Никогда еще тушенка не казалась им такой вкусной. Говяжий жир потушил жжение, по телу пошло тепло. По телам.
   Борис снова схватился за стакан.
   – Давай еще. За наши фильмы.
   – Будем здоровы, Борька! – отозвался Глеб.
   Нежность к брату охватила Бориса. Ведь невозможно быть ближе двум людям, чем они. Роднее. Никакие муж с женой не могут быть такими родными, как они, ни у кого больше нет общей крови на двоих. А все остальное – тем более, общее. Потому и не стыдятся они брат брата ни в чем, как одинарные люди не стыдятся только самих себя.
   – Слабые совсем эти виски, – сказал Глеб. – Американцы пить не могут.
   – Это мы стойкие, – объяснил Борис, чувствуя еще большую нежность к брату, оттого что они стойкие – вместе. – Мы стойкие, потому что в нас кровь общая. В том вине тоже градусы были, а мы вообще не заметили. Мышка запьянела, а нам – хоть бы что.
   – Давай поднимайся, вира помалу. Чайник кипит, бульон заварю.
   Он никогда раньше так не говорил: «вира помалу», а сейчас вспомнил какой-то фильм. Про моряков. Красиво звучит, они теперь всегда будут так командовать, когда надо вставать: «вира помалу»!
   Глеб сам одной рукой снял с полки кастрюлю, бросил кубики, залил из чайника кипятком. Хорошо у него получилось, не хуже, чем у Мышки.
   Они снова сели.
   – Надо было говорить «майна помалу», – догадался Борис. – Давай снова за фильмы. Чтобы самим писать, самим играть. Замкнутый цикл, как в экологии.
   – И никаких отходов! – захохотал Глеб.
   – Только мы неправильно пишем, – сказал Борис. – Будто брат брата убьет ради свободы. Злоба это, а нужно быть добрым. Нужно любить брата больше самого себя, понял? Так любить, чтобы освободить от себя брата. Отпустить его на свободу и счастье, понял?
   – Как это – отпустить?
   – А так это! Чего непонятного? Или ты окосел уже? А я только трезвее стал. Никогда еще мне все так ясно не было. Сказать профессору: «Вырежьте из нас двоих одного целого брата. Выкройте из моего матерьяла – дарю! А обрезки выбросьте». Вот так! А если он упрется в свою этику, тогда решить самому: прикончить себя, и тогда уж профессору придется выкраивать одного целого брата из двоих.
   Они сидели как всегда плечом к плечу, сидеть иначе им было не дано, конструкция не позволяла. Но Борис именно сейчас с особой гордостью ощутил плечо брата. Сорок тысяч братьев не способны так любить, как он любит Глеба!
   – Интересное кино! – икнул Глеб. – В кино – можно! В кино с сиамцами разделаемся, одно из двоих выкроим, а сами полетим куда-нибудь в Лас-Вегас гонорары пропивать. Ловко!
   Глеб счастливо захохотал.
   – Ты не понимаешь! Надо любовь доказать. Высшую любовь. Любить брата больше самого себя. Все поймут, когда увидят.
   Они были мужчинами – они пили, закусывали тушенкой из банки. Все по-настоящему. А если и сделать – по-настоящему?!
   Сделать прямо сейчас! Чтобы Глеб потом описал в сценарии все как было – в точности! И жил бы свободно. Жил бы за двоих.
   Написать о том, чего не смог или побоялся сделать на самом деле – занятие не для мужчины. Чистый онанизм – такое занятие. Надо сделать! А потом можно и написать. Или пусть другие напишут. Другой. Свободный Глеб. Одинокий Глеб. Наверное, ему будет грустно. Пусть помнит брата Борьку. Пусть поймет наконец, как Борька его любил. А что мечтал иногда о смерти Глеба, смерти брата… Нет-нет, и не мечтал вовсе. Просто играл сам с собой иногда. Сценарии придумывал.
   Как они в последнем сценарии написали? Оба написали, хотя все-таки Борис придумал больше. Написали, что один брат другого обливает одеколоном или бензином – Юрий Юлия – и поджигает. Чтобы избавиться, чтобы освободиться. А надо – наоборот. Не брата, а самого себя. И не в сценарии, а в жизни.
   Спирт очень хорошо годится. Чистый спирт. Кто еще употребит таким способом чистый спирт – за здоровье брата?! За свободу его и счастье! Вот он – всем тостам тост!
   – Давай еще. За наше кино.
   – Ага, интересное кино. Будем здоровы.
   При очередном тосте брат к брату снова повернули головы, посмотрелись в лица – как в зеркала. Губы совсем близко – но никогда им не поцеловаться.
   Каждый человек больше всего любит самого себя. Но сейчас Борис понимал, что они с Глебом устроены иначе, они так нераздельны, что и про Глеба он тоже должен говорить и думать: «Я!» Про Глеба и за Глеба.
   И в освободившемся Глебе он тоже продолжит счастливую нормальную жизнь.
   Когда Борис мечтал о смерти брата, мечтал даже убить брата, чтобы освободиться – он обманывал самого себя. О собственной смерти он мечтал подсознательно! Избавить от себя Глеба… Избавиться и самому.
   – Слишком слабые эти виски, – хитро сказал Борис. – Не для нас. Двойную кровь не пробирает. Давай дернем спирта!
   Ему одному бутылку «рояля» не открыть!
   – Давай! – простодушно подхватил Глеб.
   Вдвоем они дружно свернули «роялю» головку. Глеб как держал бутылку, так и не выпустил, пока не налил себе и Борьке – по очереди.
   – А знаешь, Борька, – засмеялся он радостно, – мы неправильно называемся. Потому что мы не два брата. Пусть для кино, чтобы двойной гонорар, пусть для ихнего продюсера. Который платит, пусть для него два брата. А на самом деле мы – один. Мы – один, а? Один Борисоглеб! Как в школе раньше проходили: новая общность.
   – Борисоглеб? – не то переспросил, не то вздохнул Борис.
   – Борисоглеб! – счастливо подхватил Глеб.
   – То-то и беда, что Борисоглеб.
   Борька еще свой спирт не допил, а уже потянулся за бутылкой.
   – Забирает? – посочувствовал Глеб. – За Борисоглеба!
   – За Борисоглеба! – выкрикнул Борис и, схватив бутылку, стал поливать себя.
   – Ты чего? – не понял Глеб. – Мимо льешь.
   Пусть бы и понял – помешать брат уже не сможет. Остановить самопожертвование. Не дотянуться Глебу сильной рукой.
   Восторг братской любви кружил голову сильнее всякого спирта. Кто еще способен на такое?! Кто еще?!
   А Глеб ничего не понимал. Не мог понять. Тянул свое:
   – Как двуглавый орел. Пусть кто не знает, попробует сначала, а потом уж на герб. Я того орла отлично понимаю. До конца понимаю. Как Борисоглеб – понимаю.
   Промокшая одежда холодила.
   Чиркнуть спичку он один не мог.
   Оглянувшись нетерпеливо, он увидел старую газету на окне, сунул ее под кипящую кастрюлю с бульоном – не надо вставать, чтобы дотянуться, все близко в маленькой кухне – газета вспыхнула, и он поднес факел к пропитанной спиртом штанине.
   Бок взорвался синим пламенем!
   Невозможная боль затмила все.
   – А-а!!
   – Ты чего?!
   Глеб посмотрел – и не сразу понял. Подумал было, что Борька светится – как привидение.
   – А-а!! Болит!!
   Потушить!! Спастись!!
   Борис рванулся в одну сторону, Глеб – в другую. Впервые у них расстроилась взаимная координация и они не могли сдвинуться с места.
   – А-а!!
   Борис не мог дотянуться даже до крана, до холодной воды. Глеб – не Глеб, враждебный оборотень – дергался и приковывал к стулу.
   Ничего уже не понимая, Борис опрокинул на себя кастрюлю с кипящим бульоном.
   Если могло сделаться еще больнее – то сделалось.
   И все…
   Глеб рвался. Что-то надо было срочно сделать. И не сообразить сразу – что.
   Брат уже не дергался, он всего лишь висел тяжелой тушей.
   Тушить надо скорей!
   Синий фронт пламени проходил по груди Бориса.
   Сметя все со стола, Глеб лег грудью на клеенку, прижимая горящего брата.
   Жутко пахло паленым мясом.
   Глеб резко двинулся вбок, они съехали со стульев, упали на пол, на четвереньки. Но у Глеба еще достало сил распрямиться – на коленях – открыть кран, облиться, залить горящую лужицу на полу.
   Только потом он снова рухнул на четвереньки. Рухнули.
   Глеб старался соображать. Давалось это с трудом.
   Что? Куда?
   Телефон!
   Болело разрываемое средостение, но он двигался на четвереньках, шел, ступал, таща тушу брата.
   Он достиг двери.
   Всегда они проходили через все двери только боком. Теперь, когда он полз, как раненая черепаха, ему нужен был проход для двойной ширины плечей.
   Единственная возможность – встать. И он попытался встать, таща двойную тяжесть. Но хуже, чем тяжесть, была страшная боль в боку. И невозможно было обнять тело брата сильной рукой, чтобы уменьшить натяжение.
   Глеб все-таки привстал, но тяжесть и боль победили, и он рухнул в изнеможении.
   Они лежали в дверях, как выброшенный на сушу кит-катамаран.
   – Борьк, ты чего… Слышь?.. Чего ты сделал?
   Брат не отвечал. Вырубился. Но слышно было, как он дышит.
   Что Борька сделал?! Зачем?!
   О чем-то таком они говорили, даже записали… Но мало ли о чем говорится, что пишется… Нельзя же!
   Совсем недавно они счастливо сидели за столом. И вот валяются на полу. В дверях. Но ничего нельзя сделать.
   Глеб тоже – перестал соображать. Слишком страшно – соображать…
   В дверях кухни мама их и нашла часа через два или три.
   Боренька не подавал никаких признаков жизни. На страшный обгорелый бок и шею невозможно было смотреть.
   Глеб дышал. Но не отвечал, не объяснял. Как так могло случиться?!
   Выпили? Упали на плиту по пьянке?
   Приехавшие со «скорой» врач с санитаром ничего не смогли сделать. Не сдвинуть им было двойное тело. Хорошо, врач догадался вызвать не вторую «скорую» – пожарных.
   Капитан-пожарник профессионально взглянул на обгорелое тело Бориса, но огня уже не было, и пожарные сработали даже не как санитары – как грузчики. Трудно было тащить двойное тело на брезенте по узкой лестнице, но они кое-как справились.
   Глеб все-таки пришел в сознание – уже в больнице. Над ним сидела мама.
   – Это он сам… Я помню, он сам… Борька сам…
   Она ничего не понимала. Что – сам? Упал на плиту? А вопросы до Глеба не доходили. Твердил свое:
   – Он все сам!..
   А себя спасти не просил.
   Молила она:
   – Можно же спасти одного! Мне писал американский профессор!
   – У профессора иначе. У профессора другая клиника. И оборудование, и материалы для гетеропластики. И готовят такую операцию заранее. А у меня просто двойного стола нет. На полу прикажете оперировать? – устало говорил дежурный хирург. – Попробуйте пересадить сердце по «скорой». То же самое. Будем пытаться… Уберите мамашу!
   Совсем скоро он показался снова в дверях. Белый как судьба.
   – Ну что, доктор?!
   – Всй… Оба…
   Она сидела в коридоре, хотя в этом не было никакого смысла, и повторяла изредка:
   – Оба… оба…
   Ее не трогали.
   Потом дома она нашла недописанный сценарий.
   Так значит, это они сделали нарочно. Глеб сделал. Надеялся выжить – и зажить в одиночку. В свое удовольствие. Сделал по пьянке… Но ведь, что у трезвого на уме…
   Она всегда любила их одинаково. И все-таки Глеба – чуть-чуть сильнее. Жалела одинаково своих несчастных мальчиков, а любила чуть-чуть сильнее Глебку. Он – откровеннее, а Боренька больше в себе. Значит, ошиблась. И теперь вдобавок к невыносимому горю, мучилась еще и отдельной виной перед Боренькой: не оценила, не долюбила… Но и Глеба, хоть он и убийца, не могла ненавидеть. Только жалеть. Столько он мучился всю жизнь – вот и не выдержал. Бедный мальчик пытался обмануть: «Он сам, а не я…» Это он так раскаивался.
   Она сожгла проклятый сценарий. Ведь все и началось со сценариев. Жили до тех пор нормально… Сожгла сценарий, чтобы не попал к следователю. Да тот и не доискивался, признал несчастный случай.
   Она решила заказать большой памятник, когда придут доллары от американской студии. Чтобы скульптор сделал двойную фигуру. Во весь рост. Чтобы видно, как они замечательно шли своей двойной походкой.
   На памятнике будет Борису и Глебу воздано поровну. И только мать будет помнить, что они были разные и что брат убил брата. Потому что хотя и правда, что Глеб попытался убить Бориса, все-равно ведь получилось самоубийство: такое уж у них неразрывное братство… Мать будет это помнить – пока жива, а больше никому знать не надо.
   Иван Павлович ее утешал, намекая осторожно, что теперь-то у нее может начаться новая жизнь: после того как она освободилась от двойного бремени. Она ведь еще молодая…
   Она не хотела об этом слышать. Она хотела, чтобы на памятнике была красивая надпись – эпитафия! Столько заказчиков, все чего-то пишут, может же кто-нибудь помочь! Написать, что ее мальчики были единственными на свете, и никому их не понять из обычных людей. Не понять, как это жить слишком вместе – ужасно тяжело, а выжить врозь – совсем невозможно.
   А вокруг памятника будут цвести густым ковром изумительные голубые незабудки.