? Разве моджахеды ночи закрыли для тебя ворота солнечного капища? – спросила добрая девочка, хлопая ресницами, как мотылек крыльями.
Старичок всхлипнул, достал из кармана кувалдный лорнет тонкой работы и принялся разглядывать гостью.
Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, со своими детскими открытыми плечиками, выскочившими из корсажа от быстрого шага, со сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок – еще не девушка.
– Уста твои порождают горлиц такой маскировочной окраски, что соколы моих мыслей дохнут с голоду. Я отвечу на твой вопрос, но в следующий раз не умничай перед старшими. Яволь? Так вот, по сути вопроса – как же мне не плакать? Я вот вышел на полянку, гляжу – ягодки, листики, птички-воробушки порхают, солнышко светит. Сердце-то и защемило.
– Но ведь не плакать, дедушка, радоваться надо, – растрогалась девочка, словно газовый баллончик нечаянно нажала.
– Так-то оно так, дочка, – старичок положил на голову ребенку усталую ладонь, легонько коснулся, словно ветерок. – Да видишь, цыпа, стар я, а к старости все, на что молодым внимания не обращал, умиление вызывает. Жизнь прошла, а нешто я ееную прелесть зрел? Первая майская гроза, а я в подвале серебряные гривны пересчитывал. На папоротнике бутоны распускались, а я безжалостно смердов плетью стегал.
– По голове?
– Зачем по голове? По заднице.
– Ну, тогда еще ничего.
– Эх, – глубоко вздохнул старичок, убрал лорнет в карман и снова высморкался. – Хорошая ты мимоза.
– И ты тоже нормальный, дедушка. Да сохранит Коляда твои последние волосы, – щедро улыбнулась Озноба. Старичок ей понравился. Опрятненький, седенький, буколический. В придворном шитом мундире, в чулках, башмаках и звездах, со светлым выражением плоского лица, он казался настолько свойским на поляне, словно здесь и родился, рядом с гнилым валежником, и от рождения никогда поляну не покидал.
– Ну, коли так, – сквозь слезы улыбнулся князь Хилахрон III (это был, конечно, он), – то пошли ко мне жить, будешь мне наследницей.
Старцу пригрезилась идиллическая картина: вот они играют в ладушки, вот она кормит куклу мороженым, вот он трет ей спинку в бане, затопленной по черному…
Но внезапно видение исчезло. Дедушку проняла характерная мышечная слабость, руку не поднять. На лице, руках выступила обширная эритема, кожа зашелушилась, иногда с последующей пигментацией пораженных участков. Вокруг глаз зафиолетовел отек. Температура подскочила до 39 градусов Цельсия. И… раз, и все прошло. Приступ дерматомиозита, коим страдал патриарх, миновал.
– Пошли, – не задумываясь, согласилась девочка.
Раскатанная колесами, вся в выбоинах и коровьих лепешках, дорога привела к городским воротам.
– Стой, анафема! – загородили путь два рослых стражника в стеганых зипунах из гонконговщины. – Пропуск!
– Ребята, это же я, – робко улыбнулся дедушка, – Хилахрон III.
– А я думал, что это три молдаванина, – дохнул сивушным перегаром первый стражник под хохот второго.
– Ребята, можно я пройду?
– Можно Машку за ляжку и козу на возу! «Разрешите?» – надо говорить, – под гогот второго стражника заявил первый. – Пропуск!
– Но я же ваш князь! – мягко молвил старик, норовя презентабельно заглянуть в глаза ратникам.
– Наш князь горбатый и одноглазый. Давай тебе глаз выбьем и, как лицо, похожее на княжеской национальности, без мандата пустим, – предложил второй, супреж выпустив облако перегара, под ржанье первого. – А ну прищурься! – Старик покорно прищурился. – Вась, кажись, действительно наш князь-натурал. Батюшка-Осударь, прости нас, дурней беспечных-бестолковых. Не признали! – И второй стражник, раскрыв объятия, пошел на старика, словно собирался припасть к венценосной груди.
Дедушка тоже наивно развел руки, а стражник проскользнул под аутентичной дланью, оказался сзади и с силой хлопнул по старческому плечу. Происходящее пахло дешевым портвейном до рези в глазах.
– Здорово мы тебя разыграли, Хилахрон? – Оба воина со смеху схватились за животы.
– Да, ничего, – владыка кисло улыбнулся.
– Слышь, Хилахрон, давно хотел спросить: ты когда, собака непривязанная, нам жалованье намерен платить? – Поймал деда за пуговицу первый стражник.
– Так вам же на год вперед выплачено. – Пролепетал любимую мантру ветхий князь.
– А ты еще на полгода выплати. От тебя разве убудет? Да вызовет Марена[1] тебя срочной телеграммой.
– Слышь, Хилахроша, – второй стражник достал из бокового кармана зипуна початую бутылку злого портвейна, зубами вытащил пробку. – Мы тут наведались в твой винный погреб. Что ж ты, паскуда, нормальным вином запастись не мог? Хочешь, чтобы нас заворот кишок доконал? – и хлобыстнул.
– Слышь, Хилахрон, а это что за малявка с тобой? Никак, невеста? Ха-ха-ха.
– Ты опять влюбился, Хилахроша? Да одарит бог плодородия твою макушку ветвистыми бараньими прибамбасами.
И оба стражника запрыгали, хохоча; веселые, как воздушные шарики:
– Тили-тили тесто, жених и невеста!
Зато путники наконец смогли пройти.
– Ты ей не изменяй, ха-ха! – крикнул вдогонку первый стражник.
– С верховным волхвом, ха-ха! – крикнул второй.
– Скучно им, этой дорогой редко кто ходит, – объяснил патриарх, ступая по отполированной до блеска миллионом ног мостовой.
Городище Мутотеньск-Берендейский понтами не уступал другим уездным населенным пунктам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных. Дома были в один, два и полтора этажа с вечным мезонином, очень красивым, по мнению праславянских архитекторов. Местами эти дома казались затерянными среди широкой, как поле, улицы и нескончаемых деревянных заборов; местами сбивались в кучу, и здесь было заметно более движения народа и кудахтающей живости. Попадались почти смытые дождем вывески с калачами и редькой, прочие «магазины-салоны», в которых торговали сэконд-хэнд Армани и Версаче…
Как говорится:
Как простодушно-вдохновенны задумчивые глаза, как трогательно-невинны раскрытые, вопрошающие губы, как ровно дышит еще не вполне расцветшая, еще ничем не взволнованная грудь, как чист и нежен облик юного лица! Вздыхали рабыни, отводили глаза, однако дело свое сурьезное делали. Купали ребенка в парном молоке и скисшем, натирали эвкалиптовым и розовым маслами, осыпали лепестками медуницы.
– Прежде чем шмель мужа соберет пыльцу с клевера твоей невинности, – сказала самая старая рабыня, – милочка, заруби на носу: искусство любовной игры с пожилым мужчиной заключается в том, что ты должна оказаться там, где он соберется лечь, раньше него самого.
Наконец, обернули Ознобушке плечи полупрозрачной, легкой, как паутинка, тканью и отвели в евроремонтную опочивальню. Русская печь в изразцах под потолок с пультом дистанционного управления, домашний кинотеатр без умолку кариес рекламирует, и не вырубишь, кнопка «Выкл.» залипла. И на огромной, с хижину отставного солдата Ноздря-Дундуна кровати дожидается черноброву дивчину, завернувшись в трофейный персидский халат, Хилахрон, законный ее муж.
Застучало перепелочкой девичье сердечко. От подруг слыхивала малолеточка, что мужчина с девушкой может сделать, какую боль причинить. Напряглось ее совсем не оформившееся, почти детское, тельце, попыталась она поплотней завернуться в свою скудную паутинку.
Старичок взглянул на девочку и тихо так, ласково, говорит:
– Ты не бойся, ложись рядом, погутарим ладком. Я развешу вермишель вымысла на твоих ушах, расскажу заветную сказку.
Делать нечего, легла Озноба на самый краешек огромной, как отчий дом, кровати. Лежит, дрожит мелко, зубы крепко сжаты.
– Итак, – начал князь, – в одной далекой стране жили-были мулат с мулаткой. И была у них самка какаду, рябенькая такая. – "Подрядчика-подлеца надо бы утопить в Славутиче-Днепре, – подумалось князю. – Стервец клялся закончить кремль-мавзолей к октябрьским Праздникам неурожая, и где этот кремль-гостинец, я вас спрашиваю? Только котлован вырыт. А что мне делать с одним котлованом? Что скажет бог Мор[2], если меня положат в голый котлован? Нет, я вас уверяю, подрядчика-подлеца надо утопить".
Тут маленькой девочке вдруг подумалось, что у ее мужа чудесный голос: бархатный, нежный и вкрадчивый.
– Рассказывай, дедушка, рассказывай! – Озноба придвинулась ближе.
Патриарх удивленно посмотрел на новообретенную супругу, но продолжил:
– Однажды снесла попугаиха яичко, не простое, а золотое. – «И верховного волхва надо бы утопить в Днепре-Славутиче. – привычным водоворотом кружили его миротворческие мысли. – Скажете, все пожертвования на ремонт капища Перумова идут на ремонт капища? Ой, я вас прошу! – подумалось государственному мужу. – А почему тогда его жена покупает мясо не на базаре, а в универсаме „Паттерсон“?»
Ознобушка не могла понять, что происходит. Внутри проснулось новое чувство. Душистый страх вместе с предвкушением чего-то неведомого, но манящего, радужной волной растекся по телу. В висках застучали горячие молоточки, участилось дыхание. Девочка придвинулась еще ближе, еще теснее.
– Мулат бил-бил, не разбил, – пробормотал сквозь наступающую дрему старик. Он ничего не замечал.
Озноба чуть не задохнулась от закружившего голову желания. Крошечные вишенки сосков сделались твердыми, словно пуговицы. Внизу живота чуть не вскипело. Оттуда, снизу, дурманящая жаркая истома зажгла дикий огонь в зрачках, опалила щеки и уши. Девочке захотелось лежащего рядом мужчину до зуда корней волос.
– Мулатка била-била, не разбила, – пробубнил старец.
Тяжело дыша, Люба прижалась к мужчине и запустила руку под халат. (На халате искусный умелец вышил сценку из репертуара персидских бань, где, как известно, отдельные кабинки не предусматривались. Поскольку наша книга может попасть в руки детей, описание сценки опускается). Никто Ознобушку не учил, но она сразу нашла искомое и стала хищно мять пальцами.
– А дальше, дальше? – задыхаясь, прохрипела она, сорвав и отшвырнув с ланит полупрозрачную паутинку. – Да позволит Мста[3] энцифалитным клещам селиться у тебя под ногтями, если ты не скажешь, что там дальше!
Князь испуганно дернулся, но цепкие руки крепко прижали его к кровати. Это была не простая кровать, она не скрипела, а исполняла фривольную песенку «На морском песочке я Марусю встретил», впрочем, не будем отвлекаться.
– Мимо бежала камышовая крыса, хвостиком махнула, и яйцо… – пропищал фальцетом старик. – «Не буду я никого топить! – мысленно пообещал богу Мору старец. – Это шутка была… Ты что, шуток не понима-а-а!..»
– Яйцо? О-о-о! – застонала глухо Озноба-Краса-на-выкате-глаза, обнаженная, как провод.
– Яйцо разбилось! – выкрикнул поддавшийся слепой панике старик.
Дальше терпеть крошка была не в силах. Розовыми ноготками она разодрала персидский халат мужа на дюжину самодостаточных для мытья пола тряпок и, словно амазонка коня, оседлала распростертое тело. Чресла девы пронзила сладкая боль, желанная боль. И все завертелось.
– Конечно, я верный раб своему господину, но у раба тоже сердце имеется. И я не могу найти себе места, глядя на то, что происходит. Да не позволит Ярило[4] стаду моих речей потравить огород достоинств солнцеподобного.
Тут уж и в дворницкой, и на конюшне Митро-Фашку садили за стол, наливали стакашку смородиновой водки под ободок и начинали провоцировать с гнусной целью выведать пикантные подробности:
– Да ведь ничего особенного и не происходит! Да нам совсем и не интересно! Да ты все выдумал!
– Выдумал?! Не происходит?! – горячился, брызгал слюной и бил себя в грудь кулаком камердинер. – А знаете ли вы, что наш старикан допреж никогда больше пятнадцати минут государственными делами не занимался, а сегодня в полчетвертого утра сбежал из опочивальни и вызвал подрядчика.
– Ну и что? – сумлевались как бы меж собой, но с умыслом, и щедро плескали следующую порцию смородиновки в караулке. – Подрядчика давно пора было вызвать. Не только вызвать, а и утопить в Днепре-Славутиче. Да послужит он прахом, попираемым сафьяновыми сапогами Магуры[5].
– Да?! – камердинер горячился, не забывая опрокинуть подношение в утробу. – Утопить – пятнадцатиминутное дело, тем более, что подрядчик сразу раскололся, куда казенный мрамор спихивал. А старикан тем не менее допрос на три часа растянул. Верьте мне, люди, наш князь боится новую жену, как частный предприниматель налоговую полицию! Приглядитесь, люди, разве таким входил Хилахрон III вчера в опочивальню? Трясущиеся руки, стучащие зубы, борода клочьями…
А еще через день, когда верный Митро-Фашка стал будить князя, дедушка подпрыгнул до потолка, загородился подушкой и истошно завизжал:
– Что, опять?!
– Нет, на работу, – угрюмо пошутил камердинер. – Ваша благоверная приказала разбудить в три, пять и семь утра.
– На работу! На работу! На работу!.. – не расслышав окончания фразы, радостно запел Хилахрон III и от радости помер.
Природа игнорировала трагический накал минуты. Ни тебе грома с молнией, ни ураганных порывов ветра. Новый подрядчик исхитрился и отгрохал мавзолей-кремль за три дня (понимаем, с массой недоделок). На торжественной церемонии разрезания ленточки пара арабов мечтательно облизнулась.
Кстати, поскольку иметь мавзолей каждый истинный праславянин считал делом чести, возводилась сия конструкция так: нескольким тысячам мещан рассылались берестяные грамоты приблизительно такого содержания: «Если вы желаете, почти не тратясь, накопить кирпичей на усыпальницу, пошлите десять кирпичей по обратному адресу, перепишите эту грамотку десять раз и разошлите своим знакомым, поставив уже вместо обратного адреса свой».
Все понимали, что это жульничество. Но, Лют[6] возьми, срабатывало.
В мавзолей-кремль положили венценосца, запихнули верного слугу-камердинера Митро-Фашку, как тот ни отбрыкивался, ссылаясь на невыплаченный кредит в Сбербанке за телевизор и завтрашние билеты на Егора Летова. Хотели и законную супругу… Однако по статье малолеток нельзя… Главный волхв городища посыпал голову пеплом перед провожавшими усопшего боярами и молвил:
– Мы все горячо скорбим. Отечество понесло тяжелую, невосполнимую утрату. Но Хилахрон навечно останется в наших сердцах. Мы всегда будем помнить, как он восемнадцатилетним юнцом пришел в наш городок с котомкой, в которой лежала только справка о досрочном освобождении. Мы никогда не забудем о… Проклятый склероз!.. – Если сравнивать главного жреца с предметом, то первым делом на ум приходил слегка подтаявший поставленный на попа брикет масла. И когда жрец куда-нибудь направлялся, невольно хотелось проверить – не оставляет ли он за собой жирной дорожки. Но не будем переходить на личности.
В финале церемонии каждый из прощавшихся положил в могилу по золотой денежке. Верховный волхв вспомнил уже тогда ветхозаветно-бородатый анекдот и, мотивируя отсутствием наличных, выписал и положил в саркофаг чек на кругленькую сумму, а золотые собрал – сдача.
А правду о Железной Козе поведал нам тюремный стукач Радебил-Выноси-Парашу со слов вдовы Бедры-Секущиеся-Косы, ссылавшейся на рассказ не ночевавшего дома три ночи мужа Вернидуба-Верниогорода-Вернидолг, говорившего со слов адвоката Яснауста, и сына его Яснапуста – да будет доволен Дажбог ими обоими.
В днесь-весть какие далекие времена, когда Русь еще не была единым могучим государством, а представляла из себя нечто вроде коммунальной квартиры на сорок семей, за расселение которой не возьмется ни одна даже самая бандитская недвижимская контора; когда на окраины немногочисленных славянских селений по ночам забредали погрызть самым вредительским образом заборы плешивые бобры; а мелкопоместные спесивые бояре ненавидели друг друга пуще своих престарелых жен, писали друг на друга доносы, срывая чадру благочестивости с лица порока и портки приличия с телес зависти, да ратничали между собой столь же часто, сколь коты в марте…
В те стародавние лета в сотне полетов каленой стрелы от истоков Днепра-Славутича маленьким городищем Мутотеньск-Берендейский, даже не деревенькой – так, пустяком, правила симпатяшка-милашка. Семнадцати лет от роду. Вдова по образованию, а по имени Озноба Козан-Остра (фонемическое звучание имени воспроизведено неточно, поскольку праславянский язык сохранился через пень-колоду, и как произносилось в натуре то или иное «Ой, ты гой еси, имя-прозвище», можно только спорить. Из нескольких версий звучания имени: Оксана Розан-Фрося, она же Зобатая Обзвон-Вдосталь, она же Пусто-Пусто, она же мадам Вонг… выбрана самая благозвучная).
Седобровые патриархи вещали, что овин ее души всегда открыт для путника, ищущего приют в непогоду дурных мыслей.
С толикой шамаханской крови, черноволосая, очень тоненькая, странно-тоненькая, черноглазая дева в желтом ситцевом сарафанчике, повязанная платком, из-под которого выбивались пряди расчесавшихся волос. Молодым господам, засидевшимся допоздна в ее палатах, она обыкновенно говорила, за руку подведя к окну:
– Ну как можно спать! Да ты посмотри, что за прелесть! Ну, видишь? Так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки – туже, как можно туже, натужиться надо, и полетела бы. Вот так!
На молодых господ эти речи действовали однозначно. Озноба-Краса-до-крестца-коса была счастлива и не боялась залететь, поскольку применяла спринцевание различными сперматоксичными растворами. Она использовала салициловую кислоту (1 чайная ложка на кружку воды) или борную кислоту (1 столовая ложка на кружку воды), или молочную кислоту (2 – 3 столовые ложки на кружку воды), или растворы марганца, хинина или хинозола (2 грамма на один литр воды), или раствор квасцов (1 грамм на один литр воды), или прочие приспособления из книги «Что должна знать каждая приличная княгиня».
Жизнь не сразу улыбнулась красавице Козан-Остра. Тринадцатилетним заморышем ее взял в жены престарелый князь Мутотеньска-Берендейского Хилахрон III…
Впрочем, если начинать с начала, так с начала.
* * *
Село Нижние Верасы от прочих расположившихся вокруг поселений отличалось тем, что было самым бедным и грязным, обитатели его славились особо дурным запахом онучь и какой-то ну просто врожденной склонностью ко всевозможным хворям.И если, обув лапти «Шагом марш» (купите первую пару, вторая пара даром – за амбаром), идти вдоль главной и единственной улицы Нижних Верасов (идти – мягко сказано; чуть ли не вплавь пробираться через груды козьего навоза), то из каждой халупы будут слышны натужные стоны. Здесь – желтая лихорадка, здесь – желтый лишай, здесь – желтый бутулизм, а здесь – белая горячка… Какая-то особенная ветхость замечалась во всех деревенских строениях: бревно на избах было темно и старо; многие крыши сквозили, как решето; на иных оставался только конек вверху да жерди по сторонам в виде ребер. Окна в избенках были без стекол, иные были заткнуты тряпицей.
И только двор отставного солдата Ноздря-Дундуна, ветерана первой и второй баталий за обладание прославленным в мифах брендом «Лосьен „Огуречный“», не походил на остальные, ибо стоял не в болотистой низине, а на продуваемом всеми ветрами холме. Да вот только беден шибко был дом. На последней войне лишился солдат указательных пальцев и мизинцев на обеих руках, а без них разве братве что докажешь?
Но подрастала у ветерана дочь, и он в ней души не чаял, баловал и бил не часто по голове. Воспитывал в меру разумения. На последние гроши покупал памперсы «Кэфри» и сам их стирал, ведь денег на прачку не оставалось. Не позволял ковыряться в носу пальцами ног и давить ими же тараканов. Учил выговаривать букву "р": "Дочурка-чурка, скажи «доллар-р-р», скажи «мар-р-рка», скажи «фунт стер-р-рлингов». А теперь повторяем вместе: «евр-р-ро», пр-р-рости Господи, придумали же заморские купцы названьице. Так-то, невинное дитя, знай, масоны не дремлют…
На беду запала девчонка, почти ребенок, в глаз старосте селения, мерзкому, толстобрюхому. Стал донимать супостат ветерана, требовать малышку в батрачки.
Погоревал отставной солдат, да видно – судьба такая. Сводил в опоследний раз на детский утренник, где главной диковинкой были сиамские близнецы Актина и Павлина, ряженные с благословления чувства юмора родительского в трехголового Змея-Горыныча. Собрал папаня, отставной солдат, в котомку какой ни есть харч, дал ребенку последний подзатыльник, не из злобы, а от бессилия. И выставил за порог – мир не без добрых людей.
Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе; но поля еще блестели росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и нешумном, весело распевали ранние птички.
Идет девчонка, Ознобушка наша, лесом и вдруг слышит: кто-то плачет. Выходит кроха на полянку, а там сидит маленький такой шебутной старичок, в кружевной носовой платочек сморкается и им же слезы вытирает.
– Ты пошто плачешь, дедушка? Разве моджахеды ночи закрыли для тебя ворота солнечного капища? – спросила добрая девочка, хлопая ресницами, как мотылек крыльями.
Старичок всхлипнул, достал из кармана кувалдный лорнет тонкой работы и принялся разглядывать гостью.
Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, со своими детскими открытыми плечиками, выскочившими из корсажа от быстрого шага, со сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок – еще не девушка.
– Уста твои порождают горлиц такой маскировочной окраски, что соколы моих мыслей дохнут с голоду. Я отвечу на твой вопрос, но в следующий раз не умничай перед старшими. Яволь? Так вот, по сути вопроса – как же мне не плакать? Я вот вышел на полянку, гляжу – ягодки, листики, птички-воробушки порхают, солнышко светит. Сердце-то и защемило.
– Но ведь не плакать, дедушка, радоваться надо, – растрогалась девочка, словно газовый баллончик нечаянно нажала.
– Так-то оно так, дочка, – старичок положил на голову ребенку усталую ладонь, легонько коснулся, словно ветерок. – Да видишь, цыпа, стар я, а к старости все, на что молодым внимания не обращал, умиление вызывает. Жизнь прошла, а нешто я ееную прелесть зрел? Первая майская гроза, а я в подвале серебряные гривны пересчитывал. На папоротнике бутоны распускались, а я безжалостно смердов плетью стегал.
– По голове?
– Зачем по голове? По заднице.
– Ну, тогда еще ничего.
– Эх, – глубоко вздохнул старичок, убрал лорнет в карман и снова высморкался. – Хорошая ты мимоза.
– И ты тоже нормальный, дедушка. Да сохранит Коляда твои последние волосы, – щедро улыбнулась Озноба. Старичок ей понравился. Опрятненький, седенький, буколический. В придворном шитом мундире, в чулках, башмаках и звездах, со светлым выражением плоского лица, он казался настолько свойским на поляне, словно здесь и родился, рядом с гнилым валежником, и от рождения никогда поляну не покидал.
– Ну, коли так, – сквозь слезы улыбнулся князь Хилахрон III (это был, конечно, он), – то пошли ко мне жить, будешь мне наследницей.
Старцу пригрезилась идиллическая картина: вот они играют в ладушки, вот она кормит куклу мороженым, вот он трет ей спинку в бане, затопленной по черному…
Но внезапно видение исчезло. Дедушку проняла характерная мышечная слабость, руку не поднять. На лице, руках выступила обширная эритема, кожа зашелушилась, иногда с последующей пигментацией пораженных участков. Вокруг глаз зафиолетовел отек. Температура подскочила до 39 градусов Цельсия. И… раз, и все прошло. Приступ дерматомиозита, коим страдал патриарх, миновал.
– Пошли, – не задумываясь, согласилась девочка.
Раскатанная колесами, вся в выбоинах и коровьих лепешках, дорога привела к городским воротам.
– Стой, анафема! – загородили путь два рослых стражника в стеганых зипунах из гонконговщины. – Пропуск!
– Ребята, это же я, – робко улыбнулся дедушка, – Хилахрон III.
– А я думал, что это три молдаванина, – дохнул сивушным перегаром первый стражник под хохот второго.
– Ребята, можно я пройду?
– Можно Машку за ляжку и козу на возу! «Разрешите?» – надо говорить, – под гогот второго стражника заявил первый. – Пропуск!
– Но я же ваш князь! – мягко молвил старик, норовя презентабельно заглянуть в глаза ратникам.
– Наш князь горбатый и одноглазый. Давай тебе глаз выбьем и, как лицо, похожее на княжеской национальности, без мандата пустим, – предложил второй, супреж выпустив облако перегара, под ржанье первого. – А ну прищурься! – Старик покорно прищурился. – Вась, кажись, действительно наш князь-натурал. Батюшка-Осударь, прости нас, дурней беспечных-бестолковых. Не признали! – И второй стражник, раскрыв объятия, пошел на старика, словно собирался припасть к венценосной груди.
Дедушка тоже наивно развел руки, а стражник проскользнул под аутентичной дланью, оказался сзади и с силой хлопнул по старческому плечу. Происходящее пахло дешевым портвейном до рези в глазах.
– Здорово мы тебя разыграли, Хилахрон? – Оба воина со смеху схватились за животы.
– Да, ничего, – владыка кисло улыбнулся.
– Слышь, Хилахрон, давно хотел спросить: ты когда, собака непривязанная, нам жалованье намерен платить? – Поймал деда за пуговицу первый стражник.
– Так вам же на год вперед выплачено. – Пролепетал любимую мантру ветхий князь.
– А ты еще на полгода выплати. От тебя разве убудет? Да вызовет Марена[1] тебя срочной телеграммой.
– Слышь, Хилахроша, – второй стражник достал из бокового кармана зипуна початую бутылку злого портвейна, зубами вытащил пробку. – Мы тут наведались в твой винный погреб. Что ж ты, паскуда, нормальным вином запастись не мог? Хочешь, чтобы нас заворот кишок доконал? – и хлобыстнул.
– Слышь, Хилахрон, а это что за малявка с тобой? Никак, невеста? Ха-ха-ха.
– Ты опять влюбился, Хилахроша? Да одарит бог плодородия твою макушку ветвистыми бараньими прибамбасами.
И оба стражника запрыгали, хохоча; веселые, как воздушные шарики:
– Тили-тили тесто, жених и невеста!
Зато путники наконец смогли пройти.
– Ты ей не изменяй, ха-ха! – крикнул вдогонку первый стражник.
– С верховным волхвом, ха-ха! – крикнул второй.
– Скучно им, этой дорогой редко кто ходит, – объяснил патриарх, ступая по отполированной до блеска миллионом ног мостовой.
Городище Мутотеньск-Берендейский понтами не уступал другим уездным населенным пунктам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела серая на деревянных. Дома были в один, два и полтора этажа с вечным мезонином, очень красивым, по мнению праславянских архитекторов. Местами эти дома казались затерянными среди широкой, как поле, улицы и нескончаемых деревянных заборов; местами сбивались в кучу, и здесь было заметно более движения народа и кудахтающей живости. Попадались почти смытые дождем вывески с калачами и редькой, прочие «магазины-салоны», в которых торговали сэконд-хэнд Армани и Версаче…
Как говорится:
А когда подходили ко княжеским палатам, Озноба вдруг все поняла. Но было поздно! И свадьбу сыграли только на следующий день, после того, как старейшины объяснили невесте смысл имени жениха. Имя его значило «невосприимчивый к запаху спиртного».
И будь я хоть негром преклонных годов,
И то б без зазнайства и лени
Оделся бы в сэконд-хэнд только за то,
Что здесь одевался сам Ленин.
* * *
Долго ли, коротко ли свадебный пир длился, однако закончился. Пожилые мымры-невольницы отвели девочку сначала в дворцовую душевую, сняли безыскусную крестьянскую одежонку. Долго и придирчиво рассматривали еще совсем не оформившееся, почти детское, тело.Как простодушно-вдохновенны задумчивые глаза, как трогательно-невинны раскрытые, вопрошающие губы, как ровно дышит еще не вполне расцветшая, еще ничем не взволнованная грудь, как чист и нежен облик юного лица! Вздыхали рабыни, отводили глаза, однако дело свое сурьезное делали. Купали ребенка в парном молоке и скисшем, натирали эвкалиптовым и розовым маслами, осыпали лепестками медуницы.
– Прежде чем шмель мужа соберет пыльцу с клевера твоей невинности, – сказала самая старая рабыня, – милочка, заруби на носу: искусство любовной игры с пожилым мужчиной заключается в том, что ты должна оказаться там, где он соберется лечь, раньше него самого.
Наконец, обернули Ознобушке плечи полупрозрачной, легкой, как паутинка, тканью и отвели в евроремонтную опочивальню. Русская печь в изразцах под потолок с пультом дистанционного управления, домашний кинотеатр без умолку кариес рекламирует, и не вырубишь, кнопка «Выкл.» залипла. И на огромной, с хижину отставного солдата Ноздря-Дундуна кровати дожидается черноброву дивчину, завернувшись в трофейный персидский халат, Хилахрон, законный ее муж.
Застучало перепелочкой девичье сердечко. От подруг слыхивала малолеточка, что мужчина с девушкой может сделать, какую боль причинить. Напряглось ее совсем не оформившееся, почти детское, тельце, попыталась она поплотней завернуться в свою скудную паутинку.
Старичок взглянул на девочку и тихо так, ласково, говорит:
– Ты не бойся, ложись рядом, погутарим ладком. Я развешу вермишель вымысла на твоих ушах, расскажу заветную сказку.
Делать нечего, легла Озноба на самый краешек огромной, как отчий дом, кровати. Лежит, дрожит мелко, зубы крепко сжаты.
– Итак, – начал князь, – в одной далекой стране жили-были мулат с мулаткой. И была у них самка какаду, рябенькая такая. – "Подрядчика-подлеца надо бы утопить в Славутиче-Днепре, – подумалось князю. – Стервец клялся закончить кремль-мавзолей к октябрьским Праздникам неурожая, и где этот кремль-гостинец, я вас спрашиваю? Только котлован вырыт. А что мне делать с одним котлованом? Что скажет бог Мор[2], если меня положат в голый котлован? Нет, я вас уверяю, подрядчика-подлеца надо утопить".
Тут маленькой девочке вдруг подумалось, что у ее мужа чудесный голос: бархатный, нежный и вкрадчивый.
– Рассказывай, дедушка, рассказывай! – Озноба придвинулась ближе.
Патриарх удивленно посмотрел на новообретенную супругу, но продолжил:
– Однажды снесла попугаиха яичко, не простое, а золотое. – «И верховного волхва надо бы утопить в Днепре-Славутиче. – привычным водоворотом кружили его миротворческие мысли. – Скажете, все пожертвования на ремонт капища Перумова идут на ремонт капища? Ой, я вас прошу! – подумалось государственному мужу. – А почему тогда его жена покупает мясо не на базаре, а в универсаме „Паттерсон“?»
Ознобушка не могла понять, что происходит. Внутри проснулось новое чувство. Душистый страх вместе с предвкушением чего-то неведомого, но манящего, радужной волной растекся по телу. В висках застучали горячие молоточки, участилось дыхание. Девочка придвинулась еще ближе, еще теснее.
– Мулат бил-бил, не разбил, – пробормотал сквозь наступающую дрему старик. Он ничего не замечал.
Озноба чуть не задохнулась от закружившего голову желания. Крошечные вишенки сосков сделались твердыми, словно пуговицы. Внизу живота чуть не вскипело. Оттуда, снизу, дурманящая жаркая истома зажгла дикий огонь в зрачках, опалила щеки и уши. Девочке захотелось лежащего рядом мужчину до зуда корней волос.
– Мулатка била-била, не разбила, – пробубнил старец.
Тяжело дыша, Люба прижалась к мужчине и запустила руку под халат. (На халате искусный умелец вышил сценку из репертуара персидских бань, где, как известно, отдельные кабинки не предусматривались. Поскольку наша книга может попасть в руки детей, описание сценки опускается). Никто Ознобушку не учил, но она сразу нашла искомое и стала хищно мять пальцами.
– А дальше, дальше? – задыхаясь, прохрипела она, сорвав и отшвырнув с ланит полупрозрачную паутинку. – Да позволит Мста[3] энцифалитным клещам селиться у тебя под ногтями, если ты не скажешь, что там дальше!
Князь испуганно дернулся, но цепкие руки крепко прижали его к кровати. Это была не простая кровать, она не скрипела, а исполняла фривольную песенку «На морском песочке я Марусю встретил», впрочем, не будем отвлекаться.
– Мимо бежала камышовая крыса, хвостиком махнула, и яйцо… – пропищал фальцетом старик. – «Не буду я никого топить! – мысленно пообещал богу Мору старец. – Это шутка была… Ты что, шуток не понима-а-а!..»
– Яйцо? О-о-о! – застонала глухо Озноба-Краса-на-выкате-глаза, обнаженная, как провод.
– Яйцо разбилось! – выкрикнул поддавшийся слепой панике старик.
Дальше терпеть крошка была не в силах. Розовыми ноготками она разодрала персидский халат мужа на дюжину самодостаточных для мытья пола тряпок и, словно амазонка коня, оседлала распростертое тело. Чресла девы пронзила сладкая боль, желанная боль. И все завертелось.
* * *
Утром еще ничего, а к обеду дворцом поползли слухи. Распространял их камердинер Митро-Фашка, человек, страдавший энтеробиозом. Болезнь проявлялась зудом в нижних отделах прямой кишки, иногда мочеполовыми расстройствами. Выраженные желудочно-кишечные симптомы и нервные явления наблюдались редко. Имя камердинера на древнем языке значило «не возвращающий выпрошенные посмотреть Ди-Ви-Ди». Камердинер бродил палатами, заходил и в дворницкую, и на конюшню, брал очередного слушателя за грудки и говорил с таинственным видом:– Конечно, я верный раб своему господину, но у раба тоже сердце имеется. И я не могу найти себе места, глядя на то, что происходит. Да не позволит Ярило[4] стаду моих речей потравить огород достоинств солнцеподобного.
Тут уж и в дворницкой, и на конюшне Митро-Фашку садили за стол, наливали стакашку смородиновой водки под ободок и начинали провоцировать с гнусной целью выведать пикантные подробности:
– Да ведь ничего особенного и не происходит! Да нам совсем и не интересно! Да ты все выдумал!
– Выдумал?! Не происходит?! – горячился, брызгал слюной и бил себя в грудь кулаком камердинер. – А знаете ли вы, что наш старикан допреж никогда больше пятнадцати минут государственными делами не занимался, а сегодня в полчетвертого утра сбежал из опочивальни и вызвал подрядчика.
– Ну и что? – сумлевались как бы меж собой, но с умыслом, и щедро плескали следующую порцию смородиновки в караулке. – Подрядчика давно пора было вызвать. Не только вызвать, а и утопить в Днепре-Славутиче. Да послужит он прахом, попираемым сафьяновыми сапогами Магуры[5].
– Да?! – камердинер горячился, не забывая опрокинуть подношение в утробу. – Утопить – пятнадцатиминутное дело, тем более, что подрядчик сразу раскололся, куда казенный мрамор спихивал. А старикан тем не менее допрос на три часа растянул. Верьте мне, люди, наш князь боится новую жену, как частный предприниматель налоговую полицию! Приглядитесь, люди, разве таким входил Хилахрон III вчера в опочивальню? Трясущиеся руки, стучащие зубы, борода клочьями…
Из документов: ШКОЛЬНЫЙ ТАБЕЛЬ УЧЕНИКА 6-го "В" КЛАССА МИТРО-ФАШКИ, БУДУЩЕГО КАМЕРГЕРА.На следующий день слухи отправились гулять по улицам. Тем более, что у преклонных лет князя и руки тряслись, и зубы, ешкин кот, стучали еще пуще. И казалось, будто некий мудрец установил в палатах громко тикающие куранты с кукушкой на механическом ходу. Это произвело сильное впечатление на местных феминисток. Теперь они ходили толпами, хором скандировали: «Не дайошь!!!» – И где освистывали, а где и забрасывали куриными экскрементами прохожих мужиков.
Прогуливание уроков – уд.
Курение на переменах – хор.
Вырывание страниц из дневника – уд.
Подкладывание пистонов под учительский стул – хор.
Подглядывание в женском туалете – отл.
А еще через день, когда верный Митро-Фашка стал будить князя, дедушка подпрыгнул до потолка, загородился подушкой и истошно завизжал:
– Что, опять?!
– Нет, на работу, – угрюмо пошутил камердинер. – Ваша благоверная приказала разбудить в три, пять и семь утра.
– На работу! На работу! На работу!.. – не расслышав окончания фразы, радостно запел Хилахрон III и от радости помер.
Природа игнорировала трагический накал минуты. Ни тебе грома с молнией, ни ураганных порывов ветра. Новый подрядчик исхитрился и отгрохал мавзолей-кремль за три дня (понимаем, с массой недоделок). На торжественной церемонии разрезания ленточки пара арабов мечтательно облизнулась.
Кстати, поскольку иметь мавзолей каждый истинный праславянин считал делом чести, возводилась сия конструкция так: нескольким тысячам мещан рассылались берестяные грамоты приблизительно такого содержания: «Если вы желаете, почти не тратясь, накопить кирпичей на усыпальницу, пошлите десять кирпичей по обратному адресу, перепишите эту грамотку десять раз и разошлите своим знакомым, поставив уже вместо обратного адреса свой».
Все понимали, что это жульничество. Но, Лют[6] возьми, срабатывало.
В мавзолей-кремль положили венценосца, запихнули верного слугу-камердинера Митро-Фашку, как тот ни отбрыкивался, ссылаясь на невыплаченный кредит в Сбербанке за телевизор и завтрашние билеты на Егора Летова. Хотели и законную супругу… Однако по статье малолеток нельзя… Главный волхв городища посыпал голову пеплом перед провожавшими усопшего боярами и молвил:
– Мы все горячо скорбим. Отечество понесло тяжелую, невосполнимую утрату. Но Хилахрон навечно останется в наших сердцах. Мы всегда будем помнить, как он восемнадцатилетним юнцом пришел в наш городок с котомкой, в которой лежала только справка о досрочном освобождении. Мы никогда не забудем о… Проклятый склероз!.. – Если сравнивать главного жреца с предметом, то первым делом на ум приходил слегка подтаявший поставленный на попа брикет масла. И когда жрец куда-нибудь направлялся, невольно хотелось проверить – не оставляет ли он за собой жирной дорожки. Но не будем переходить на личности.
Из документов: СТЕНОГРАММА ПРАЗДНИЧНОЙ РЕЧИ НАЧАЛЬНИКА СТРАЖИ ПО СЛУЧАЮ ВНЕЗАПНОЙ КОНЧИНЫ ХИЛАХРОНА III.Свое слово молвили также придворный тамада, редактор местной газеты и «за науку» местный этнограф – по паспорту латинянин, по роже – тоже, по прописке – временно зарегистрированный.
Дорогие товарищи (бурные аплодисменты), от нас ушел самый близкий, самый дорогой нам человек. (Бурные аплодисменты.) Как же мы будем без него? (Бурные аплодисменты, переходящие в овации.) Товарищи, не надо аплодисментов, невозможно выступать. Чем раньше закончим, тем скорее поминальная тризна, банкет по нашему. (Тишина.)
Товарищи, о наших покойниках хорошо не говорят. (Жиденькие хлопки.) Тем более не заслуживает доброго слова покойный Хилахрон III. (Хлопки усиливаются.) Мерзавец, скажу я вам, каких мало. (Хлопки, переходящие в аплодисменты.) Жлоб, скотина, козел (аплодисменты, переходящие в бурные), никогда носки не менял! (Бурные аплодисменты, переходящие в овацию.)
Товарищи, не надо аплодисментов! (Шквал аплодисментов заглушает все.)
В финале церемонии каждый из прощавшихся положил в могилу по золотой денежке. Верховный волхв вспомнил уже тогда ветхозаветно-бородатый анекдот и, мотивируя отсутствием наличных, выписал и положил в саркофаг чек на кругленькую сумму, а золотые собрал – сдача.